Но спрашивать, скорее всего, нужно было не у продавшего с детства душу формулам и цифрам, а потом перепродавшего ее строителям светлого будущего всего человечества главного инженера завода «Штурманские приборы» Бориса Васильевича Комарова. Увы, у урожденного раба Божия Борислава ответов на такие вопросы не было…
Ответ Лиля, возможно, могла бы получить из другого, более компетентного источника. Изида, постоянно присутствующая при чтении всей этой разнообразной эзотерики, пристально и неотрывно следила за своей хозяйкой. Вернее, за той, которая считала себя ее хозяйкой. Изредка встречаясь взглядом с Лилей, она тут же прикрывала веки, чтобы не выдать себя случайно «сиянием неутоленных глаз». Инженер Комаров, иной раз чувствуя себя весьма неуютно под ее тяжелым взглядом, начинал мельтешить и заискивать в надежде задобрить псинку. Но тщетно. Изида презирала инженера. Она любила Лилю. Лилит, как ласково называла она ее про себя. Имя это мало что говорит человеку непосвященному, а посвященному говорит, наверное, слишком много…
Лилит – та самая первая жена Адама, покинувшая его, упоминается и в каббалистической Книге Зогар, и в свитках Мертвого моря, и в некоторых ранних апокрифах – как Нового, так и Ветхого Заветов, не вошедших в библейский канон. Три ангела были посланы Создателем вдогонку. Они настигли беглянку на краю света, но Лилит не пожелала вернуться к мужу, так как считала себя таким же Его творением, как и Адам. А может, и более совершенным… В наказание она была превращена в бесплодного демона, убийцу новорожденных, а также…
А, впрочем, читатель, почитай-ка ты сам, только не на ночь глядя, особенно если не женат… Апокрифы эти, хотя и являются запрещенными для чтения в церкви, но всё же вовсю читаемы, и дают нам кое-какие намеки и мысли.
В общем, не оставь Эмилия Борисовна свою левретку в тот злополучный день в саду, быть может, и получила бы ответ на свой вопрос. И, быть может, не один. Кто знает… кто знает… Ведь не просто же так назвала она ее Изидой…
Изида переступила лапками на месте и тяжело, со значением, посмотрела на мальчишку, давая ему понять, что время, отведенное на прощание с жизнью, истекло. Странный был этот взгляд, странный, совсем не собачий…
Потом раздался надрывающий душу вой. Как будто завыла разом вся стая. Сенька опустился на землю и закрыл глаза руками. Вой нарастал. Потом гигантская тень падающего бомбардировщика накрыла и Сеньку, и собак, и, казалось, весь сад.
Страшный удар сотряс землю…
Глава вторая
Удивительная встреча в саду
Когда Сенька пришел в себя, страшных собак не было.
В холодном небе ярко горели звезды. На земле лежал снег, и в морозном, теперь уже точно по-зимнему, воздухе слышались голоса. Разговаривали двое.
– A скажи мне, любезный надворный советник, столь ревниво различающий плотское и божественное: наслаждение, получаемое от расчесывания, ну, скажем, укуса блохи, – говорил звучный властный голос, – это просто скотское наслаждение и ничего более?
Две фигуры неспешно шли по садовой дорожке, приближаясь к Сеньке, сидевшему на земле, изумленно раскрывши рот, и тщетно пытавшемуся понять, что же, собственно, произошло… Ибо каким-то необъяснимым образом он вдруг оказался непонятно где, в снегу, за стеной довольно густого ухоженного кустарника, обрамляющего расчищенную и утоптанную дорожку.
Задавший этот странный вопрос был поистине исполинского роста мужчина в накинутой на плечи енотовой шубе, без шапки, с копной взъерошенных волос. Он почти на голову возвышался над своим собеседником, человеком тоже немалого роста и плотного телосложения, одетого довольно странно, а на голове имевшего весьма внушительных размеров головной убор явно мехового происхождения. Непонятно, правда, из меха какого именно зверя.
