– А зачем вообще жить?
– Вот и я все думаю: а зачем жить? Глупую я прожил жизнь, Наставник. Дурацкую какую-то… Болтался все время как дерьмо в проруби – ни вверх, ни вниз. Сначала за идеи какие-то сражался, потом – за дефицитные ковры, а потом совсем уже ополоумел… людей вот погубил…
– Ну-ну-ну, это несерьезно, – сказал Наставник. – Люди всегда гибнут. При чем же тут вы?.. Вы начинаете новый этап, Андрей, и на мой взгляд – решающий этап. В известном смысле даже хорошо, что все получилось именно так. Рано или поздно все это с неизбежностью должно было произойти. Ведь экспедиция была обречена. Но вы могли бы погибнуть, так и не перейдя этого важного рубежа…
– Что же это за рубеж, интересно? – произнес Андрей, усмехаясь. Он повернулся к Наставнику лицом. – Идеи уже были – всякая там возня вокруг общественного блага и прочая муть для молокососов… Карьеру я уже делал, хватит, спасибо, посидел в начальниках… Так что же еще может со мной случиться?
– Понимание! – сказал Наставник, чуть повысив голос.
– Что – понимание? Понимание чего?
– Понимание, – повторил Наставник. – Вот чего у вас еще никогда не было – понимания!
– Понимания этого вашего у меня теперь вот сколько! – Андрей постукал себя ребром ладони по кадыку. – Все на свете я теперь понимаю. Тридцать лет до этого понимания доходил и вот теперь дошел. Никому я не нужен, и никто никому не нужен. Есть я, нет меня, сражаюсь я, лежу на диване – никакой разницы. Ничего нельзя изменить, ничего нельзя исправить. Можно только устроиться – лучше или хуже. Все идет само по себе, а я здесь ни при чем. Вот оно – ваше понимание, и больше понимать мне нечего… Вы мне лучше скажите, что я с этим пониманием должен делать? На зиму его засолить или сейчас кушать?..
Наставник кивал.
– Именно, – сказал он. – Это и есть последний рубеж: что делать с пониманием? Как с ним жить? Жить-то ведь все равно надо!
– Жить надо, когда понимания нет! – с тихой яростью сказал Андрей. – А с пониманием надо умирать! И если бы я не был таким трусом… если бы не вопила так во мне проклятая протоплазма, я бы знал, что делать. Я бы веревку выбрал – покрепче…
Он замолчал.
Наставник взял флягу, осторожно наполнил один стаканчик, другой и задумчиво завинтил колпачок.
– Ну, начнем с того, что вы не трус, – сказал он. – И веревкой вы не воспользовались вовсе не потому, что вам страшно… Где-то в подсознании, и не так уж глубоко, уверяю вас, сидит в вас надежда – более того, уверенность, – что можно жить и с пониманием тоже. И неплохо жить. Интересно. – Он ногтем стал двигать к Андрею по столу один из стаканчиков. – Вспомните-ка, как отец заставлял вас прочесть «Войну миров», как вы не хотели, как вы злились, как вы засовывали проклятую книжку под диван, чтобы вернуться к иллюстрированному «Барону Мюнхгаузену»… Вам было скучно от Уэллса, вам было от него тошно, вы не знали, на кой ляд он вам сдался, вы хотели без него… А потом вы прочли эту книжку двенадцать раз, выучили наизусть, рисовали к ней иллюстрации и пытались даже писать продолжение…
– Ну и что? – угрюмо сказал Андрей.
– И такое было с вами не однажды! – сказал Наставник. – И будет еще не раз. В вас только что вбили понимание, и вам от него тошно, вы не знаете, на кой оно вам ляд, вы хотите без него… – Он взял свой стаканчик. – За продолжение! – сказал он.
И Андрей шагнул к столу, и взял свою рюмку, и поднес ее к губам, с привычным облегчением чувствуя, как снова рассеиваются все угрюмые сомнения и уже брезжит что-то впереди, в непроницаемой, казалось бы, тьме, и сейчас надо выпить, и бодро стукнуть пустой рюмкой по столу, и сказать что-нибудь энергичное, бодрое, и взяться за дело, но в этот момент кто-то третий, кто до сих пор всегда молчал, все тридцать лет молчал – то ли спал, то ли пьяный лежал, то ли наплевать ему было, – вдруг хихикнул и произнес одно бессмысленное слово: «Ти-ли-ли, ти-ли-ли!..»
Андрей выплеснул коньяк на пол, бросил стаканчик на поднос и сказал, засунув руки в карманы:
– А ведь я еще кое-что понял, Наставник… Пейте, пейте на здоровье, мне не хочется. – Не мог он больше смотреть на это румяное лицо. Он повернулся к нему спиной и снова отошел к окну. – Поддакиваете много, господин Наставник. Слишком уж вы беспардонно поддакиваете мне, господин Воронин-второй, совесть моя желтая, резиновая, пользованный ты презерватив… Все тебе, Воронин, ладно, все тебе, родимый, хорошо. Главное, чтобы все мы были здоровы, а они нехай все подохнут. Жратвы вот не хватит – Кацмана пристрелю, а? Милое дело!..
Дверь у него за спиной скрипнула. Он обернулся. Комната была пуста. И стаканчики были пусты, и фляга была пуста, и в груди было как-то пусто, словно вырезали оттуда что-то большое и привычное. То ли опухоль. То ли сердце…
И уже привыкая к этому новому ощущению, Андрей подошел к койке полковника и снял с гвоздя ремень с пистолетом, изо всех сил запоясался и передвинул кобуру на живот.
