Пока тело усопшей находилось еще в доме, мне не верилось, что мать моя умерла; но когда вынесли ее из дому, совершали над нею отпевание и опускали гроб в могилу, я почувствовал тяжесть лишения столь дорогого для меня сокровища и предался неутешному плачу.
На другой или на третий день после погребения я должен был опять возвратиться в школу. Но через две недели нас отпустили по домам на Страстную и Светлую седмицы. Вместе с товарищами и я отправился домой, разумеется, пешком. Путь из Шуи в Горицы лежал через Дунилово. Из Дунилова, вместо того чтобы идти в Горицы через мост, я для сокращения пути вздумал пройти от Покровской церкви прямо к нашему дому через реку по льду. К счастью, кто-то увидел меня из родных и громко закричал мне с противоположного берега реки, чтоб я не шел по льду и возвратился бы назад. Не будь этого предостережения, я непременно утонул бы в реке, так как посредине реки был слишком уже тонок лед, и всякое сообщение через реку было прекращено. Нельзя посему не видеть и в этом обстоятельстве явного действия Божественного о мне Промысла.
Прихожу домой. Сестра встретила меня с радостными слезами; но я не встретил уже в доме того, что встречал прежде, – женских ласк матери. Дом показался мне какою-то холодною и мрачною пустыней. Не так радостен был для меня на этот раз и светлый праздник Христов.
Миновали праздники, и – я опять в Шуе.
Сестры мои недолго оставались в своем доме; старшая сестра Прасковья в июне того же года вышла замуж, в Хотимльский приход, за крестьянина деревни Погорелки Павла Ефимовича Лыкова, а младшая Анна перешла жить на Пустыньку к старшей сестре Марье Михайловне. В доме же, который по наследству принадлежал мне, поселился наш двоюродный дядя, упомянутый выше дьячок Покровской, в Дунилове, церкви Платон Алексеевич, который по случаю пожара лишился своего дома и который затем купил мой дом за 150 рублей ассигнациями (43 рубля серебром) и перенес на место своего сгоревшего дома. Деньги же за мой дом, вносимые им по частям, хранились сначала у благочинного, а потом переданы были на хранение моему дяде Петру Ивановичу, как опекуну. Кроме дома, мне достался после матушки в наследство ее жемчужный кокошник, в который она наряжалась в великие праздники и в котором ходила по церкви с тарелкой для сбора подаяний; а после родителя сохранились для меня две одежды: овчинный тулуп и сюртук или, по тогдашнему названию, сибирка из толстого синего сукна. Мне же принадлежало несколько оловянных блюд и тарелок; но кроме дома и тулупа, все прочие вещи я отдал в распоряжение старшей сестры, которая заменила для меня мать и которой я обязан дальнейшим воспитанием.
По случаю появления в пределах Владимирской губернии губительной болезни – холеры, нас отпустили на вакацию раньше обыкновенного – кажется, 8-го июля.
Подходя к Дунилову, я рассуждал сам с собою, куда мне наперед идти: в Горицы ли, к дяде и отцу крестному, или на Пустыньку, к сестре Марии Михайловне? Я решил идти на первый раз прежде в Горицы, куда сильно влекла меня любовь к родине; но я встретил здесь не очень ласковый прием. Жена дяди, Татьяна Ивановна, не отличавшаяся вообще нежным сердцем, смотрела на меня не очень благоприятно по той, как мне думалось всегда, причине, что я – сирота – учился лучше ее сына и всегда приходил домой с наградами, которые каждый раз возбуждали в ней неудовольствие. Но я, пробывши дня два-три в Горицах, спешил потом на Пустыньку, где сестра и зять встречали меня с любовью, но где стесняла и тяготила меня их семейная скудость и почти нищета. Впрочем, на воскресные и праздничные дни я всегда возвращался в Горицы, куда привлекал меня родной благолепный храм и с детства знакомое общество молящихся. Таким образом, во все время вакации я вел скитальческую жизнь, и это продолжалось до самого окончания мною курса семинарии; только впоследствии я имел уже больше мест для своего пристанища.
