– Потому я говорю вам: единой верою служите избавлению от супостата. Знайте и носите в своем сердце правду. Волюшка воротится вместе с зарей.
Глубоко вздохнула Анна:
– Ночь настала, зачернила все; не мережет свет. Суженых не видно. Долго ждать, наверное.
– Матушка, не убоись. Москва живет, она не склонит головы. Да придаст бог силы матерям и всем мученикам. До свиданья. – И он ушел, точно растворился. Точно его вовсе не было. А было это лишь одно какое-то знамение, неспроста явившееся к Анне.
Анна вслед ушедшему перекрестилась, устыдившись, пожалев его в душе. Ведь если по-серьезному считать, хотя она до революции заучивала в школе, культивировавшей православие, догмы богословия – закона божьего, она в жизни дальше этого не пошла и не стала истинной верующей патриоткой; никакого времени у ней не оставалось от хозяйства, колхоза, огорода и семьи для того, чтобы постоянно много и разумно, на все откликаясь, веровать в религии, подобно иным послушницам.
Она также и сейчас смотрела на культ вероисповедания, ближе не подвинулась к нему, как ни невзгодилось повсюду. Но, как и многие отчасти молившиеся женщины, она, видимо, по чисто бабьей привычке и слабости (боялась все порвать) также придерживалась лишь частично бытовой веры; старалась как-то соблюдать, но не соблюдала здесь все привычные обряды. Они, маловерующие по существу, ходили в храм для того, чтобы службу посмотреть, послушать песнопение, все равно что на занимательное массовое представление или в кино, или же на девичьи посиделки; так, слушая церковных утешителей, молилось – только от случая к случаю, как придется, – большинство молившихся. И крестили еще детей по заведенному некогда обычаю, чтобы, не дай бог, ребенок не был и не умер некрещеным, – будет грех. И своих ребят Анна туда, во Ржев, таскала, чтобы окрестить. Ей вспомнилось: раз еще Антон махонький на обратном пути домой жаловался со слезами, что устали ножки – не идут и приседал, и оттого-то, должно быть, у него в паху образовалось вздутие-желвак. Потом он рассосался, пропал постепенно. Само собой.
Но теперь и даже то немногое – посещение церквей и моления – порушилось. Людям обездоленным действительно, наверное, нынче нужны не эти поклонения. Врага в слезах не утопить. Слезами горю не поможешь. Это правда.
Анна позадумалась, ушла в себя, осмысливая хоженое-перехоженое. И, наверное, поэтому не разделила радостного возбуждения Антона от наблюденного им пролета нашего самолета.
IX
А вечером Наташа принесла (с расчистки большака, куда немцы выгнали группу жителей) будоражащую новость: наш самолет накидал свежую газету «Правда» с напечатанной речью Сталина – был парад на Красной площади 7 ноября.
– А-а! – всплеснула руками Анна. – Неужели такое может быть? – И порозовела даже.
– Отчего ж не может, мам? Смешная ты!..
– Отмечался, стало быть, праздник революции? В Москве?!
– Надо думать, что не зря.
– То-то, значит, как я в поднебесье этот самолетик углядел, – возбужденней сказал Антон, – я очень удивился тому, что будто выпрыснулись из него какие-то серебристые опилки. Кто ж разберет.
– Интересно, доченька: кто-нибудь уже читал газету?
– Матвей Буланков нашел ее, – сказала Наташа. – Да что: влип по уши в нее – не схавал тишком. И нюхастый Силин уж набросился – отобрал ее. Загрозил наганом. Да засадит в карцер каждого, у кого только увидит это.
– И сама ты не поискала? – спросил Антон у сестры.
– Поглядывала – не увидела. Говорят, газеты унесло за Сбоево.
– Вот хотя бы подержать ее в руках, – сказал расстроенная Анна.
– На лыжах бы махнуть – недалече… – предложил Саша.
– Если взять левей Турбаево, – сказал Антон.
– Да, да, – поддержала Наташа. – Туда, аж к Седникову – деревне.
– Саш, ты как настроен: прогульнемся туда утречком?
– Всегда готов! – обрадовался младший брат. – Заметано.
Но Анна уже заумоляла их:
– Ой, детушки, не рискуйте жизнью. Я боюсь за вас.
Итак, пораньше братья вдвоем отправились на лыжах на поиск газеты. Проскользили по снежным полям восточней километров шесть – к разъезду железнодорожному, до балки, куда, возможно, отнесло листовки, и там, немало исходив вокруг, отклоняясь от деревни и дорог (во избежание опасных встреч с немцами). И только нашли часть газеты «Правда» (уцепившуюся за бурый кустик полыни) с напечатанной речью Сталина и его портретом. И то было ладно. С такой находкой, очень важной для всех, возвращались с невообразимой веселостью и жуткостью. Потому как, слышалось, где-то постреливали и будто тонкосвистящие пульки пролетывали мимо, дразня.
А в предвечерье, – едва Кашины дома прочли найденную газетную полосу, – к ним зашла тетя Поля. Вся – с замысловатой предприимчивостью. Стала подлаживаться с уговором странным: нельзя ли, сынки, уважить просьбу поселившегося у нее немецкого офицера, еще совестливого, верно, – дать ему хотя бы посмотреть газетку. Правда всем нужна.
Неожиданная ее просьба всех обескуражила. Была веская причина для того, чтобы утаить находку.
– Он-то не узнал – я не сказала ничего и не обещала даже достать, – пояснила приневоленная так распахнутой любовью к людям, тетя. Он слыхом, знать, слыхивал. И видел, как вы возвращались из поля. В бинокль, что ли. И попросил…
– Ну, а если это провокатор? Проведет за нос? – сказал Антон.