– На память, – громко сказал он белоснежной подушке.
Часть шестая
ИСХОД
Солнце было в зените. Медный от пыли диск висел в центре белесого, нечистого неба, ублюдочная тень корчилась и топорщилась под самыми подошвами, то серая и размытая, то вдруг словно оживающая, обретающая резкость очертаний, наливающаяся чернотой и тогда особенно уродливая. Никакой дороги здесь и в помине не было – была бугристая серо-желтая сухая глина, растрескавшаяся, убитая, твердая, как камень, и до того голая, что совершенно непонятно было, откуда здесь берется такая масса пыли.
Ветер, слава богу, дул в спину. Где-то далеко позади он засасывал в себя неисчислимые тонны гнусной раскаленной пороши и с тупым упорством волочил ее вдоль выжженного солнцем выступа, зажатого между пропастью и Желтой Стеной, то выбрасывая ее крутящимся протуберанцем до самого неба, то скручивая туго в гибкие, почти кокетливые, лебединые шеи смерчей, то просто катил клубящимся валом, а потом, вдруг остервенев, швырял колючую муку в спины, в волосы, хлестал, зверея, по мокрому от пота затылку, стегал по рукам, по ушам, набивал карманы, сыпал за шиворот…
Ничего здесь не было, давно уже ничего не было. А может быть, и никогда. Солнце, глина, ветер. Только иногда пронесется, крутясь и подпрыгивая кривляющимся скоморохом, колючий скелет куста, выдранного с корнем бог знает где позади. Ни капли воды, никаких признаков жизни. И только пыль, пыль, пыль, пыль…
Время от времени глина под ногами куда-то пропадала, и начиналось сплошное каменное крошево. Здесь все было раскалено, как в аду. То справа, то слева начинали выглядывать из клубов несущейся пыли гигантские обломки скал – седые, словно мукой припорошенные. Ветер и жара придавали им самые странные и неожиданные очертания, и было страшно, что они вот так – то появляются, то вновь исчезают, как призраки, словно играют в свои каменные прятки. А щебень под ногами становился все крупнее, и вдруг россыпь кончалась, и снова под ногами звенела глина.
Камни вели себя очень плохо. Они выворачивались из-под ноги, они норовили поглубже вонзиться в подошву, проткнуть ее, добраться до живого тела. Глина вела себя поприличнее. Но и она делала все, что могла. Она вдруг вспучивалась плешивыми холмами, она устраивала ни с того ни с сего дурацкие косогоры, она расступалась в глубокие крутые овраги, где на дне невозможно было дышать от застоявшейся тысячелетней жары… Она тоже играла в свою игру, в свое глиняное «замри-отомри», учиняла метаморфозы в меру своей скудной глиняной фантазии. Все здесь играло в свои игры. И все – в одни ворота…
– Эй, Андрей! – сипло позвал Изя. – Андрюха-а!..
– Чего тебе? – через плечо спросил Андрей и остановился.
Тележка, вихляясь на разболтанных колесиках, по инерции накатила на него и ударила под коленки.
– Смотри!..
Изя стоял шагах в десяти позади и показывал что-то в протянутой руке.
– Что это? – спросил Андрей без особого интереса.
Изя налег на постромки и, не опуская руки, подкатил свою тележку к Андрею. Андрей смотрел, как он идет, – страшный, в бороде по грудь, со вставшей дыбом, серой от пыли шевелюрой, в неимоверно драной куртке, сквозь дыры которой проглядывало волосатое мокрое тело. Бахрома его порток едва прикрывала колени, а правый башмак вопиял о каше, выставляя на свет грязные пальцы со сломанными черными ногтями… Корифей духа. Жрец и апостол вечного храма культуры…
– Расческа! – торжественно провозгласил Изя, приблизившись.
Расческа была из самых дешевых – пластмассовая, со сломанными зубьями, – не расческа даже, а обломок расчески, и у места облома можно было еще разобрать какой-то ГОСТ, но пластмасса была выбелена многими десятилетиями солнечного жара и жестоко изъедена пылевой коростой.
– Ну вот, – сказал Андрей. – А ты все галдишь: никто до нас, никто до нас.
– И совсем я не так галдю, – сказал Изя миролюбиво. – Давай посидим, а?
– Ну, посидим, – согласился Андрей без всякого энтузиазма, и Изя тут же, не снимая постромок, плюхнулся задом прямо на землю и принялся засовывать обломок расчески в нагрудный карман.
Андрей поставил свою тележку поперек ветра, сбросил постромки и уселся, прислонившись спиной и затылком к горячим канистрам. Ветра сразу же стало заметно меньше, но зато теперь голая глина немилосердно жгла ягодицы сквозь ветхую ткань.
– Где же твой резервуар? – сказал он с презрением. – Трепло.
– Иш-шы, иш-шы! – откликнулся Изя. – Должон быть!
– Это еще что такое?
– А это такой анекдот, про купца, – объяснил Изя с охотой. – Пошел один купец в публичный дом…
– Ну, поехали! – сказал Андрей. – Все об ёй? Угомона на тебя нет, Кацман, ей-богу!..
– Я угомона себе позволить не могу, – объявил Изя. – Я должен быть готов при первой же возможности.
– Сдохнем мы тут с тобой, – сказал Андрей.
– Ни боже мой! И не думай, и не мысли!