
Свет мой. Том 3
Антон, как и прежде, помимо служебных дел и поручений продолжал натурные наброски и наносил сухой кистью на больших полотнах портреты известных маршалов и героев: ими уже украсили удачно клубное помещение.
Однако же он скучал без Ильи Федоровича. На сердце было неспокойно.
Увидел его по истечении полутора недель – Илья Федорович прикатил на пару дней. Первым делом Антон зауверил его не беспокоиться из-за тех дурацких рассказней шутников, а он с затаенной верой выпытывал, не объявлялась ли Маша снова здесь, в Управлении. Видимо, он уже ни за что не хотел отрешиться от внушенной им самим готовности к чему-то бесповоротному. И, точно открываясь, наконец, он тем охотнее пояснил:
– Знаете, Антон, в Маше есть что-то схожее с Олей, о которой как-то говорил.
– И не договорили еще, – подхватил Антон.
– А знаете, как я тогда поближе познакомился с одной личностью? Я не рассказывал?
– Нет-нет, Илья Федорович.
– О, это весьма существенно. Личность оказалась любопытная. Я вкратце вам расскажу… Не обессудьте…
– Илья Федорович, вы опять на «Вы» со мной… Это не годится. Совестно…
– Нет, постойте ради бога! Что же, Сторошук ушел?
– Притом незамечено…
– Отчего же он покинул деликатно нас? На английский манер… Не знаете, Антон? Оттого, что я о Маше помянул?
– Может быть. Но он все-таки стреляный воробей.
– Тогда великодушно простите меня, голубчик мой. Я думал, что для вас двоих стараюсь. Он же сидел за моей спиной, а я все на вас поглядывал…
– Ну, опять на «Вас»… Побойтесь бога! Сжальтесь надо мной!..
Тамонов умоляюще прижал руку к груди.
– Глянул назад – его нет. А был. И то-то громко, теперь чувствую, говорил. Неправда ли? Сказывается, видно, то, что давно не виделись. Не забыть бы. Я про личность интересную начал… Так ведь?..
– Было: собирались рассказать.
Он сидел, сощуривая глаза и уперев руку в бок, как глубокий старик, и о чем-то мучительно раздумывал, прежде чем проговорил будто сам с собой:
– Итак, хорошо было то, что после всего случившегося, я его видел, знал, как на ладони.– Он вытянул ладонь с цепкими пальцами и повернул ее кверху, точно взвешивал на ней что-то. Ведь мы были двое истинных друзей. И сдружились настолько крепко, близко, что знающе уже путали нас по именам. А друг-то по своей комплекции вдвое крупнее меня… Но, выходит, всякое бывает у людей. Вот этот-то друг-товарищ в одночасье и околдовал мою Оленьку. Представь, решил, что мне некогда заниматься свиданьями. Тогда я иллюстрировал один сборник рассказов. Изобразительного материала по зарубежным странам, особенно по скандинавским, под рукою нет, не подсмотришь в Эрмитаже и не выищешь сразу в Публичной библиотеке. Все сроки же сдачи рукописи, как бывает, уже горели ярким пламенем (с рисунками предыдущий иллюстратор не справился – и отдали все мне), и я направился к писателю-переводчику этих норвежских, кажись, рассказов, чтобы уточнить, какую одежду носили герои. Важно для иллюстратора – предельно следовать во всех деталях достоверности и историчности. И то, что писатель чистосердечно сказал, меня очень позабавило. «Бог ты мой, а я и сам не знаю толком. Да и кого это может интересовать по-серьезному? Нарисуйте, что взбредет на ум». Но характер нарядов я все-таки уточнил по мере возможности. А где и свой автопортрет изобразил. Ну, и кое-какие рисунки удались, похвалюсь. Штук двадцать пять. Художественный редактор Иван Иванович чуть не погубил все. Придешь, а он вечно разбирает шахматные партии, или просто гоняет в шахматы, или косой (выпить любил), или о рыбалке мечтает.
– «Посмотри, Иван Иванович…» – «Давай, показывай»… – «Да что я буду совать под нос: вы ведь играете…» – «Ну, и не суй, если дрянь, вижу»… – «Это совсем невежливо с вашей стороны…» Заспоримся, как всегда… Ну, и над рисунками застрял. Разумеется, все – бегом. Мельком лица видел… Как в тумане… Случайно наткнулся на Оленьку возле сквера, всю светившуюся радостью встречи – стояла рядом с красавцем – говоруном Нефедовым… Тот назначал ей свидания… петушился для чего-то… Я обошел их ради приличия. Ровно препятствие…
– А где же они познакомились? – спросил Антон. – Вы не сказали.