Чтобы не быть в тягость другим и не быть тунеядцем, я старался и почти обязан был зарабатывать для себя насущный хлеб теми или другими трудами. В Горицах я помогал двоюродным сестрам, занимавшимся тканьем красной пестряди, в их ремесле, приготовлением для них цевок и т. п.; на Пустыньке я разделял с зятем и сестрой их земледельческие труды: жал хлеб, возил с поля на гумно снопы, молотил и проч. Но эти труды и занятия наводили на меня истинную тоску, хотя я должен был скрывать ее. Мои душевные стремления все направлены были к чтению книг и списыванию стихов и литературных статей.
В первых числах августа оканчивался срок наших каникул, и я начал уже помышлять о возвращении в школу. Вдруг получается от благочинного повестка, чтобы мы оставались дома, пока нас не потребуют. Как ни тягостно было мое положение у родных, но я обрадовался этой отсрочке, потому что имел возможность провести среди родных два храмовых праздника – Рождества Пресвятой Богородицы и Покрова. Первый праздник был в Горицах, а второй – в Дунилове.
Холера в наших селах действовала довольно сильно. Жертвами ее сделались некоторые и из моих родных, как, например, помянутая выше бабушка моя Татьяна Васильевна и ее невестка, жена Платона Алексеевича, который купил мой дом. Но что замечательно! Из детей никто не умирал от холеры. Причиной этого явления можно полагать, как мне кажется, спокойное и беззаботное состояние детского духа, между тем как душевное расстройство и упадок духа возрастных служили одною из причин усиления смертности. К нашему детскому удовольствию, в ту осень был обильный урожай грибов, и мы каждый день раза по два и по три ходили за ними в лес, который со всех почти сторон окружал тогда наши села.
1831 год
Настал 1831 год. В июне или в августе этого года выдана была в замужество моя последняя сестра – Анна Михайловна, в село Кохму, за крестьянина Ивана Ивановича Чужинина. На меня пал жребий перевозить, вместе с одним из родственников жениха, имущество (приданое) сестры из Дунилова в Кохму, и затем я был в числе почетных гостей на брачном пиру.
1831 год был неурожайный; вследствие сего цена на хлеб с пятиалтынного возросла до полтинника (1 рубля 75 копеек) – цена небывалая. Многие из учеников, особенно дети причетников, бедствовали и едва не претерпевали голод. На помощь этому бедствию явился один из богатых шуйских купцов (он, кажется, скрыл свое имя). Он открыл бедным ученикам даровой доступ в одну мучную лавку, из которой, по запискам от инспектора училища, выдавали каждому по пуду, помнится, на месяц или на два, а иным, более надежным, ученикам вместо муки выдавали деньгами; помню, я получил от инспектора серебряный полтинник.
Кстати о благотворительности шуйского купечества.
Некоторые из богатых шуйских купцов имели добрый обычай еженедельно в известные дни, преимущественно воскресные, раздавать нищим милостыню деньгами или разными вещественными предметами. Это происходило таким образом. В известный час всех собравшихся к дому того или другого богача впускали на двор и запирали ворота. Затем выходил сам хозяин или приказчик и становился у калитки с деньгами или вещами вроде, например, валяных сапогов (в зимнее время), шерстяных чулок и варежек. Нищие поочередно подходили к раздаятелю и, получив такую или иную милостыню, выходили со двора в калитку; и эта раздача, смотря по количеству нищих, продолжалась иногда по несколько часов. Василий Максимыч Киселев часто сам раздавал милостыню, и всегда денежную; и так как он характера был довольно грубого и сурового, то даст, бывало, нищему в руку пятак и в затылок толчок. Между нищими бывали и бедные ученики духовного училища. Но для этих последних существовала в Шуе особого рода благотворительность. Некоторые благочестивые купцы устраивали для них раз в год, в определенные или неопределенные дни, обеды из трех или четырех блюд. Недалеко от училища жил купец П. А. Волков; у него каждый год, вскоре после Пасхи, устраивался для всех учеников на широком дворе, под открытым небом, обед. Необходимою принадлежностью этого обеда было то, чтобы как перед обедом, так и после обеда ученики громогласно пели известные церковные песнопения. В заключение обеда каждому ученику давалось в руки по пятаку меди. Однажды мы обедали в доме (это было зимой) купца Корнилова; но там после обеда вместо денег нам раздали по несколько аршин полосатой затрапезной материи для халатов. А один подгородный помещик (из чиновников), Ив. Арт. Соколов, после обеда награждал нас синею писчею бумагою и гусиными перьями (о стальных перьях тогда и в помине еще не было).