– Светлейший, – вздохнув, отвечал названный «надворным советником» обладатель меховой шапки, – вы ведь и сами знаете ответ на свой вопрос. Голос его, хоть и твердый и преисполненный уверенности, был тихим и как бы печальным. К тому же он говорил с заметным акцентом, а слово «вопрос» произнес весьма картаво.
– Не увиливай, Цейтлин, не увиливай, вишь взял манеру, – с ленивой строгостью отозвался названный «светлейшим», – мне мнение твое чрезвычайно важно, ты же знаешь… Отвечай же. – И, не удержавшись, передразнил картаво, – «на мой вопрос».
Получилось настолько смешно и похоже, что Сенька, не выдержав, гоготнул во весь голос и тут же сжался от ужаса. Но реакции на его смех не последовало никакой, хотя собеседники стояли практически вплотную к нему, отделенные лишь кустами. Усиленный морозным воздухом, его ноздри резанул весьма причудливый запах. Вернее сказать, смесь запахов… Одеколон или какие-то духи, в общем, парфюмерия, пот конский и человеческий, водка и еда… Да, именно давно забытый «сытный» дух какой-то выпечки ошеломил его более всего.
Судорожно вытянув шею в попытке обнаружить источник волшебного запаха, Сенька чуть было не уткнулся носом в поднос, вернее сказать лоток, груженный горячими пирогами. Огромный лоток-поднос, сделанный из дерева, несмотря на его размеры и очевидную тяжесть, держал, практически на вытянутых руках, одетый гайдуком гигант, стоявший в темноте на два шага позади собеседников. Второй гигант, под стать первому, держал серебряный поднос, тоже весьма внушительных размеров, с тускло поблескивающими бутылями, графином и многочисленными чарками и бокалами.
«Как это они такую тяжесть держат? – подумалось Сеньке, – эх, стянуть бы пирожок…»
– Пётр Ефимыч, налей-ка господину надворному советнику горилки для освежения мозговой субстанции, – обратился Светлейший к кому-то невидимому, – а то он как-то сник на морозе.
Третий исполин бесшумно шагнул из темноты, извлек откуда-то огниво с трутницей, не торопясь зажег свечу, взял с подноса граненую чарку, ловко наполнил ее из хрустального штофа и с поклоном поднес тому, кого называли «господин надворный советник».
– Пей, Цейтлин! – произнес Светлейший с чувством, – впрочем, стой, дай и я с тобой выпью. Пётр Ефимыч, наливай и мне чарку, ибо грех не выпить в такую ночь на морозе, под звездами! Да и пирожка нам отрежь, горяченького с требухой для меня и с капустою – для господина советника. И ехидно добавил: – Требуху-то он у нас как-то не очень жалует, похоже, боится, что я ему чегой-то некошерное всё ж таки скормлю…
– Григорий Александрович, – укоризненно прокартавил человек, называвшийся Цейтлиным, – ну, опять вы! – Да, ладно тебе! – отмахнулся светлейший князь Григорий Александрович Потёмкин-Таврический, – давай выпьем… Как ты меня учил? Лехаим, Цейтлин, дорогой.
При свете свечи единственный глаз его, огромный и голубой, с печальной строгостью посмотрел, как показалось Сеньке, прямо на него. Отчего ему тотчас стало очень неуютно.
«Это куда же я попал? – подумал он с тревогой. Маскарад какой-то! И одежда, и разговоры, всё какое-то странное… Как будто из пьесы о прошлом». Особенно поразило его огниво огромного гайдука Петра Ефимыча, – прямо как из сказки Андерсена…
Но на самом деле Светлейший смотрел вовсе не на Сеньку, а куда-то в темноту Таврического сада, где ему почудилось некое движение:
– Смотри-ка, – внезапно оживился он, – собачка в кустах сидит, и вроде как породистая… На левретку похожа! Только откуда же здесь левретке-то взяться? Пётр Ефимыч, ну-ка, излови!
Поймать весьма потрясенную происшедшим Изиду было делом пары секунд. Обреченно повиснув в вытянутых руках Светлейшего, она тем не менее пытливо вглядывалась в его незрячий глаз, стараясь осознать смысл происходящего, равно как и проникнуть в суть этого, тревожащего ее, необычно большого человеческого существа.
