Моя система воспитания. Педагогическая поэма - читать онлайн бесплатно, автор Антон Семенович Макаренко, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияМоя система воспитания. Педагогическая поэма
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
53 из 65
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Крепко жму Вашу руку, товарищ. Желаю здоровья, душевной бодрости и хороших успехов в вашей трудной работе.

М. Горький

Ответ Харьковского исполкома Максиму Горькому

Дорогой товарищ! Президиум Харьковского окрисполкома просит Вас принять глубокую благодарность за внимание, оказанное Вами детской колонии, носящей Ваше имя.

Вопросы борьбы с детской беспризорностью и детскими правонарушениями привлекают к себе наше особенное внимание и побуждают нас принимать самые серьезные меры к воспитанию и приспособлению их к здоровой трудовой жизни.

Конечно, задача эта трудна, она не может быть выполнена в короткий срок, но к ее разрешению мы уже подошли вплотную.

Президиум исполкома убежден, что работа колонии в новых условиях прекрасно наладится, что в ближайшее же время эта работа будет расширена и что общим дружным усилием ее положение будет на той высоте, на которой должна стоять колония Вашего имени.

Позвольте, дорогой товарищ, от всей души пожелать Вам побольше сил и здоровья для дальнейшей благотворной деятельности, для дальнейших трудов.

Читая эти письма, я через верхний край бумаги поглядывал на ребят. Они слушали меня, и душа их, бросив без присмотра все другие части и дела, вся целиком столпилась в глазах, удивленных и обрадованных, но в то же время не способных обнять всю таинственность и широту нового мира. Многие привстали за столом и, опершись на локти, приблизили ко мне свои лица. Рабфаковцы, стоя у стены, улыбались мечтательно, девочки начинали уже вытирать глаза, и на них потихоньку оглядывались мужественные пацаны, кое-как ликвидируя волнение в расстроенных носах. За правым столом сидел Коротков и думал, нахмурив красивые брови. Ховрах, запустив пятерню в рыжую шевелюру, смотрел в окно, страдальчески поджав щеки.

Я кончил. Пробежали за столами первые волны движений и слов, но Карабанов поднял руку:

– Знаете что? Что ж тут говорить? Тут… черт его знает… тут спивать надо, а не говорить. А давайте мы двинем… знаете, только так, по-настоящему… «Интернационал».

Хлопцы закричали, засмеялись, но я видел, как многие из куряжан смутились и притихли, – я догадался, что они не знали слов «Интернационала».

Лапоть влез на скамью:

– Ну! Девчата, забирайте звонче!

Он взмахнул рукой, и мы запели.

Может быть, потому, что каждая строчка «Интернационала»[222] сейчас так близка была к нашей сегодняшней куряжской жизни, пели мы наш гимн весело и улыбаясь. Хлопцы косили глазами на Лаптя и невольно подражали его живой, горячей мимике, в которой Лапоть умел отразить все человеческие идеи. А когда мы пели:

Чуеш, сурмы загралы,Час разплаты настав…

Лапоть выразительно показал на наших трубачей, вливающих в наше пение серебряные голоса корнетов.

Кончили петь. Матвей Белухин махнул белым платком и зазвенел по направлению к кухонному окну:

– Подавать гусей-лебедей, мед-пиво, водку-закуску и мороженое по полной тарелке!

Ребята громко засмеялись, глядя на Матвея возбужденными глазами, и Белухин ответил им, осклабясь в шутке, сдержанно расставленным тенором:

– Водки, закуски не привезли, дорогие товарищи, а мороженое есть, честное слово! А сейчас лопайте борщ!

По столовой пошли хорошие дружеские улыбки. Следя за ними, я неожиданно увидел широко открытые глаза Джуринской. Она стояла в дверях столовой, и из-за ее плеча выглядывала улыбающаяся физиономия Юрьева. Я поспешил к ним.

Джуринская рассеянно подала мне руку, будучи не в силах оторваться от линий остриженных голов, белых плеч и дружеских улыбок.