– Никак непохоже, – заявила тетя. – Поручусь за него…
– Знаете: фашисты не будут чикаться ни с кем из нас…
– Поручусь я вам, Антон, Аннушка, что он – тот человек правдивый (вижу по глазам), кому можно доверять. Без риска. Правда сейчас для него нужней куска хлеба, восхваления. Поверьте…
Антона восхищало в ней, неграмотной женщине, то, как она наощупь продвигалась в обиходе навстречу сердечному движению. Что это для нее? Просто-напросто главная потребность? Но он еще сопротивлялся по инерции:
– Отдашь – и он ее присвоит, не вернет?
– Заопасается держать при себе! Не дурак, чай. – Тетя Поля убежденно верила, что нужно помогать и таким колеблющимся немцам, чтобы они разбойничали меньше. Спасу от них нет.
– Что ж, оттаскивать их за волосы? – сказала Анна со смешком. – Сами бучу затеяли – пусть и сами выкарабкиваются из нее.
– Не всегда так получается, – ответила Поля. – Хорошие люди и среди них, как видно, есть. Только они обложены со всех сторон мясниками. Слово не стрела – к сердцу льнет. Глядишь, все легче будет Красной Армии управиться, поможем ей хоть так.
Она убедила.
Антон самолично, зайдя в избу тети Поли, взглянул на ее нынешнего квартиранта – немецкого серебропогонника и, хотя ничего существенно хорошего, как и плохого для себя не нашел сразу, все-таки принес потом и отдал ему газетную полосу с помещенным портретом Сталина. И этот среднерослый серьезный офицер со смущинкой рассматривал ее (пока хозяйка караулила у окон, подстраховывая). А затем и прослушал с вниманием то, что Антон по его просьбе прочел ему вслух из речи Сталина. Тот удивлял своим сильным желанием, главное, узнать из разверзшейся бездны нечто такое, что оспаривало все, казалось бы, уже неоспоримое. Он искал доказательство тому – и проникался верой. Выходило, правда помогала укрепиться всем в честных убеждениях. Особенно на исходе 1941 года.
К середине ноября гитлеровцы уж вовсю торжествовали. Наперебой они сообщали местным жителям об окружении Москвы и руками изображали петлю, и делали ей, Москве, по несколько раз на дню «Капут»; и под большим, якобы, секретом передавали и о том, что все теперь закончится: советское правительство захвачено в Воронеже и что Молотов подписал акт о капитуляции России, и что теперь-то уж быстро распадется Красная Армия – не собрать ей косточки.
Они уж ликовали, сияя глупо, счастливо, победно, точно именинники, которые скорым-скоро – им чертовски повезло – на коне вернутся домой, к своим близким милым на радость их, они, отважные рыцари, укротившие наземных варваров – русских, неспособных даже мозговито, как умеют одни немцы, руководить собой и потому-де нуждающихся в несравненно лучшем – в мире лучшем – немецком руководстве с его отличной, ограничивающей дисциплиной и решительностью в проведении мероприятий с послушными массами. Причем им, солдатам-немцам, и не было, видимо, ни на йоту стыдно и тревожно за себя, за свой род и ни за что – стыд был упрятан где-то глубоко внутри. В особых тайниках глубинных. Потому как немецко-фашистские идеологи повсеместного разбоя, который они возвеличивали, в своих «памятках солдата» всерьез писали специально для него: «Нет нервов, сердца, жалости – ты сделан из немецкого железа… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир». Вон куда они нацелились: далеко!
Анна разумом своим, как всякий здравомыслящий человек, с самого начала войны ни за что не верила в невообразимый вал всечеловеческой погибели, постигшей и ее семью. И только верила – и когда обрушилась и на ее семейство дикая оккупация – неизбежно скорое освобождение, восстановление привычного уклада жизни. Под знаком этого она жила, переносила все мучения.
Никто-никто не думал – не гадал о том, что так станется, что приведется жить наощупь; но вот стали вынужденно жить и жили под нависшим вечным страхом – что-то дальше еще будет, чем все это кончится, если изначала что творится; а потом и об этом перестали уж, кажется, думать, попривыкнув к тому, что такое на долюшку каждому выпало, как в билете лотерейном, и надеясь только на неизмеримую доблесть своих мужиков, хотя их, мужиков, уже и пало и падало на землю, видать, видимо-невидимо.
X
– Аннушка, голубка, я к тебе зачем: вот возьми, прочти-ка что; – горячечно, набравши воздуха, обратилась к ней приспевшая ходоком в ноябрьский день абрамковская Глаша Веселуха от самого порога, едва вошла в избу, перекрестилась и поздоровалась, смятенная и отчего-то виноватая. Нет, она, набожная однолетка Анны, внешне никогда (а теперь подавно) не оправдывала своей веселой фамилии – картинное ее личико всегда пасмурнилось: разжав кулачок, она протянула Анне лежавшую на ладошке бумажку. – Наши бабы-то подняли на дороге после, как прогнали снова наших пленных мимо нас… Наказали отнести к тебе… Ты читай, что в ей написано… Ох, бежала на одном духу – так распарилась… Я расстегнусь…
Анна всколыхнулась вся, только взяв и развернув в руках расслоившийся бумажный лоскуток, предназначенный ей; оставленные карандашом серенькие буковки ударили волной в ее глаза, запрыгали, и она, пытаясь вникнуть в смысл записки, прочла написанное вслух:
– Ромашино. Кашин Василий Федотович. Тысяча восемьсот девяносто шесть?! Ну?..