– Сучка, – весело объявил Потёмкин, бесцеремонно обследовав ее гениталии. – И точно, что левретка, я таких у государыни насмотрелся. Помнишь, Цейтлин, врача английского, барона Димсдейла, того, кто первый при дворе против оспы прививки стал делать? Так ведь это же он матушке императрице целую семью левреточную в подарок прислал, из Англии. Их там сейчас вовсю разводят. Впрочем, как и по всей Европе. В моде они нынче, хотя это, брат Цейтлин, древняя египетская порода. Дворцовая собака фараонов. Легенды ходят, что Цезарь привез в Рим двух щенков, подарок Клеопатры. И от них-то, вроде как, и пошла итальянская ветвь карликовых борзых, сиречь левреток. Это уж французы их так прозвали – левретки…
– Да, – тихо отозвался Цейтлин, – «игрушка ветра».
– И все-то ты знаешь, противно даже, – притворно проворчал Потёмкин, и перенес свое внимание на по-прежнему непрерывно подрагивающий в его руках от всего происходящего предмет дискуссии.
– Да как же ты сюда попала, собаченция, а? Жрать хочешь? Кушинькать? Ням-ням? На, жуй…
Из всего потока информации для Изиды это были ключевые слова – жрать, жевать, есть, кушать, не важно… Важно – это то, что можно рвать зубами и глотать, глотать, глотать что-то теплое, съестное, пахнущее жизнью…
И пока она судорожно, без разбора заполняла всё свое существо этим теплым мясным куском пирога, вызывая у затаившегося в кустах Сеньки приступ чудовищной зависти, Светлейший не замедлил продолжить свой монолог о природе наслаждений, ибо тема эта волновала его не на шутку. Можно сказать – профессионально. Но об этом чуть позже.
Поглаживая двигающиеся в ритме глотков собачьи лопатки, он изрек:
– Гляди же, как дрожит от восторга насыщения вся ее плоть! Я уверяю тебя, Цейтлин, что ощущения, которые сейчас испытывает это существо, сопоставимы с экстазом какого-нибудь дикаря-язычника, воздающего хвалебные молитвы своим нечистым богам.
При этих словах словно судорога прошла по собачьему телу. Оторвавшись от процесса поглощения, Изида повернулась и пристально посмотрела прямо в глаза Светлейшему.
– Ты чего? – удивился он этому взгляду, – уже наелась? Умные черти, эти левретки, слишком даже умные, на мой взгляд… только чего же она такая малипусенькая, или, может, щенок еще? А глаза, однако, странные, какие-то не собачьи… подарю-ка я тебя Матушке – она страсть как любит всякую живность.
– Поверишь ли, Цейтлин, всё никак левретку свою любимую забыть не может, а ведь, почитай, уже лет шесть, как померла Земира ее! Ты ведь графа Луи де Сегюра помнишь, посла французского? Ах, какую же он ей, Земире этой, тогда эпитафию сложил! Что-то вроде: «Она была легка на бегу и имела только один недостаток: была немножко сердита, но сердце ее было доброе. Боги должны были наградить ее за верность бессмертием, чтобы она могла находиться неотлучно при своей повелительнице…» Подхалимаж, конечно же, но душу греет. Жаль, что уехал француз, – элегантный был человечек, веселый…
– Да успокойся ты уже! – последние слова были адресованы Изиде, которая, внимательно выслушав эпитафию, вдруг устремила умную мордочку к ночному небу и, похоже, приготовилась повыть в голос.
– Тебя как зовут, псина? Хочешь, будешь Земира Вторая? Во дворце будешь жить, с императрицей всея Руси… Хочешь? Соглашайся, псятина! Имя, конечно же, престранное, но, похоже, что и ты не шибко проста, – абсолютно серьезно обратился Светлейший к своей находке. – Постой, Цейтлин, а ты ведь был тогда на премьере оперы этой, «Земира и Азор»? А? В Смольном институте? Я что-то запамятовал… Граф Зорич, что познакомил нас, он-то точно на премьере сей оперы был, я его как раз тем летом во флигель-адъютанты матушки-императрицы продавливал…
– Нет, Светлейший, – тихо отвечал надворный советник, – я ещё не имел чести быть вам представленным.