– Что это такое? Антон Семенович… Постойте!.. Да нет! – У нее задрожали губы:

– Это все ваши? А эти… где? Да рассказывайте, что здесь у вас происходит?

– Происходит? Черт его знает, что здесь происходит… Кажется, это называется преображением. А впрочем… это все наши.

[10] У подошвы Олимпа

Май и июнь в Куряже были нестерпимо наполнены работой. Я не хочу сейчас об этой работе рассказывать как о некоторой форме счастья. Тенденция рассматривать труд только как приятное переживание, только как блаженство и горный полет существует преимущественно у людей, которые сидят за письменными столами, но ничего не пишут и ни о чем даже не думают, а только разговаривают.

Спасибо профессору Павлову[223], в настоящее время появилась надежда, что скоро механизмы этих людей будут изучены и всем станет ясно, что ничего особенно хитрого в этих механизмах нет. У собаки, если ей показать мясо, происходит слюнотечение. У этих людей в таком же самом порядке происходит словотечение, как только им показывают некоторые определенные предметы: студента педагогического вуза или техникума, заведующего колонией или детским домом, карточку беспризорного или даже простой лист бумаги, испещренный письменами какими угодно, но чтобы сверху было написано что-либо определенное, заранее обусловленное для возбуждения словотечения, привычное. Если, скажем, сверху будет написано: «Основные принципы организации детского коллектива» или «Ребенок и общественно полезный труд», то словотечение обязательно будет наблюдаться в очень сильной степени. Замечено при этом, что в словотечении участвуют не все слова русского языка, а только некоторые, при этом связанные в определенные комплексы, и таких комплексов немного. До сих пор, например, никому еще не удавалось наблюдать в этих комплексах таких, казалось бы, общеупотребительных слов, как «целесообразность», «выгода», «разумно», «польза», «своевременность»; совершенно не участвуют слова «мера», «килограмм», «метр», «сантиметр», «минута», «секунда», «сутки», вообще названия единиц измерения; очень редко можно встретить слова «план», «отчет», «контроль ответственности», «уголовная ответственность».

Зато, если уже вытекло слово «труд», то за ним обязательно вытекут и слова: «радостный», «коллективный», «преобразующий», «наслаждение», «удовлетворение», «личность», «интерес», «творчество», «инициатива».

Как уже было сказано, словотечение наблюдается при показывании определенных предметов. Показывание каких угодно других предметов не вызывает словотечения. Например, сколько угодно можно показывать исследуемому лицу его собственного ребенка, исследуемое лицо в этом случае ничем не будет отличаться от других людей. Живой беспризорный также не вызывает рефлекса словотечения, в этом случае исследуемое лицо обычно произносит слово «милиционер» или два слова «караул, грабят».

Если к работе или к труду подходить трезво, то необходимо признать, что много есть работ тяжелых, неприятных, неинтересных, многие работы требуют большого терпения, привычки преодолевать болевые угнетающие ощущения в организме; очень многие работы только потому и возможны, что человек привык страдать и терпеть.

Если у этого человека есть семья, которую нужно кормить, если его работа сопровождается заработком, человеку легче заставить свои мускулы работать, преодолевая и боль и усталость, иногда и отвращение. Если человек принадлежит к коллективу, интересы которого зависят от его работы и работы других членов коллектива, в этом случае преодоление мускульного сопротивления совершается не так легко, ибо эффект этого сопротивления кажется не столь решающим.

А что можно сказать о детях, у которых нет семьи, труд которых не сопровождается заработком, а представление о коллективе находится в эмбриологическом состоянии? При помощи каких институтов в этом случае преодолевается тяжесть труда, его физическая непривлекательность? Будущая настоящая педагогика когда-нибудь, может быть даже очень скоро, разработает этот вопрос, разберет механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит в нем воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию и как все это конструируется с деталями чистого сознания, убежденности разума.