Крестовоздвиженская улица, г. Шуя
Скажу здесь о себе нечто недоброе. Между товарищами моими по школе, как старшими, так и младшими даже, было немало курящих и особенно нюхающих табак. Пример обыкновенно заразителен. У меня не было расположения к курению табака, самый запах его возбуждал во мне отвращение; но к нюханию табака добрые товарищи стали было меня приучать; не помню, кто-то подарил мне даже табакерку с табаком. Прошло не более, я думаю, недели или двух, как об этом проведала моя добрая и радетельная обо мне хозяйка Александра Ивановна. Вероятно, она имела обыкновение по ночам осматривать наши карманы в жилетах, чтобы видеть, не скрывается ли в них чего-нибудь подозрительного. Нашедши при этих поисках в моем кармане табакерку, она взяла ее, и на другой день, когда я встал с постели, она, показывая мне табакерку, держала ко мне такую грозную речь: «Что это такое у тебя завелось? Что это ты вздумал делать? Вот приедет во вторник твой крестный, вот я ему покажу это; он даст тебе нюхать табак».
Этот упрек доброй Александры Ивановны и эта угроза жалобою на меня дяде и крестному так сильно подействовали на меня, что я решительно перестал нюхать табак и никогда более не начинал.
Александра Ивановна знала, чем пригрозить мне. Действительно, я никого так не боялся, как своего дяди и отца крестного Петра Иваныча, хотя он ни разу пальцем до меня не дотрагивался. Он имел на меня какое-то особенное нравственное влияние. Табаку он терпеть не мог, хотя его сын, окончивший в это время курс семинарии, тайком позволял себе это удовольствие.
При счастливой памяти, мне немного требовалось времени для приготовления уроков к классу; поэтому немало оставалось у меня свободного времени. Чем же наполнялось это время? Частию чтением книг, большею частию сказок, за неимением других, лучших произведений литературы, частию списыванием стихов, песен и других статей. У меня до сих пор сохранилась тетрадь в три с половиною листа синей бумаги, вероятно, полученной мною от помянутого выше помещика Соколова. На этой тетради очень тщательно переписан мною «Catalogus vocabulorum usitatiorum vernacule redditorum, т. е. список слов употребительнейших с российским переводом».
Этот список разделен на 25 глав. В первой главе содержатся слова (vocabula) «о Божестве и до закона касающихся вещах»; во второй – «о вселенной, частях света и ветрах» и так далее. В последней главе – «о числительных именах». Подлинник, с которого я списывал, большею частью по ночам, когда все ложились спать, принадлежал товарищу моему Александру Минервину, сыну помянутого выше соборного священника о. Петра Яковлевского.
Приближалось время перехода в высшее отделение. Разные тетрадки и записки по учебным предметам низшего отделения, тщательно мною веденные, оказывались более не нужными для меня. Зная об этом, жена инспектора, Авдотья Ивановна, пожелала приобресть от меня эти записки для своего сына Павла Певницкого, который шел ниже меня курсом. Я не мог, конечно, отказать в требовании своей начальнице. Она взяла мои записки и заплатила за них 50 копеек серебром.
1832 год
Около 1832 года дядя мой Петр Иваныч выстроил новый деревянный дом на месте своего старого и моего проданного дома. Дом довольно просторный и очень красивый, с двумя комнатами – залою и гостиной впереди и, через коридор, с кухнею сзади, а наверху мезонин с окнами, обращенными к реке и к селу Дунилову. Летом я очень любил уединяться в этот мезонин для наслаждения красивыми видами природы и для чтения какой-нибудь книжки. Чтением книг на глазах у тетки Татьяны Ивановны я не мог заниматься спокойно: как неграмотная и не понимавшая ни пользы, ни удовольствия от чтения книг, она почти с отвращением смотрела на мои книжные занятия, хотя в зимние вечера, под воскресные и праздничные дни, когда дядя заставлял меня вслух читать Четьи-Минеи святого Димитрия Ростовского, не без удовольствия слушала мое чтение и она.
