Однажды я почистил ножом морковку, как картошку (при возвращении откуда-нибудь домой всегда заходил попутно на Кузнечный рынок, чтобы купить себе всякую снедь), и стал хрустеть морковкой. Хрустел – приходилось доедать ее, правда, еще повкусневшую от того, что полежала она день-два на столе, и ходил взад-вперед по большой пятиугольной комнате, рассуждая о чем-то с собой. Окна у нас выходили во двор-колодец с преотличной слышимостью. Думаю, что когда у меня колотилось сердце сильней, – там оно отчетливо слышалось; только не до этого было всем жильцам, чтобы устраивать театр. Было кое-что поинтересней где-то в доме. Пьяный буйствовал – и звенели, сыпались вниз разбитые стекла. И вот под этот знакомый житейский аккомпанемент, расхаживая, я внезапно решил, что жил до сих пор не так. Захотел понежней поболтать с Оленькой.. Обязательно…
Но фокус, как говориться, не удался. Мой знакомый Нефедов, видный, симпатичный, говорун, заморочил ей голову… И ему-то все не нужно, а другим вред… Как собака на сене. Он литографией занимался. Офортами. Вы знаете, у Рембрандта что такое офорты? Симфония! Каждая веточка дерева есть именно веточка, непохожая на другие. А тут – он показывал мне работы – смотрю: все сплошь дохленькие штришки, штришок на штришок – и отобрать-то нечего для заставок к книге. Хотя все это в художественном беспорядке, с претензией на значительность. Кому такое-то эстетство нужно? Это – выламывание наизнанку. Прав был Колесов. – И Тамонов вынужденно опять прервал рассказ: вошли дамы – офицеры медицинской службы Цветкова и Суренкова, и он, отдав портрет Волкову, усаживая и занимая их разговором, засуетился около них.
Даже об Антоне он мгновенно забыл.
XIII
Был на исходе 1944 год.
Снег усыпал все белым-бело, шапками навис на скученных пышных темно-зеленых елях, и старинный седой особняк, который они неизменно сторожили, был таинствен, загадочен; казалось, он молчаливо хранил свой гордый дух, недоступный еще мальчишескому пониманию Антона Кашина. В этом обезлюженном польском имении теперь, с ноября, находились одни они, военные. После долгих лет гитлеровской оккупации и хозяйничанья в нем нацистов его законные владельцы канули неизвестно куда. Восточнее усадьбы – поле кочковатое; стыли, темнели амбразуры куполообразных вражьих дотов. Пахло печалью.
Залиловел вечер. Пугающе шелестели на ветру высокие, разросшиеся заросли акаций, окаймлявшие дорожки, когда Антон заспешил в большой сарай за углем; нужно было протопить камин, чтобы нагреть помещение, в котором они работали. Он, насилу столкнув примерзшие к наледи ворота, проник в глубокий неподвижный мрак сарая. Наощупь лихорадочно накидал в плетеную корзину гладкие брикетовые плитки еще немецкого завоза. Да еле выволок ее наружу, притащил в отдел. Только принесенного угля могло не хватить на топку, и он поневоле вновь скользнул в сарай за углем. Настороженно в синей темноте приглядывался ко всему…
Зато после он сидел подле топившегося зеленого камина и чувствовал на лице и руках теплое дыхание огня.
С мороза впорхнула к ним в отдел капитан-медик Цветкова, миловидная женщина со спокойными светлыми глазами и спокойными, полными обаяния и достоинства, движениями. Она зашла не одна – вместе с провожатым, щеголеватым капитаном Шелег, начальником автохозяйства. К его характеру – несколько беспокойному – Кашин не мог привыкнуть, а потому в его обществе испытывал некоторое неудобство и беспокойство. Цветкова, завидев весело горевший камин, сразу от дверей подошла сюда; она распахнула плотный теплый полушубок и, подсев к Антону на скамейку, протянула вперед – к живому огню – тонкие гибкие руки, и расправляя их, застывшие на холоде, пошевелила пальцами. Доверительно улыбнулась ему, отчего на ее припухловатых щеках обозначились ямочки-двойники, ровно у девочки-подростка, и заговорила с ним. Сопровождавший капитан не перебивал ее. Он явно ухаживал за нею, или, может пытался ухаживать. Подобно другим офицерам.