– Каюсь: я их познакомил. На этюдах. Раз Нефедов за мною увязался. Значит, сдал эту работу… И Оленьку вновь увидал. Одну. Я-то теперь довольный… Она – печальная. «Почему же вы тогда не подошли ко мне?» – спросила она с гневом и обидой.
«Почему?» – И ответил я: – «Да потому, что вы-то были прекрасны-распрекрасны. На вас было ослепительно белое платье, золотились волосы, ресницы. И солнце, и свежая зелень, и ваше счастливое настроение – все это особенно чудесно гармонировало между собой. И я не хотел разрушать гармонию своей неприкаянностью, эгоизмом, если хотите. Был растрепанный…» «А теперь? Я уж не прекрасна?» – и она заплакала несчастно. Сорвалась и убежала от меня. Я чувствовал неладное. Обычное крушение мифа. Видишь ли: она сочла обольстителя океанной глубиной по его страстным словам, ухаживанию, а обнаружила в конце концов лишь мелкую речушечку, да и то норовящую течь побоку. Я стал, что говорится, думать, рассуждать с самим собой: что я мог ей дать? И так потерял ее окончательно. А тут война… Все закрутилось жутко…
И с другом тогда разошлись во мнениях…
XXI
Итак, раздумавшись о сложной судьбе художника Тамонова, Антон приникнул к подоконнику раскрытого вечернего окна, когда в комнату шумно ввалились сержанты Коржев и Волков. Они шутливо-бесцеремонно сцапали его и повлекли за собою. Он, сопротивляясь им, возроптал:
– Помилуйте!.. Вы – куда?
– Нечего тебе уединяться! Айда с нами на люди – свою скуку исцелишь…
В клубном зале сержант Горелов, рослый, угловато-неуклюжий, но известно-заядлый комик, с комическими ужимками наигрывал на пианино легкие пассажи; собравшиеся, больше молодые женщины, подпевали.
– Гриша, лучше спой-ка под гитару! Держи! – протянули ее ему.
Он, аккомпанируя на ней, запел:
– Шаланды полные кефали в Одессу Костя привозил…
И песню чудесно подхватили все. Допели до конца. Следом сладилась и новая песня:
– Запрягайте, хлопцы, кони…
И опять звучало пианино – тем звучней, когда открывалась дверь (словно вырывалась музыка на простор). Все смеялись, веселились; шелестели, натирая пол, пары ног танцующих. Женские глаза, притягивая, излучали одну любовь. Такое впечатление, будто бы пришел самый сезон любви, коснувшийся всех, когда все уже перелюбились, стараясь любить друг друга так, как могли и умели, и знали, как любить. Женщины подзадоривали ухажеров:
– Вот, вернетесь домой, и вас, мужчин, быстренько утихомирят женщины. Не шалите попадя!
– Уж скорей бы это сделалось; нам не терпится, вы знаете.
– Подождите; что потом вы запоете?..
– То же самое. Не бойтесь. Войну стойко выдержали…
– А ты, Антон, почему же не танцуешь? – над ним возникла – глядела на него стеснительно, смущенно и ждала чего-то – Маша! Робкая Маша!
– Ты откуда? Насовсем? – Антон вскочил обрадованный. – Здравствуй!
– Я заехала… проведать… – Теребила она руки, но ее глаза, чистые, излучавшие какой-то правдивый свет, и то, что она, войдя в зал, сию же минуту подошла к Антону, говорили определенно об одном: ее больше всего волновало желание узнать от него что-либо об Илье Федоровиче.
Было странным для Антона (ему как-то еще не верилось) это косвенное подтверждение распространявшегося кое-кем предположения об их любви. Могло такое быть. Илья Федорович и Маша сами-то еще не верили тому, не отдавали себе отчет в том. Только уже нечто отчаянное – и вместе с тем самое простое, наверное, – пришло Антону на ум. Удивленный своей решимости и храбрости и обрадованный этим, он схватил ее за руку:
– Идем скорей! – и поволок ее за собой – вежливо, но решительно.
– Куда? Скажи. – Она еле поспевала за ним.
– Идем же! Ничего пока не говори, не спрашивай! Ладно? – он точно боясь того, что, узнав, куда они спешат, она заупрямится, все настойчивей тянул ее.