– Ты прав, конечно же, брат Цейтлин. Да тебя там и не могло быть. Я всё вспомнил: Зорич нас познакомил гораздо позже, когда он, дурак, уже в Шклов выдворен был, – желчно произнес Светлейший. – Ах, какая же это была превосходная премьера оперы сей, «Земиры и Азора», тогда, в Смольном институте, Цейтлин! – его лицо внезапно просветлело в улыбке.
Отчего, как показалось наблюдавшему за ним из кустов Сеньке, Светлейший моментально сделался удивительно привлекательным и даже как-то помолодел…
– Ты представляешь, я даже девицу, которая страшное мохнатое чудище «Азора» – принца заколдованного – играла, прекрасно помню. Помню, когда розу волшебную сорвали, чары рассеялись, она маску уродливую сняла и так разрыдалась, бедная… Очевидно, от полноты чувств. Некрасивая такая, смугленькая, личико мальчиковое, но очень живенькая. Матушка ее тогда обняла и, чтобы рассмешить актрисочку милую и утешить, влет ей эту фразу и сказанула: «А роза упала на лапу Азора»… По-моему, гениально. Нет, ты только подумай, Цейтлин, она хоть и учит русский с 15 лет, но всё ж таки не родной язык…
– Это ведь палиндром, фраза-перевертыш, Григорий Александрович, – как всегда тихо, но на этот раз более твердо сказал надворный советник, – тут ведь не обязательно быть носителем языка, а даже наоборот, инородец может видеть в палиндроме не столь смысловое значение, сколь иное, цифровое, к примеру, или просто набор звуков.
– Па-лин-дром, – протянул Потёмкин, – а ты, похоже, прав. Палиндромы она и распознает, и сама сочиняет лихо. А фамилию актрисы той я вспомнил, ты только не подумай, Цейтлин, что я забыл… Хрущёва ее фамилия! Левицкий ещё портрет ее написал, вернее, картину… Висит, кажется, в Куропаточной гостиной в Петергофском дворце. Они там с другой «смолянкой» сцену смешную разыгрывают. Полотно сие было написано по заказу императрицы, а на самом-то деле, думаю, по просьбе самого графа Бецкого…
«Что же это за гостиная такая?» – озадаченно подумал Сенька, забыв на секунду про «сытный» запах, беспощадно терзавший его ноздри. Целый довоенный год отходил Сенька в школьный кружок по искусству, где их основательно поводили по главным коллекциям Ленинграда. И, кстати, картина художника Левицкого из серии «Смолянки», про которую говорил Светлейший, – там, где две девочки, две Катеньки – Хрущёва и Хованская— разыгрывают сцену из комической оперы «Капризы любви», была ему хорошо знакома. Экскурсовод, долговязый дядечка в дореволюционном пенсне, долго про нее рассказывал, и про графа Бецкого, основателя Смольного института, точно, упоминал… И про архитектора Кваренги говорил, и про архитектурные особенности здания, построенного им для Смольного института благородных девиц. Правда, потом почему-то оглянулся по сторонам и громко, пожалуй, слишком громко добавил, да так, чтобы было слышно на весь зал: «Только сейчас там не кисейные барышни пьесы разыгрывают, а работает Ленинградский Городской совет депутатов трудящихся. На благо нашего города!» И с полуминуты потом посматривал по сторонам, вроде как пытаясь понять, а все ли его услышали…
«Ошибается этот самый “Светлейший”, определенно ошибается, – старясь не слушать, как Изида хрустит очередным куском пирога, похоже, с чем-то мясным, – дискутировал сам с собой Сенька, – а находится этот шедевр мирового искусства точно в Государственном Русском музее, а не в какой-то там никому не известной “Куропаточной” гостиной! Это каждый ленинградский школьник знает».