Преодолевать тяжесть труда, его физическую непривлекательность люди научились давно, но мотивации этого преодоления нас теперь не всегда удовлетворяют. Снисходя к слабости человеческой природы, мы терпим и теперь некоторые мотивы личного удовлетворения, мотивы собственного благополучия, но мы неизменно стремимся воспитывать широкие мотивации коллективного интереса. Однако многие проблемы в области этого вопроса очень запутанны, и в Куряже приходилось решать их почти без помощи со стороны.

Когда-нибудь настоящая педагогика разработает этот вопрос, разберет механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит в нем воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию и как все это комбинируется с явлениями чистого сознания, убежденности, разума. Мой опыт, между прочим, решительно утверждает, что расстояние между элементами чистого сознания и прямыми мускульными расходами довольно значительно и что совершенно необходима некоторая цепь связующих более простых и более материальных элементов.

Первые месяцы в Куряже для меня были полны крупных и мелких задач в области именно этой проблемы. Я сам находился в положении довольно трудном. Предыдущая работа в колонии имени М. Горького была построена на иных математических отношениях. В начале колонии, совершенно безоружный педагогически, я разрешил задачу организации человеческого усилия при помощи крайнего волевого давления, в самых простых его формах – в формах насилия. В дальнейшем мне повезло. Колония росла в количестве колонистов очень медленно, вновь прибывающие ее члены составляли ничтожную часть целого, и я мог спокойно допустить очень постепенное и длительное освоение новичков, уверенно ожидая того момента, когда сложнейшая система внутриколлективных мотиваций окончательно захватит новичка и вооружит его многими приспособлениями и привычками, необходимыми в борьбе с мускульным сопротивлением.

В Куряже я оказался в ином положении. В день приезда горьковцев в Куряже очень счастливо был решен вопрос о сознании. Куряжская толпа была в течение одного дня приведена к уверенности, что приехавшие отряды привезли ей лучшую жизнь, что впервые к куряжанам прибыли люди с опытом и помощью, что нужно идти дальше с этими людьми. Здесь решающими не были даже соображения выгоды, здесь было, конечно, прежде всего коллективное внушение, здесь решали не расчеты, а глаза, уши, голоса и смех. Все же в результате этого дня куряжане безоглядно захотели стать членами горьковского коллектива, хотя бы уже и потому, что это был коллектив, еще не испробованная сладость в их жизни.

Но я приобрел на свою сторону только сознание куряжан, а этого было страшно мало. На другой же день это обнаружилось во всей своей сложности. Еще с вечера были составлены сводные отряды на разные работы, намеченные в декларации комсомола, почти ко всем сводным были прикреплены воспитатели или старшие горьковцы, настроение у куряжан с самого утра было прекрасное, и все-таки к обеду выяснилось, что работают очень плохо. После обеда многие уже не вышли на работу, где-то попрятались, часть по привычке потянулась в город и на Рыжов.

Я сам обошел все сводные отряды – картина была везде одинакова. Вкрапления горьковцев казались везде очень незначительными, преобладание куряжан бросалось в глаза, и нужно было опасаться, что начнет преобладать и стиль их работы, тем более что среди горьковцев было очень много новеньких, да и некоторые старики, растворившись в куряжской пресной жидкости, грозили просто исчезнуть как активная сила.

Взяться за внешние дисциплинарные меры, которые так выразительно и красиво действуют в сложившемся коллективе, было опасно. Нарушителей было очень много, возиться с ними было делом сложным, требующим много времени, и неэффективным, ибо всякая мера взыскания только тогда производит полезное действие, когда она выталкивает человека из общих рядов и поддерживается несомненным приговором общественного мнения. Кроме того, внешние меры слабее всего действуют в области организации мускульного усилия.

Менее опытный человек утешил бы себя такими соображениями: ребята не привыкли к трудовому усилию, не имеют «ухватки», не умеют работать, у них нет привычки равняться по трудовому усилию товарищей, нет той трудовой гордости, которая всегда отличает коллективиста; все это не может сложиться в один день, для этого нужно время. К сожалению, я не мог ухватиться за такое утешение. В этом пункте давал себя знать уже известный мне закон: в педагогическом явлении нет простых зависимостей, здесь менее всего возможна силлогистическая формула, дедуктивный короткий бросок.