Маша послушно повиновалась, видно, доверчиво полагаясь на его хорошие намерения. А может, она почувствовала что. Действительно, никакого заговора против нее в его душе не было, так же как и против Ильи Федоровича; – он лишь хотел доставить им обоим большое удовольствие – помочь им снова встретиться после вынужденной разлуки, чем тоже помочь ему удостовериться в надуманной нелепости какого-то шутливого наговора. Он очень-очень хотел их порадовать и порадоваться так за них. Почти вихрем они взлетели со второго на третий этаж по широкой лестнице, пробежали чуть по коридору. Когда Антон запыхавшись, держа девушку за дрожавшую руку, так же быстро, но молча (гулко колотилось его сердце и оттого еще, что впервые посмел столько дерзко обращаться с девушкой и близко ощущал ее дыхание) застучал в дверь Тамонову, он подумал было о том, что может быть поступал сейчас нехорошо. Но эта мысль лишь слабо мелькнула в его голове; напротив, он только лучше хотел все сделать. И старался. Он стукнул резче в дверь: по привычке какой-то или лишь для того, чтобы никто не мешал работать, Илья Федорович всегда накидывал крючок на дверь изнутри. И пока он подшаркивал к двери и возился с бренчавшим крючком, его некая медлительность и предосторожность уже раздражали Антона. И даже возмущали. «Да тут… если бы он знал… – А то еще спрашивает – кто? И нужно повторять: это я, я…»
Сердечко слышно билось и у Маши. Она уже поняла все: догадалась.
Она счастливо принадлежала к большинству прекрасных скромных тружеников, симпатичных тем, что они никогда и не при каких условиях не переоценивают и не выпячивают себя – это было бы просто противно их естественному образу жизни, ее пониманию. Такие люди по большей части стыдливы и совестливы.
Едва приоткрылась дверь, Антон подтолкнул Машу в комнату. Послышались радостные восклицания Илья Федоровича, шарканье ног по полу, всплескивание рук, а также ее тихий, застенчивый голосок. Антон уже, не видя, но слыша то, как без умолку, по-детски растерянно-обрадованно говорил его учитель за дверью, и еще стоя в коридоре, собираясь с мыслями, испытывал теперь к нему чувство какой-то жалости или превосходства, будто уже не знал наверняка, кто же в этом-то, что происходило, являлся учеником и учителем. И он уже хотел удалиться тихо, к счастью, узнав, насколько они оба – Маша и Илья Федорович – обрадованы встречей. Но вновь распахнулась дверь со словами:
– А ну, где этот виновник? – вышел Илья Федорович, взял Антона под локоть и вовлек в комнату. – Давайте, давайте сюда!
Он долго тряс его руку, благодаря его с дрожью в голосе. Пальцы у него были цепкие.
Затем он повернулся к Маше. Она, все так же, как и Антон втолкнул ее сюда, стояла на одном месте, глядя то на него, то на Антона, – какая-то вся растерянно-преображенная по-новому, даже красивая. Так Антон, словно спаситель, до конца убедился в том, что Тамонов, несмотря на большую разницу лет, любил ее, Машу. А она? Антону казалось так, что если и она его любила, то, возможно, потому что ее как бы подвели к такой закономерности разговорами, мнением, наверняка дошедшими до нее. Ведь Илья Федорович был не глуп, много знал и умел, что рассказать; он привык к ее частым посещениям, как к чему-то естественно необходимому, а она привыкла к оказываемому ей мужскому вниманию и с готовностью выслушивала его, не краснея за себя перед ним ни в чем.
Антон, разгоряченный и точно наказуемый враз той невидимой силой, которой была его молодость с ее ошибками, заблуждениями и взлетами, как в тумане, вошел снова в зал к веселившимся сослуживцам, снова прочел в чьих-то женских глазах скучный настойчивый вопрос: «Вот ты уедешь на Родину – кем же ты станешь? Обычным рисовальщиком?» Это уже преследовало его навязчиво. Невозможно. Он повернулся и спустился по ступенькам под пышно раскинувшиеся над тротуарами каштаны.
Вслед ему доносился лишь напев:
– Я так люблю тебя, я так мечтаю… пишу тебе,
Не забывай мое прощальное танго
Прощай, прощай, моя родная…
XXII
Антон вследствие военных действий не учившийся в школе, отстал от своих сверстников – ужасно! – на четыре учебных года; он и торопился домой с тем намерением, чтобы наверстать упущенное в учебе, понимая, что без нее ничего нельзя сделать. Тем более что близились новые занятия в школах, и нужно было успеть к ним. Он очень ярко видел тот описанный мамой в письме безудержный порыв, с каким тетя Поля со слезами бежала вдоль Ромашино и как она стала бить железкой в рельс, подвешенный на стояке, и вскричала:
– Люди, милые! Война закончилась!