В сентябре 1832 года я был уже учеником высшего отделения и назначен был цензором класса и квартирным старшим. Обязанность цензора состояла в наблюдении за порядком в классе, а должность старшего заключалась в посещении ученических квартир с целью наблюдения за благоповедением учеников и исправным приготовлением заданных уроков, о чем и делались старшим отметки в квартирном журнале; в случае же каких-либо важных беспорядков старший обязан был доносить о них инспектору немедленно.
К прежним учебным предметам в высшем отделении присоединились новые, как то: священная история и география. Кем была составлена история, не знаю; но география была К. Арсеньева. Она с нашего курса заменила прежнюю, неизвестно кем составленную. Для переводов с латинского языка на русский был у нас Корнелий Непот, а с греческого – та же хрестоматия Каченовского. В часы послеобеденные мы упражнялись обыкновенно в переводах с русского на латинский и греческий языки, и только один класс назначен был для нотного пения.
1833 год
В 1833 году я взят был в певческий хор купца Киселева и пел тенором, хотя голос у меня был не очень завидный. Эта новая профессия доставляла мне некоторые выгоды: я получал и одежду, и небольшое денежное жалованье; сверх того, имел доступ в богатые купеческие дома, где видел всякого рода роскошь и, следовательно, более или менее изощрял свой эстетический вкус. Но, с другой стороны, немало видел и худых примеров.
1834 год
В начале 1834 года один молодой, лет 15-ти, еврей расположился принять христианскую веру. Епархиальное начальство поручило нашему смотрителю, хорошо знавшему еврейский язык, приготовить этого еврея и окрестить. Отец смотритель, занимаясь с евреем катехизическими беседами, мне поручил научить его славянскому чтению. Юноша-еврей в продолжение нескольких недель приходил к нам в класс и, садясь рядом со мною, читал под моим руководством славянскую Псалтирь. В день Благовещения совершено было над ним торжественное крещение в соборной церкви и о. Василием сказана была при этом случае речь, которую я переписывал набело. Восприемниками при крещении были богатые люди, которые доставили своему крестнику возможность заниматься торговыми делами. Но я своего ученика после крещения не встречал уже ни разу. Подобного события в Шуе я не только не видал прежде, но и не слыхал никогда.
Страстную и Светлую недели, равно как и предшествовавшие рождественские праздники, я проводил в Шуе по обязанности певчего. Но я не испытал здесь в эти великие и торжественные праздники тех радостных чувств, какие каждый раз испытывал на своей родине, в своем родном храме. На сырную неделю отправился я на родину; там провел и первую неделю поста. На это время нам был дан инспектором урок, велено было перевести с греческого языка на русский Слово святого Иоанна Златоуста на память святого мученика Варлаама. Этим важным делом я, помню, занимался на Пустыньке, у сестры Марьи Михайловны, в тесной и холодной избе, где и куры бродили, куда поутру и корову вводили для доения… Для облегчения себя в учено-филологическом труде я пользовался славянским переводом того же слова, помещенным в Четьей-Минее святого Димитрия Ростовского; а эту книгу зять принес мне из библиотеки Покровской дуниловской церкви.
Приближалось время окончания училищного курса. Вдруг между нами распространяется слух о приезде из Владимира какого-то ревизора, о чем прежде в Шуе и понятия не имели. Наконец узнаем, что для производства ревизии едет инспектор семинарии, магистр, иеромонах Израиль. Смотритель Василий Яковлевич, получив известие о приближение к городу ревизора, поспешил к нему навстречу на паре отличных лошадей купца Посылина, в фаэтоне. И вот, через несколько часов, мы видим из окон своей квартиры едущего со смотрителем грозного ревизора. Ревизор остановился в доме смотрителя.