– А-а, почитываешь тут роман? Небось, начал с середины? Разве нет? Признайся уж, Антон, – со свойственной ей мягкостью сказала ему Цветкова. – А что именно? Я пока около тебя, у печечки, погреюсь чуточку. Зябну на морозе – прямо дикий ужас. Сущая мерзлячка.
Кашин обычно тушевался перед ней слегка, не знал, о чем таком с ней говорить, вернее, как, чтобы не сфальшивить.
Она с самого первого раза их знакомства, как увидела его в военной части (полтора года назад), шагнула прямехонько к нему и, с ласковостью коснувшись ладонью его лица, сказала вслух при всех: «Славный мальчишечка!» И так навсегда определилось его особенное отношение к ней – неизменно восхищенное, благородное. Вероятно потому она всегда улыбалась ему, что своему хорошему знакомому.
Молча, чуть смутившись, он приблизил к ней страницу книги, которую она ж сама дала ему почитать, – с рассказом Льва Толстого про любовь полячки Альбины.
С привычностью искушенного читателя Цветкова, скользнув взглядом по истрепанным книжным страницам, внимательно опять поглядела на Антона, чем привела его в еще большее смущение.
– Значит, повесть о поляках? Их страданиях? – Старший лейтенант вздохнула.
Привалившись к камину грудью и разогреваясь, Шелег поводил ладонями по глянцево-зеленоватым кафельным плиткам, и, в свою очередь, подступил к Кашину без всяких околичностей – спросил напрямик:
– Ну, ты-то как, Антон, надумал или нет?
– А что, товарищ капитан?.. – Он в сильнейшем замешательстве глядел на него, должно быть, глуповато, – сразу не понял, о чем тот спрашивал его.
– Да, учиться… в школе… на художника… Или ты забыл наш разговор? Я ведь предлагал тебе…
И Кашин простодушно кивнул ему – вполне утвердительно, витая в данную минуту в своих мыслях где-то далеко-далеко.
– Вот напрасно, скажу тебе, Антон: нужно время не терять – золотые его дни, заспешил Шелег высказаться. – Ведь прекрасная художественная школа есть и в Одессе. Если ты не хочешь поехать в Москву, чтобы там учиться, поезжай, пожалуйста, в Одессу. Приглашаю ведь… Поживешь, как родной сын, у моей жены Фроси; у нас двое детей, мальчишек, так ты третьим в семье будешь, самым старшим.
Когда Антон отказывался поехать в Москву для того, чтобы получить образование художника, этого, хоть убей, не было. С чего капитан взял? Должно быть, у него такая странная манера: как бы отвечать самому себе на свои же собственные умозаключения.
– Разве есть в Одессе? – засопротивлялся Антон слабо, досадуя на себя за то, что оказался втянутым в никчемный и бессмысленный разговор в присутствии Цветковой. Нет, никоим образом он не усомнился в честности и искренности намерений капитана, но ему было бы трудно, если бы он и захотел принять честь по чести его предложение в обмен на свою бесспорную свободу. Ему в высшей степени было неловко отказаться от услуги капитана – и в то же время жаль его за что-то, точно опрометчиво он своим отказом лишал его какой-то человеческой радости. И все-таки Антона сильней всего останавливало чувство долга перед сослуживцами, мнением и отношением которых он очень дорожил. А поэтому он и ни за что не мог принять во внимание очень разумные, казалось бы, доводы, капитана. – Но в Одессе школа еще вряд ли действует: город-то совсем недавно освободили… Все в нем, наверное, разрушено…
– Великая оказия: напишу домой и попрошу узнать. Сегодня же!
– Ну, напишите, – согласился Антон. – Только я, наверное, все же не смогу…
– Что не сможешь?
– Да поехать уж туда.
– Опять двадцать пять! – И Шелег, досадливо морщась, отвернулся от него. Затем он, откачнувшись от камина, размеренно двинулся вглубь гостиной; там за столом, весело споря, играли сержанты, заядлые шахматисты – Коржев и Юхченко. Они переговаривались меж собой по ходу игры:
– Что мне ставить коня, когда у меня других фигур еще достаточно. Вот так!
– Не согласен. Я ничью предлагаю.
– Давай! Давай! Испугался?