В майских условиях Куряжа постепенное и медленное развитие трудового усилия грозило выработать общий стиль работы, выраженный в самых средних формах, и ликвидировать быструю и точную ухватку горьковцев.

Область стиля и тона всегда игнорировалась педагогической «теорией», а между тем это самый существенный, самый важный отдел коллективного воспитания. Стиль – самая нежная и скоропортящаяся штука. За ним нужно ухаживать, ежедневно следить, он требует такой же придирчивой заботы, как цветник. Стиль создается очень медленно, потому что он немыслим без накопления традиций, то есть положений и привычек, принимаемых уже не чистым сознанием, а сознательным уважением к опыту старших поколений, к великому авторитету целого коллектива, живущего во времени! Неудача многих детских учреждений происходила оттого, что у них не выработалось стиля и не сложились привычки и традиции, а если они и начинали складываться, переменные инспектора наробразов регулярно разрушали их, побуждаемые к этому, впрочем, самыми похвальными соображениями. Благодаря этому соцвосовские «ребенки» всегда жили без единого намека на какую бы то ни было преемственность – не только «вековую», но даже и годовалую.

Побежденное сознание куряжан позволяло мне стать в более близкие и доверчивые отношения к ребятам. Но этого было мало. Для настоящей победы от меня требовалась теперь педагогическая техника. В области этой техники я был так же одинок, как и в 1920 году, хотя уже не был так юмористически неграмотен. Одиночество это было одиночеством в особом смысле. И в воспитательском, и в ребячьем коллективе у меня уже были солидные кадры помощников, я бы сказал – хороших педагогических техников; располагая ими, я мог смело идти на самые сложные операции. Но все это было на земле.

На небесах и поближе к ним, на вершинах педагогического «Олимпа»[224], всякая педагогическая техника в области собственно воспитания считалась ересью, и в области образования там забавлялись и игрались действительно как боги, т. е. без присмотра, без ответственности и без практических соображений, играли в комплекс.

Развивая работу в колонии, я сейчас не мог быть так естественно безоглядным, как раньше, ибо тучи клубились над самой моей головой и из них то и дело гремели громы и сверкали молнии.

Уже и раньше на меня косо смотрели с «небес», но раньше я подвизался в провинции, на меня редко падали лучи великих светил, да и сам я старался не прыгать чрезмерно над поверхностью земли. Я оказался в неприятном соседстве с богами. Они рассматривали меня невооруженным глазом, и спрятаться от них со всей своей техникой я был не в состоянии.

Боги были разные – партийные и беспартийные. Впоследствии оказалось, что почти все они состоят в близком родстве с некоторыми земнородными, – Троцким[225], Петлюрой[226], Ефремовым[227], но в то время они умели казаться непогрешимыми.

Трудно сказать, отражалось ли указанное родство на педагогических доктринах богов? Для этого нужно специальное исследование. Я тогда квалифицировал программу «Олимпа» как довольно хитро составленную композицию из революционной терминологии, толстовства, кусочков анархизма, совершенно нематериальных остатков эсеровского «хождения в народ», барской высокомерной благотворительности и интеллигентского обычного «вяканья». Все это каким-то снадобьем склеивалось вместе, я долго не мог разобрать, что это за снадобье, а потом-таки догадался: это было обыкновенное христианство, не какой-нибудь там дезинфицированный, очищенный экстракт, не какая-нибудь паутинка из его этических волокон, вообще не «неохристианство», а обыкновенное бабское православие, с любовью к ближнему, с воскрешением Лазаря, с нечистой силой и со всеми десятью заповедями.

