Киномеханик прокашлялся:
– «Мать». Произведение пролетарского писателя, любимого всем трудовым народом Максима Горького. Смотрите и слушайте, как делалась революция, светоч счастливой жизни.
Кто-то громко выматерился.
Киномеханик выключил аппарат.
– Попрашу без подобных комментариев! Лучше язык за зубами, чем за решёткой. Сергей, крути динамо!
Снова кузнечиком застрекотал киноаппарат, снова по стене забегали суетливые серые тени, и трудно было понять в их суматохе, чего же они, то есть, эти размахивающие руками тени, хотят.
Текст под картинками быстро сменялся, а зрители, в большинстве своём неграмотные крестьяне, цокали языками, то ли что-то одобряя, то ли сожалея о своей непонятливости.
– Говори, Макаров, чегой-то они все бегают с вытаращенными глазами? Объясни! – кто-то крикнул из нетерпеливых зрителей.
А Макаров только этого и ждал.
– Зарубается-скалывается, начинается-сказывается, – сел он на своего конька. И понёс. И поехал! Всё, что знал, выложил и ещё больше прибавил. Над головами летело: – Язык – не мочало, но всё начну сначала.
Вот, оказывается, когда его время наступило! Щас он покажет, на что способен советский киномеханик, работник культурного фронта, окончивший для этого школу в самом граде Воронеже, где даже трамваи ходят, и улицы почти сплошь из камня…
– Па-пра-шу разговоры прекратить и слушать голос революции из самого сердца пролетарского фильма, сочинённого болельщиком народных масс Максимом Горьким для протрезвления от оголтелой жизни!
– Это что же, навроде похмелья, что ли? – в потёмках раздался чей-то заинтересованный голос. – Вместо рассолу?
Не обращая внимания на бесцеремонный голос, киномеханик продолжал с интонацией, не терпящей пререканий:
– В сумерках царизма рабочий класс России жил на ощупь, и ни единой искорки, ни единого уголька не мигало в этой кромешной мгле. Как вдруг столинейной лампой в потёмках быта вспыхнула ленинская «Искра», осветив путь разуму, сдавленному тисками собчиниства и других пережитков. «Вот он – свет! Вот она зга!» – воскликнул Павел, сын своей матери, забросив початую бутылку казённой водки под ноги топчущейся за его спиной безликой худосочной массе, называемым, если просто сказать, быдлом.
При упоминании о початой бутылке возникло весёлое возмущение. Но это никак не подействовало на дальнейшее славословие. Оратор, стоящий у стрекочущего аппарата, самозваный глашатай знал цену слову, которому он научился на политзанятиях в школе киномехаников, записывая каракулями все громкие выражения того времени, не всегда понимая смысл сказанного. Одним словом – «Зарубается-скалывается…»
Народ в душной избе-читальне, в потёмках, вспоротых широким лучом проектора, только цокал языками: «Вот, бес! Умён, так умён! Откуда только нахватался? Шпендрит, как по газете!»
А тот, чувствуя всей кожей одобрительные восклицания, продолжал «рубить и скалывать»:
– Великой скорбью занялось материнское сердца! Сын мой, Павел! Проснись! Проснись и пой гимн трудовому народу! Стань его заступником и ходатаем за справедливость!
Женская половина зрителей зашмыгала носом: «Конешно, мать. Куды ж денешься?»
Кинщик носовым платком смахнул на ходу невидимую пыль на линзах и вытер вспотевшую шею.
– …И протёр глаза Павел. Заслонил всей грудью исковерканное и заплёванное рабочее достоинство. Начал составлять партийные списки и печатать подрывные прокламации. И вот возник вопрос – кто будет стоять на сквозняке революции, распространяя пролетарские воззвания кочегарам и станочникам, согбенным непосильным трудом на благо всепожирающему Молоху капитализма? И тогда, отбросив со лба прядь суровых волос, встала и поднялась русская женщина, битая-перебитая мужем-извергом, страдалица, мать несгибаемого Павла: «Я пойду на ветродуй, в народ, сынки!»
При этих, брошенных проникновенным голосом, словах теперь и мужики потянулись за куревом: «Вот эта настоящая родительница! Женщина и мать! Заступница за сынов своих, а мы, чувырлы неграмотные, укоряем, непочетниками зовём детей. По глазам хлещем за каждый самовольный шаг, за каждое баловство. А, вишь ты, по-другому надо разговор вести, по-умному. Глядишь, и у нас революция бы поднялась. А то опять в кабале ходим. Какие же заступники за нас? Самогон сызмальства хлестать, да по кобылкам зуд чесать только и умеют. А, видать, вон какие бывают дети! 3а весь мир умереть готовы! А наши-то – анчутки!»
Киномеханик продолжал витийствовать:
– Докумекал народ всю тяжесть своего гнёта. Врасхват пошли партийные Пашкины векселя на улучшение жизни.
Здесь, чтобы снизить чересчур казённый тон, он революционера Павла Зотова назвал так, по-свойски, Пашкой. Вроде, и он тоже был рядом с ним и подставлял своё плечо, облегчая бремя непокорного пролетария.