– А чем ты угрожаешь? Подскажи…
– Как-никак у меня две лишние пешки…
– Ишь ты! Значит, так?
– Я не могу так играть уже. Атака у меня иссякла.
– Отлично! Но я считаю, что тебя еще надо погонять.
– Я в гробу все это видел.
Сверху, с антресолей, по деревянной лестнице скатился, что бильярдный шар, майор Рисс в накинутой на плечи шинели. На мгновение остановившись внизу, он повертел туда-сюда круглой головой и отрывисто велел Кашину сходить к шоферам и передать солдату Шарову приказ о том, чтобы он завтра утром выехал на новое место, за Острув-Мазовецкий.
Шоферы размещались примерно в километре от усадьбы.
– Но ты, кажется, занят, брат? – сощурился он на Цветкову, подмигнув. – Тогда извини. – И резко повернулся, как на шарнирах, к капитану Шелег, опять оказавшемуся тут как тут.
– Пусть, товарищ майор, и Антон поедет вместе с ним. Все-таки вдвоем будет как-то понадежнее. Больше послать некого. А нужно. – Шелег, видимо, не мог уняться: все хотел определить Антона куда-нибудь! И при этом он исходил, возможно, из самых искренних своих желаний.
– Нет, серьезно, капитан! Вы не обижайте моего подопечного! Да! – Майор по своему обыкновению мерил короткими шажками гостиную и вздыхал, сосредоточенно обдумывая что-то: он, расхаживая взад-вперед, оценивающе взглянул на Антона, привставшего с места и ждавшего дальнейших его распоряжений, и он понял, главное то, что тот понял, как он любит его.
– Что ж, он отказался от суворовского училища и не хочет поступать в художественную школу, сколько я ни предлагаю ему, – ну и пусть себе возится на службе, а? – полушутя-полувсерьез говорил ему Шелег.
– Прав, капитан; ты прав: непорядок – Майор хмурился, сдвинув на переносице жесткие, торчащие пучком, брови. Развернулся к Антону корпусом. И уже с сопутствующими строгими наставлениями разрешил ему поехать тоже. Для подготовки места очередной стоянки.
А минутой позже по-старчески сипло и как-то ненатурально рассмеялся: Цветкова во всеуслышание призналась, что боится шума ветра в деревьях, и попутно попросила Антона (а не Шелег) проводить ее до другой парадной особняка. Всего-то!
Порывистый ветер и вправду дико свистел в вышине, над ними, раскачивал султаны елей, и Кашин, проводив Цветкову, давшую ему последние наставления – одеться завтра потеплее, под этот свист вприпрыжку пустился в ночь.
Очутившись в одном из длинных бараков, в котором поразительно бедно, тесно и жалко ютились местные поляки, и поднявшись с их помощью (они ему посветили) по приставной лестнице на чердак, который занимали шоферы, он застал Шарова, прослывшего молчальником, в необычной роли рассказчика. Здесь так же тускловато, как и внизу – у поляков, светила керосиновая лампа возле горящей печурки, а шоферы, рассевшись кружком кто на чем, трапезничали. Он тоже подсел к ним, но, к сожалению, Шаров уже кончил свой рассказ, улыбаясь грустно.
Находясь под впечатлением от чтения повести Льва Толстого «За что?» и теперь еще от посещения этого захудалого жилища, испуганно теснившихся в нем поляков с детьми, Антон при возвращении в ночной особняк всю дорогу, не переставая думал о причинах общих людских мучений – отчего они? Отчего насилие злобствует, бесчинствует над отдельной личностью и над целыми народами? Отчего же скверненькие люди испокон веков жаждут так уничтожения себе подобных и охотно участвуют в убийствах? Неужели, думал он, и теперь, будучи освобожденными, поляки жмутся потому в плохих, малопригодных для жилья бараках и не занимают опустевшее, например, имение, что настолько напуганы могущей быть расправой со стороны закоренелых бандитов?
XIV
Уже голубело позднее зимнее утро, Кашин с надеждой еще дальше почитать в пути начатую накануне книгу засел в кабину старой трехтонки, груженой железными печками-времянками и трубами к ним, тридцатипятилетнего Матвея Шарова, божьего человека, как уважительно-почтительно его величали товарищи, – и грузовик вынес их на застыло-звонкую дорогу.