«Олимп», например, запрещал мне вовсе начислять воспитанникам зарплату и даже выдавать небольшие карманные деньги. При этом, захватив меня на этом грехе, олимпийцы в ужасе круглили глаза, тайно крестились и очерчивали себя кругом. В Москве в то время сидел известный проповедник и…

Между мною и «Олимпом» не было ни одной общей точки, а разговор о педагогической технике иногда даже не начинался, ибо, как только я произносил «те»… меня бросали в котел с горячей святой водой, и начиналась длительная и очень неприятная для меня процедура изгнания беса. На Олимпе ребенок рассматривался как существо, наполненное особого состава тонким паром, название которому даже не успели придумать. Впрочем, это была все та же старомодная душа, над которой упражнялись еще апостолы.

Предполагалось, что душа эта обладает способностью саморазвиваться, стоит только создать для нее благоприятные условия. О том, какие именно условия должны быть созданы, существовало целое учение, довольно многословное, но в сущности повторяющее изречения Руссо:

«Относитесь к детству с благоговением…»

«Бойтесь помешать природе…»

Учение это отличалось чисто сектантской припадочной верой в то, что только в таком случае из души вырастет настоящая коммунистическая личность. Насколько все это неряшливо делалось, можно судить из того, что никому в голову не приходило составить список признаков настоящей коммунистической личности и проверить, вырастает такая личность или не вырастает.

На самом деле в условиях чистой природы вырастало только то, что естественно могло вырасти, то есть обыкновенный полевой бурьян, но это никого не смущало – для небожителей были дороги принципы и идеи. Мои указания на практическое несоответствие получаемого бурьяна заданным проектам коммунистической личности называли делячеством, а если хотели подчеркнуть мою настоящую сущность, говорили:

– Макаренко – хороший практик, но в теории он разбирается очень слабо.

Между тем я всегда честно старался разобраться в теории, но с первых ее строчек у меня немедленно разжижались мозги, и я не знал даже, как квалифицировать всю эту теорию: бред сумасшедшего, сознательное вредительство, гомерическая, дьявольская насмешка над всем нашим обществом или простая биологическая тупость. Я не мог понять, как это так случилось, что огромной практической важности вопрос о воспитании миллионов детей, то есть миллионов будущих и при этом советских рабочих, инженеров, военных, агрономов, решается при помощи простого, темного кликушества и при этом на глазах у всех.

Главные бои с «Олимпом» происходили, конечно, по вопросу о дисциплине. Базой так называемой теории в этом вопросе у моих противников были два слова, часто встречающихся у Ленина: «сознательная дисциплина»[228].

Для всякого здравомыслящего человека в этих словах заключается простая, понятная и практически необходимая мысль: дисциплина должна сопровождаться пониманием ее необходимости, полезности, обязательности, ее классового значения. Нет, оказывается, это делячество. «Сознательная дисциплина» – это значит: дисциплина должна вырастать из чистого сознания, из голой интеллектуальной убежденности, из пара души, из идей. Надо сообщить человеку эти идеи, то есть попросту рассказать о них, и пар его души немедленно, по свойственным ему химико-физическим качествам, начнет так действовать, что не успеешь оглянуться, уже вырос дисциплинированный человек. Настоящее воскрешение Лазаря. Некоторые пошли еще дальше и не рекомендовали даже много разговаривать, разговоры – это уже вмешательство взрослых, это натаскивание и почти насилие.

В течение нескольких лет, подробно анализируя всякие воображения и пути, ведущие к освобождению личности от всех неприятностей дисциплинирования, деятели «Олимпа» наконец пришли к заключению, что дисциплина, даже «сознательная», не подходит для паркетной чистоты их принципов, а нужна «самодисциплина». Точно так же не нужна и опасна какая бы то ни было организация детей, а нужна «самоорганизация». На самой верхушке «Олимпа» сидел такой Шульгин[229]. Ему удалось воспользоваться недосмотром наборщиков и выпустить книжку под названием «Основы социального воспитания». Эта книжка на протяжении ряда лет для таких работников, как я, сделалась чем-то, напоминающим дыбу графа Толстого в застенках так называемой тайной канцелярии Петра Великого[230] и его преемников. Опираясь на нее, провинциальные небожители действительно жилы выматывали из всякого человека, заподозренного в том, что он практический работник. Насколько неудобно было для нас мучиться на этой штуке, может показать любая страница этого изуверского приспособления. В главе о самоуправлении Шульгин достигал вершин кровожадности, и никакой Дмитрий Толстой[231] не может сравниться с ним в утонченных приемах пытки. Шульгин не признавал детского самоуправления, если в его организации участвовали воспитатели, и такое самоуправление называл шкрабьим. Для того чтобы самоуправление было настоящим по принципу «самоорганизации» и «самодисциплины», он требовал, чтобы оно обязательно проходило стадию подполья.