И перед его глазами столь зримо вставали просветленные лица его матери, его повзрослевших сестер, брата младшего.
А тут еще обнаружилась проблема его личного свойства – промашка со здоровьем.
Антону доводилось слышать от раненых фронтовиков рассказы, как они, случалось, бежали из госпиталя обратно на фронт в свою часть, едва подлечившись, и еще не выписанные, как положено: им не терпелось вновь попасть к товарищам в самое пекло, чтобы вместе гнать из России врага. Однако уже в мирные майские дни, он поступился тоже назначенным ему госпитальным лечением на собственный страх и риск. Тем более, что оно не было связано ни с каким ранением или чем-нибудь еще серьезным, представлялось ему, – он не мальчишествовал тут нисколько.
Ну, обыкновенно же ему занемоглось внезапно: временами ощущал утомление, усталость, кружилась голова, а в глазах плыли круги; его при ходьбе как-то странно вело и заносило в стороны, так что хотелось порой даже прилечь, отдышаться и отлежаться; по мнению управленческих медиков, авторитетнейших дам, вероятно, происходил усиленный рост организма, и ему, которому требовалось лучшее питание, теперь не хватало каких-то витаминов. В общем, что-то здесь нарушилось. Может, и не сейчас; уж незачем уточнять, когда. Возможно, что и во время оккупации, когда все голодали. Сейчас важно было больше употреблять масла, мяса, молока, хлеба, зелени и непременно полечиться в стационаре. Под наблюдением врачей.
В особенности непреклонной была в своем суждении видная собой и величавая майор медицинской службы Игнатьева, имевшая влияние и на самого майора Рисс, своенравного начальника отдела, что он безропотно согласился с ней. Даже сухо-непререкаемо, откашливаясь, распорядился насчет легковой автомашины, и лимузин подали к подъезду для Антона. Нет, не мог же он смалодушничать перед ними. А он до самой последней минуты лишь лихорадочно изыскивал в уме способ, чтобы как-нибудь все-таки выпутаться без урона для себя и чести своей из этой непредвиденной ловушки, в которую попал, еще думал как-нибудь отвертеться от участи, ожидаемой его: да, для него было бы хуже пытки день-деньской полеживать в постели! Когда пронзительно чудная майская погода словно призывала его к прежней свободной жизни. На воле. Среди товарищей.
Но делать пока нечего. Он залез покорно в легковушку и покамест ехали, мыслью утешал себя, что, может статься, там посмотрят на него специалисты и еще отпустят с миром. Так с Игнатьевской запиской, содержащей и латынь, на которой врач предполагала характер неясной для него болезни – головокружение и слабость, проехал километра четыре-пять, за южную окраину Пренцлау, – в ближайший госпиталь.
– Тебя проводить? – командирский шофер Климов был ироничен, как всегда. – Наказывал ведь майор…
– Что я не дойду? Не с передовой. Не маленький. А ты езжай, езжай. Всего.
– Всех благ тебе, – пожелал небрежно (пилотка набекрень) Климов. – И выздоровления.
– Да я здоров же, господи! Езжай!
Климов лихо развернул свою шикарную черно-лаковую трофейную машину, газанул еще и помчал без остановки в часть.
Тихо, чинно вокруг, около серого здания с высоким (бросилось в глаза) первым этажом. Антон через пустой коридор направо прошел в приемную, где кроме двух молодых женщин в белых халатах – врача и сестры, никого не было. Словно все уснуло здесь, был мертвый час.
Скоро раздетый до пояса, осмотренный, ощупанный и выслушанный, он стоя и потом сидя на табуретке перед столом врача, охотно отвечал на малоинтересные, однообразные вопросы о том, чем и когда болел, на что жалобы и т.п.; он старался говорить впопад, т.е. так, чтобы не навредить себе могущей быть навязчивостью относительно недомогания, что в сущности представляло такой пустяк, на который и не стоит обращать внимание. Пройдет!
– Как аппетит у тебя? – Спрашивала военврач.
– Нормально. Не жалуюсь, – отвечал он бодро.
– А сон какой? Глубокий?
– Нормальный. Сплю хорошо.