На другой день ревизор в сопровождении смотрителя пожаловал в наше высшее отделение. Мы увидели перед собою молодого иеромонаха с магистерским крестом на золотой цепочке, невысокого роста, со светло-русыми волосами на голове и бороде, с живыми глазами и громким тенористым голосом. По прочтении молитвы и по пропетии обычного в то время Salutamus ревизор сел в кресло, пригласив сесть и смотрителя, но учителей не удостоил этой чести: они стояли, прислонившись к партам. С чего начался устный экзамен, не помню; но помню, что в тот же самый день, или на следующий, ревизор дал нам письменную задачу для перевода с русского языка на латинский, рассчитывая, разумеется, по этому письменному опыту составить верное понятие о степени наших успехов в знании латинского языка. Но его расчет не мог быть верен. Ревизор поручил учителю низшего отделения, священнику Я. И. Холуйскому, принимать от нас написанные задачи, между тем сам занимался производством устных испытаний. Я скорее прочих написал задачу и подал ее отцу Холуйскому. Он, прочитавши мою задачу и увидевши, что она написана удовлетворительно, взял ее в левую руку и, стоя у парты лицом к ревизору, поднял ее несколько выше своего левого плеча и дал знак некоторым близ сидевшим ученикам, чтоб они смотрели в мою тетрадь и сами списывали, и товарищам передавали. Таким образом, у всех почти учеников задача вышла весьма удовлетворительная. И эта хитрость отца Холуйского осталась незамеченною ревизором.
Сколько дней продолжались частные испытания, хорошо не помню; помню только, что ревизор после обеда, по причине июльской жары, приходил к нам в класс не ранее 4-х часов и оставался часов до 8-ми.
Наконец назначен был день для публичного экзамена. Приготовления к этому торжественному дню были те же самые, какие мною описаны выше; но публики на этот раз было больше, чем в прежние годы. На публичный экзамен прибыл и старец – соборный протоиерей Никитский, которому отец ревизор предоставил занять первенствующее место. Был на этом торжестве и один из упомянутых мною выше братьев Соловьевых, студент Московской духовной академии, Михаил Михайлович. Ему, не помню кто – ревизор или смотритель, предложил испытать меня в знании греческого языка, и он заставил меня переводить первые стихи из Евангелия от Иоанна. Важную особенность настоящего публичного экзамена составляло то, что нам, лучшим ученикам, вместо прежних похвальных листов дали в награду книги. Я получил даже две книги, с подписью ревизора и смотрителя: латино-русский лексикон Целлария и еще какую-то книжку. Эта двойная награда мне дана за успехи в науках и, может быть, за безмездные труды по письмоводству. С ревизором приезжал в Шую письмоводитель семинарского правления Рунов; но он не мог один справиться с официальною перепискою, так как кроме других бумаг нужно было для каждого переведенного в семинарию ученика написать свидетельство. Поэтому я назначен был ему в помощь.
Итак, с Божией помощью я благополучно совершил семилетнее поприще начального учения. Затем мне предстояло вступить на путь высшего семинарского образования.
Я должен был отправиться в дальний путь – в древний град Владимир, куда призывали меня новые учебные обязанности. Меня повез туда на своем коне, в простой русской телеге, зять мой, Василий Александрыч.
По приезде во Владимир я тотчас же подал в семинарское правление прошение о принятии меня, как круглого сироты, в бурсу на полное казенное содержание; но пока рассматривалась моя просьба наряду с множеством других подобных просьб, я должен был жить на квартире.
Когда собрались переведенные из училищ в семинарию ученики, начались приемные экзамены; но мы, ученики Шуйского училища, как уже истязанные ревизором, были свободны от нового испытания. По окончании приемных экзаменов нас распределили по трем отделениям. Наше Шуйское училище почти в полном составе учеников назначено было во 2-е отделение риторического класса.
К концу курса нам преподаны были правила поэзии, или стихотворчества, и нас заставляли самих писать стихи. Некоторые из моих товарищей писали, и очень изрядные рифмованные стихи. Я не имел этого дара. Мне удалось написать только два стихотворения, и притом так называемыми белыми стихами, т. е. без рифм. Одно стихотворение, помню, было написано на тему «Потоп». Зато во мне возбуждена была сильная охота к чтению и заучиванию наизусть стихотворных произведений известных тогда русских поэтов, как то Державина, Жуковского, Баратынского, Пушкина, Рылеева, Козлова, Ф. Глинки, Байрона (в русском переводе) и др. У меня и теперь сохраняется несколько рукописных сборников разных стихотворений.
Немало также прочитано и сделано было мною выписок из сочинений прозаических разных авторов. Хранятся у меня и эти выписки.