Привязанный к дыбе, с вывернутыми руками, я понимал Шульгина только до приведенного места. Что было дальше, то я не могу более полно изложить всю эту теорию, могу только догадываться. Вероятно, для детской колонии нужно было подбирать персонал, состоящий из отъявленных мерзавцев, чтобы действительно «подполье» возникало. Эти мерзавцы само собою должны были давить «подполье», преследуя его участников. Чем все это могло кончиться и какая награда полагалась таким мерзавцам за наиболее боевое подполье, я так и не знаю, вообще в теории разбираюсь слабо. В такой же мере, несмотря на неоднократное колесование, я обнаружил полную неспособность и в других частях теории. «Нельзя хулигана удалить из класса, а нужно бороться с условиями, создающими хулиганство». Замученный до потери сознания, я уже не хотел даже спорить и сопротивляться и соглашался бороться с условиями, создающими хулиганство, но в простоте душевной полагал, что одним из таких условий является проповедь Шульгина, и, таким образом, снова оказывалось, что в теории я разбираюсь слабо.

А в глубине души я был убежден, что мне нужна не теория, а техника, что теория мне известна и что она очень проста. Надо воспитать человека, способного быть активным деятелем революционного нашего общества. Вот и вся теория. Мало-мальски грамотный человек сумеет эту короткую формулу разложить и уточнить. И ни для кого не секрет, каким быть должен этот воспитанный человек. Любой наш рабочий без затруднений ответит на любой вопрос об этом человеке.

Он должен быть грамотным? Он должен быть смелым? Коллективистом? Шкурником? Честным? Он должен ощущать свою принадлежность к классу? Должно быть для него сознание пролетарского долга?..

Для кого эти вопросы могут составить затруднения?

Следовательно, затруднения не в вопросе, что нужно сделать, а как сделать.

А это вопрос педагогической техники. Я хочу особенно нажать на это место. Техника – это то, что можно вывести только из опыта. Законы резания металлов не могли бы быть выведенными, если бы в опыте человечества никто никогда металлов не резал. И стружка дерева не могла бы привести к фуговальному станку, если бы не было обыкновенного стругалика.

Только тогда, когда есть технический опыт, возможно приложение к нему математики, возможны изобретение, усовершенствование, отбор и браковка.

Наше педагогическое производство никогда не строилось по технологической логике, а всегда по логике моральной проповеди, а в последнее время даже не моральной, а абстрактно-психологической. Это особенно заметно в области собственно воспитания, в школьной работе как-то легче.

Именно потому у нас просто отсутствуют все важнейшие отделы производства: технологический процесс, учет операций, конструкторская работа, применение кондукторов и приспособлений, нормирование, контроль, допуски и браковка.

Когда подобные слова я несмело произносил у подошвы «Олимпа», боги швыряли в меня кирпичами и кричали, что это механическая теория[232].

А я, чем больше думал, тем больше находил сходства между процессами воспитания и обычными процессами на материальном производстве, и никакой особенно страшной механистичности в этом сходстве не было. Человеческая личность в моем представлении продолжала оставаться человеческой личностью со всей ее сложностью, богатством и красотой, но мне казалось, что именно поэтому к ней нужно подходить с более точными измерителями, с большей ответственностью и с большей наукой, а не в порядке простого темного кликушества. Очень глубокая аналогия между производством и воспитанием не только не оскорбляла моего представления о человеке, но, напротив, заражала меня особенным уважением к нему, потому что нельзя относиться без уважения и к хорошей сложной машине.

На страницу:
53 из 65