– Никаких страхов нет?
– Нет. Откуда?..
Вежливые медики явно действовали по принципу: коли ты, голубчик, направлен и поступил к нам, так будь добр, пожалуйста, смирись с судьбой: уж станем мы лечить тебя честь по чести, другого и не жди от нас. Ведь спокойно-невозмутимый их вид – профессиональная к тому же привычка – говорил ему об этом. И впридачу перо скрипело – дописывало строка за строкой историю его якобы болезни. Что ж такого можно было написать в ней, интересно?
«Ну вот, – подумалось ему, – и рост и подай, и вес, и что съел, а еще они такие вроде б симпатичные, приветливые донельзя, возятся со мной, мальчишкой, что почти влюбиться можно, если б был повзрослей, – подумалось ему с тоской невообразимой, когда жизнь сияла за окном, голубели небеса. – И зачем я дался только им? Меньше стало здесь других пациентов, что ль? Не понимаю…»
Наконец, врачебный приговор:
– Итак, сейчас прямо по коридору пойдешь в санпропускник, пройдешь там санобработку и ляжешь в палату.
Он еще переспросил для чего-то по инерции:
– Прямо? И потом – в палату? – будто не веря услышанным словам и цепляясь за соломинку.
– Да. И в палату. – Глаза, врача, предписавшей ему это, строги.
Все. Пройдена последняя черта. Оглушенный строгостью, Антон вышел опять в длинный коридор, но по пути в открытый впереди санпропускник (белели там висевшие простыни) легко уже сообразил, что если он дойдет прямо – в душ, то будет ему каюк. Так как уже выход наружу, к своим, будет надолго для него закрыт. «А вдруг расформируют часть – и я никого не увижу больше, домой не сразу попаду. Что тогда? – И он молниеносно решил: – Нет, если повернуть все же налево, к выходу, куда и иду, – то будет, очевидно, лучше и как раз вовремя, ибо никто поблизости не маячит, не мешает мне»… Для того, чтобы уйти вовсе незамеченным, он по стеночке, прижимаясь к ней, прошел и под окнами приемной до самого угла этого корпуса и затем еще уклонился в сторону. Так благополучно улепетнул из госпиталя. И даже оправдание перед собой находил: «Да и что я тушуюсь? Я ж ведь добровольно сюда явился. Сам. Никто не понуждал меня к тому…»
Все было здорово. Однако, его шатало и заносило, точно пьяного; он шел сторожко, медленно, держа равновесие, чтобы, главное, не упасть. Припекало солнце, хотелось пить. И, присаживаясь поминутно на груды битых кирпичей, развалины, он отдыхал – собирался с силами; и недоумевали прохожие немецкие жители, встречавшиеся ему на улице.
Антон знал примерно направление дороги. Дважды бывал посыльным в этом госпитале и еще раза два приходил сюда на примерку сапог, которые ему ладил госпитальный сапожник – добрый солдатик. И не раз подбирал его какой-нибудь шофер, остановив автомашину:
– Садись – подвезу.
– Извините, я не знаю вас, – смущался он.
– Зато я знаю тебя, малый. Давай ко мне!
– Спасибо. Дошел бы и так, – благодарил он незнакомцев за доброе участие к нему.
Сегодня же, когда он трудно добирался обратно в часть, тем не менее, постоянно чувствуя за плечами, как нагоняли его автомашины, но не оглядываясь, интуитивно поджимался весь: не погони какой он боялся, а хотелось ему именно пешим преодолеть все расстояние, чтобы самому себе доказать что-то важное и убедиться в правильности сделанного, чтобы для пущей убедительности потом сказать Игнатьевой, что сам ведь дошел в часть – ничего же не случилось с ним…
Назавтра начальница госпиталя, майор, славнейшая женщина с веселым голосом, приехав в Управление, подсмеивалась над ним, повинившимся перед ней:
– А мы-то, право, обыскались – ну, куда девался больной?..
Все мало-помалу стало на свои места.
Антон как-то незаметно выздоровел и так – без врачебной помощи.
XXIII
– Давай, юн-друг, по-быстрому дуй к командиру Ратницкому, – сказал сержант Коржев Кашину, едва он вернулся в помещение отдела. – Зовет тебя – только что посыльный был. Давай!