Недолго пришлось мне жить на квартире: в конце сентября (1834 г.) я принят был в бурсу на казенное содержание и помещен в 4-м номере. Инспектор, о. Израиль, поручил меня особому попечению комнатного старшего.
Бурса помещалась за речкою Лыбедью, в довольно большом деревянном, с антресолями, доме. При нем был еще один небольшой деревянный флигель. При доме довольно обширный сад с липовою тенистою аллеею и несколькими фруктовыми деревьями. В бурсе нас было около 120 человек. Содержание пищею было довольно удовлетворительно. Одежда летняя: нанковый серенький сюртучок с такими же брюками и жилетом и нанковый же голубой халат; зимняя: овчинный тулуп, покрытый такою же, как на халате, нанкою; сапогов выдавалось пары две с половиною; о калошах не было тогда и в помине. Белья носильного и постельного выдавалось довольно достаточно. На полное годовое содержание каждого воспитанника отпускалось из казны, как я слыхал, не более 30 рублей серебром.
Жизнь наша в бурсе располагалась, разумеется, по звонкам; но так как не было над нами ближайшего начальственного надзора, то и не было строгого соблюдения узаконенных порядков, по крайней мере, относительно учебных занятий. Должно заметить, что наряду с ленивыми и бездарными учениками было в каждом классе немало учеников даровитых и весьма прилежных, с любовью занимавшихся науками. Поэтому одни из этих последних любили заниматься чтением книг или сочинениями долго с вечера, иногда далеко за полночь, другие имели привычку очень рано вставать с теми же научными целями. Я принадлежал к числу последних. Бывало, для того, чтобы написать какой-нибудь период или хрию (греч. речь, рассуждение, составленное по заданным правилам. – Примеч. ред.), я вставал с постели часа в два-три пополуночи. К сожалению, опыты этих полуночных произведений моего юношеского пера не сохранились у меня; я отдал их, по переходе в среднее отделение, одному из знакомых учеников, младшему меня по курсу, для образца и обратно не получил.
На учениках словесности, по заведенному исстари обычаю, лежала повинность облегчать письменные труды старших учеников-богословов. Не миновала и меня эта повинность, тем более что я писал лучше многих моих сверстников. Но я служил переписчиком не только для старших учеников, но и для наставников.
В первой половине октября (1834 года) во Владимире совершилось очень важное событие. Город осчастливлен был посещением государя императора Николая Павловича. Его величество прибыл во Владимир 11-го числа вечером, а 12-го утром посетил кафедральный Успенский собор. Я вместе с товарищами поспешил насладиться, в первый раз в жизни, лицезрением царя; но – увы! – вместо царя я засмотрелся на губернатора, украшенного Аннинскою лентою, воображая, что это именно государь, между тем как государь был в простой генеральской шинели; а губернатором в то время был у нас С. Т. Ланской, впоследствии сенатор. К моему счастью, на другой день, 13-го числа, после литургии в церкви богоугодных заведений, государь снова изволил посетить собор, и тут-то я уже вполне насладился лицезрением великого самодержца.
1835 год
Незаметно прошла первая, самая трудная для меня учебная треть. Перед Рождественскими праздниками, кроме частных экзаменов, были у нас в зале богословского класса, как более других просторной, общие собрания наставников и учеников, недавно заведенные ректором Неофитом. На этих собраниях лучшие ученики старших классов читали с кафедры свои сочинения, одобренные к произнесению ректором, а ученики низшего отделения читали пред кафедрою наизусть латинские речи и русские стихотворения. Мне на первый раз довелось читать в собрании латинскую речь Цицерона: Quousque tandem Catilina abuteris patientia nostra et caet… Подобные чтения служили немалым поощрением для учеников к занятиям в сочинениях.
На праздник Рождества Христова я по необходимости должен был остаться во Владимире, так как пешком идти на родину более 100 верст в холодную пору было неудобно, а нанимать подводу не было средств. В воскресные и праздничные дни к богослужению мы ходили обыкновенно в ближайшую приходскую церковь – Воскресенскую, где более способные из нас читали и пели на клиросах.
В бурсе же затем провел я сырную неделю и Пасху.