– А читающий народ, – передвижник-комментатор гордо возвысил голос, – читающий народ – это уже не ползущая тварь, а гражданин – честь имею! Но сатрапы царизма, полицейские ищейки вынюхали подпольную организацию, закабалившую себя заботой об униженных и забитых. Повязали рабочего заступника Павла цепями железными, обручами стальными и повели на суд. Смотрите – вот он, вдохновитель наших побед, стоит, гордо подняв голову и бросая своим мучителям в лицо одну фразу: «Мы закопаем вас в чернозём истории!» И мать, эта святая женщина, поддержала его, крича: «На этом навозе вырастут такие плоды, которые будут не по зубам стяжателям капитализма! «. Всё! Конец фильма.
Зрители долго не хотели расходиться по домам:
– Молодец, Василий! Пропечатал ты им, храпоидолам, нашу правду. Пусть знают, как народ в ярмо загонять!
– Эт-та что, – тянется из толпы голос, – вот у нас на Святую Троицу всех на покос выгнали. Травы намахали – и что же? С Божьей помощью всё погнило, вымокла трава-то. Осень на дворе, а скотину в зиму кормить нечем. Так-то!
– Она что, твоя скотина, что ли? Колхозная. Вот теперь пущай умники из Совета думают, подсчитывают барыши на шиши. Стариков надо слухать и поперёк Бога не идить в сапогах яловых, как они ходють. Тьфу!
– Фёдор, фуй горластый, прищеми язык, а то он у тебя до ушей достаёт. Враз и оттяпают.
Разговор за разговорами, а уж месяц чистый, светлый ночь окольцевал. Среди звёзд ангелы небесные перинки взбивать начали, на покой готовиться. Пора и нашим передвижникам грузиться и – до своего двора.
Председатель слова не сдержал. Чего ж здесь прохлаждаться? Настёнке зябко. Плечами передёргивает. А тут как раз куртка поскрипывает. Накинул ей на плечи байкой подбитую кожу, тёплую ещё от его разгорячённого тела. Анастасия рукой не повела, не отстранила. Значит, не совсем безнадёжное его дело. Значит, резон будет. Попридержал за плечи куртку, огладил кожу, – как током прошибло! Ноги ослабли.
– Макарыч, ты чего? Подсоби динамо погрузить. Тяжёлая железяка фуева! – Сергей по привычке, забыв, что рядом находится сестра, громко матюкнулся.
Из темноты – кулак в челюсть. И вежливое:
– Попрошу не выражаться! Мы не в конюшне.
Оп-па! Двухпудовый электрический генератор уже в коляске, даже рессоры заплясали.
Жеребец Распутин, коротко ржанув, попытался было податься в дорогу, но, передумав, хлестнул себя хвостом и только переступил ногами.
– Тпру! Чертяка! – напарник вдохновлённого оратора, вроде ничего не случилось, кинулся к вожжам придержать застоявшуюся без догляда скотину. Потом, ни с того ни с сего, пнул Распутина в подбрюшье, отчего тот, недовольно мотнув головой, вскинул передние ноги и шарахнулся куда-то в сторону, вывернув передок телеги так, что она опрокинулась, и вся дорогостоящая аппаратура, стоящая на особом учёте в органах, как оружие идеологической борьбы, за которое беспартийный кинопередвижник нёс персональную ответственность, в чём и расписывался в книге учёта, вспугнув грохотом дремавших деревенских собак, вывалилась в заросшую лопухами и крапивой канаву.
– Нехорошо так делаешь, Серёжа! – скрипя зубами, особо вежливо, с расстановкой произнёс в темноту знаменитый в районе киномеханик.
Ух, и заварилась бы буча, не будь рядом прелестной скромницы, за которую готов был на всё поражённый в податливое сердце рядовой боец культурного фронта, недавний артельный парень Василий Макаров.
– Попридержи коня, он смирный, когда с ним по-человечески обращаются, – протянув ременные вожжи растерянно стоящей в стороне девушке, сказал он.
И, почувствовав её тёплую руку, сразу же отмягчел. Злость на товарища, может быть, только что раздолбавшего аппаратуру, за которую ему идти под суд, отпустила его, и он, вздохнув, пошёл помогать тому, ставить телегу снова на колёса.
Аппаратуру, упакованную в фибровые чемоданы-футляры, конечно, могла бы перехрустать тяжеленная динамо-машина, но, к счастью, она пролетела мимо, и с ней пришлось повозиться, выволакивая её из пыльных крапивных зарослей.
– Прости, Макарыч, – только и сказал Сергей, подсаживая сестру в коляску.
– Ладно, – миролюбиво ответил «Макарыч». – Приедем, разберёмся.
Ехали домой молча. Умудрённый житейским опытом Распутин без понуканий и кнута шёл хоть и бегом, а неторопко. Лунный свет представлял чёрно-белую картину мира, словно всё ещё продолжало крутиться немое кино. Только теперь экран из небольшого квадрата вырос до панорамного.
Близкая осень ощущалась и в знобком настое воздуха, и в той неуловимой чистоте его, которая предшествует ранним заморозкам, проявляющимся по утрам в нежном инее на затенённых и ещё зелёных склонах оврагов. Под первым лучом солнца от инея остаётся только слабая волглость травы, и уже трудно верится, что здесь только что махнула кружевным подолом если не сама Зима матушка, то её дочка Снегурочка.
Хоть ехали молча, но каждый слушал своё.