– О, я мигом сейчас… – заспешил Антон, волнуясь. – Нужно приодеться… Это же, наверное, по просьбе моей… Вот узнаю…
Наступивший мир, который застал управленцев-медиков в немецком городке Пренцлау, нес с собой счастливое ожидание для всех всего. В том числе и для Кашина, воспитанника. Он не хотел больше зря упускать время – хотел учиться, главное, верно избранной профессии – этому уж ничто, кажется, не мешало; он мечтал осуществить задуманное, чувствуя моральную поддержку сослуживцев, принявших участие в его судьбе. И, как по-хорошему советовал ему капитан Шаташинский, парторг, ставший почти его опекуном негласным, обратиться лично к подполковнику Ратницкому – он мог сделать нечто большее, чем другие, для него. Попытаться точно стоило. Антон, набравшись духу, пришел к командиру с необычной, однако, просьбой – о том, чтобы если возможно, послать его с направлением на учебу в Москву, где, как говорили сведущие лица, есть специальные художественные школы, дающие и все образование. Ратницкий благорасположенный ко всем подчиненным, по-серьезному выслушал Антона и сказал, что вскорости, возможно, здесь, у него, будет генерал-лейтенант, командующий 31-й армией и что тогда он вызовет его, Антона, с соответствующим ходатайством. Мол, есть возможность и самолетом с оказией отправить в Москву… Ответ его очень ободрил Антона.
И вот этот сейчасный вызов… Что сулит?..
Антон в чистой форме вошел в белый одноэтажный особняк. Постучал и открыл белую застекленную дверь.
И как же был удивлен увиденным: крупный полнотелый подполковник в белой рубашке (было по-летнему тепло, даже жарко) сидел в светлице за круглым столом в окружении молоденьких военных медичек-граций, которые явно служили в госпиталях. Их было более трех особ. Они пили с вареньем чай. И сияли лицами как-то особенно.
– Товарищ подполковник, по Вашему приказанию прибыл… – пытался Антон доложить о себе. Но тот остановил его и с весело-приказывающим тоном показал на свободный стул около стола:
– Ты сюда, сюда садись! Знакомьтесь, девушки, юный художник, портреты маршалов пишет. Служит, как все. С нами прослужил два года. Начал, считай, из-под Москвы.
«Все: пропал позорно! – упал Антон духом. – Для чего он, командир, любезный, компанейский, вдруг выставил меня, не отличавшегося бойкостью на людях, на эти девичьи смотрины… Он, что же, счел нужным просто похвастаться мной, будто редкостью какой и тем развлечь красавиц?» Антон тотчас решил, что он по какому-то недоразумению попал в сей девишник, т.е. совсем не по назначению, ошибочно; ему тем более стало не по себе и оттого, что тотчас океан девичьих глаз вперились в него с повышенным и приветливым вниманием, как в редкое какое существо, чего он явно не заслуживал. Ведь не герой какой. А главное, не был столь раскованно-общительным в незнакомом обществе людей, смущавших его. Так как сейчас был не среди простых солдат, которые не разглядывали его пристально так, с любопытством и с которыми он всегда знал, о чем поговорить.
Сам-то Ратницкий не терялся и этой живой цветочной клумбе – вел себя совершенно свободно, естественно. Он басовито кликнул Аннушке – Анне Андреевне. И та, тотчас явившись, в легком платье, вся сиявшая, довольная, знать своей ролью угощающей, поставила перед Антоном блюдце со свеже ароматнейшим янтарно-клубничным вареньем и чашку с чаем. Она сегодня собственноручно приготовила варенье из первых плодов поспевшей клубники.
Сперва почти страх охватил, сковал Антона: уж куда б ни шло – сама ягоды, сорванные с грядки, – съесть их можно и приятно; а это сладкое до приторности варенье – он не мог его терпеть, как не любил вообще что-либо сладкое.
– Ой, вы много мне, Анна Андреевна, прошу… – взмолился он с отчаянием. – По сладостям с детства не страдал…
Да, с вареньем вышло в общем-то пресквернейшим образом: для Антона было бы непростительно не съесть угощения – это значило обидеть доброго хозяина в присутствии прелестнейших медичек-гостей, которые с живейшим интересом расспрашивали его, Антона, обо всем, успев расправиться с угощением. Они не могли сдержать в себе понимающих улыбок, глядя на него, враз поскучневшего и виноватого, оттого они еще больше оживились, заговорили наперебой. А подполковник невозмутимо парировал известной готовой формулой:
– Учти: не съешь – за шиворот… Давай, не подкачай… – И подмигнул еще.
И уж тут, к счастью, враз пришло к Антону чувство равновесия какого-то душевного.