Мой опекун подтолкнул меня в спину, мол, на что глаза таращишь? Молокосос ещё! Иди к столу!
На просторном покрытом клеёнкой столе стояли две алюминиевые миски, плетёная корзиночка с хлебом свойской выпечки, деревянная крашеная росписью солонка, и две тоже деревянные и тоже расписные под спелую землянику, ложки.
– Садитесь, садитесь! Я – враз! – хозяйка достала небольшим ухватом из свежевыбеленной русской печи чугунок, прикрытый вместо крышки маленькой сковородкой, поставила на стол, сняла сковородку, и оттуда, черпая из огнедышащего чрева, стала разливать по тарелкам пшённый суп с грибами.
У нас в Бондарях грибы знали только солёные, привезённые на базар из подлесных деревень в небольших деревянных кадушках. Такие грибы мне никогда не нравились: солёные, осклизлые, почерневшие в рассоле, они были жёсткими и кислыми на вкус. А здесь густой неведомый запах ощущался даже гортанью.
Подув в наполненную ложку, я только попробовал втянуть в себя этот умопомрачительный грибной суп, но тут же задохнулся: на кухню влетело, нет, впорхнуло и зашелестело крыльями, существо ослепительное, яркое и недоступное, как дорогая игрушка в городском магазине. Выше колен лёгкое платьице, взбитые белокурые волосы, мохнатые оттенённые чернью распахнутые ресницы; в яркой влажной помаде губы, наверное, могли бы сразить наповал кого угодно, а не только меня, мальчишку, всего пару месяцев назад перешедшего в десятый класс.
Дядя Миша легонько постучал меня по спине, отчего я закашлялся ещё сильнее.
Существо, увидев незнакомых людей, остановилось.
Вероятно, моё положение было настолько смешно и нелепо, что девушка всплеснула руками и весело рассмеялась:
– Приятного аппетита!
– У нас и без аппетита всё летит! – выручил меня наставник, пока я, заслоняясь рукой, прокашливался.
– А это моя племянница! – пропела хозяйка, оглаживая со спины девушку. – Ладой величают! Ладненькая наша! Студенточка наша! Артистка! В Москве учится! Вот, погостить и крёстную попроведовать приехала… Скушно ей тут! Ты бы, парень, – обратилась она ко мне, – молодой, подружился с ней. Она на всё лето приехала, а здесь лес, медведи да волки одни. Поговорить не с кем…
– А ничего и не скучно! Ежевику вот собирала! – девушка, как в танце, сверкнув плотными икрами, легко повернулась и появилась снова с берестяной корзиночкой, наполненной ягодами, похожими на малину, только чернильного цвета. – Угощайтесь! – и поставила берестянку на стол.
– Наши работнички только сели. Не смущай! Пусть пообедают! – и хозяйка с племянницей вышли из кухни.
Таких ягод у нас не росло, и я с любопытством прихватил одну. Кисло-сладкий вкус – и ничего более! Подумаешь – ягода! И я с удвоенной энергией стал работать ложкой, упираясь глазами в миску, хотя передо мной – не сморгнуть! – стояло и стояло волшебное создание с крепкими загорелыми икрами, и в таком лёгком платьице, что голова кружится.
Потом хозяйка принесла махотку молока и миску румяных пирожков:
– Кушайте! Пирожки с черникой, на любителя. Наша Лада их обожает!
Не знаю, как её Лада, но пирожки я видел только по большим праздникам. Не тучные ещё стояли времена у нас в Бондарях, да, наверное, и во всей стране тоже.
После такого обеда и нескромных мечтаний сразу расхотелось работать. Дядя Миша понимающе посмотрел на меня и, кивнув головой, позвал за собой в дощатый сарай, крытый потемневшей от времени щепой:
– Как говорил твой друг – работа не Алитет, в горы не уйдёт. Так, что ли? – подтолкнул он меня в спину.
– Да ну его, Пашку этого! Ленивый, как трактор!
– Да? – обернулся ко мне дядя Миша. – Ты думаешь?
Я стал оправдываться: почему сравнял трактор с Пашкой.
– Трактор тоже, пока не заведёшь – не поедет!
– Это уж точно! Лезь! – показал мой опекун на лестницу, приставленную к чердаку сарая.
Вспугнув воробьёв, я залез на чердак и осмотрелся. Там, на ворохе сена, ещё хранившего запахи подувянувшей травы, расстелены две постели с подушками в мелкий цветочек.
На одну, сморённый недавней работой и сытным обедом, я так и повалился, напрочь позабыв все свои видения.
Разбудил меня толчок в бок:
– Вставай, работник! – мой наставник по жизни стоял, загородив вламывающееся в чердачный проём безжалостное солнце. – Пошли!
На делянку теперь шли пешком:
– Нечего машину гонять порожняком! Разомнёмся, давай!
– Давай! – говорю я, семеня за ним.
Дядя Миша идёт широким шагом, топор за поясом, в ладонях ветер. У меня большая с широким лезвием ножовка всё норовит зацепиться за штанину. В лесу прохладно, хорошо, так и свернулся бы калачиком вон под тем кустиком.
– Не отставай! Шире шаг, головку выше! Взмах руки! Ноги не слышу, Стой, как хрен! Коси на левый глаз! В армии знаешь, как? – разговорился, подбодряя меня, не успевшего скинуть полдневную дрёму, старший товарищ, – Спи, бодрствуя!
Незаметно подошли, если продолжать армейскую терминологию, к открытому фронту работ. Вон они, вражеские солдаты, залегли в наших густых молочаях! Но это так, образно. В лесу молочай не растёт, а растёт разнотравье. Но молочай почему-то мне был ближе. Он, паразит, недавно все руки исколол, пока я картошку пропалывал.
Работать не хочется только тогда, когда ты её не начал. А как только втянулся, то работа сама ведёт тебя, особенно когда тебе семнадцать лет и силы сливать некуда. Только хруст веток, только взмах топора, только щепа в стороны. За спиной остаются краснокожие, местами в чёрных угольных отметинах, брёвна. Дядя Миша, ловко орудуя ножовкой, обрезает верхушки, придавая дереву товарный вид. Работа не дураков любит, а таких, как мы – удачливых мужиков, сильных и ловких.
Дядя Миша подбадривает:
– Давай, давай, делай, голубок белай!
Нет ничего лучше, когда работа веселит, когда, слизнув капельку пота с губы, садишься на пенёчек, похлопываешь по карманам – совсем мужик! – достаёшь сложенную гармошкой газету, отрываешь полоску, щепотью сыплешь жёлтую крупку табака, лизнув языком краешек листика, свёртываешь самодельную сигарету, подносишь зажжённую спичку и сладко затягиваешься, выпуская в посвежевший вечерний воздух крутой пахучий дым.
Ничего, что это вредная, пагубная привычка, но ведь хорошо-то как походить на старшего товарища! И невдомёк тогда, что во всём угадывается обезьянья склонность к подражанию, сущность попугая, подростковая зависимость от авторитета.
Дядя Миша на мои потуги казаться взрослым смотрел снисходительно. В те времена курево было неотъемлемой частью мужского бытования. «На, кури! Накуривай шею до мосла!» – говорили в таких случаях щедрые на табачок мужики.
Вечер в лесу ложится быстро. Вот уже потянуло по подолу трав сыростью, притих птичий гомон, только иногда где-то далеко-далеко всполошённо закричит дурная птица, опомнившись, что пора лететь домой, в гнездовье, пора собирать под крыло зевластых желторотых птенцов.
Вот и нам тоже пора под крыло гостеприимного дома.
…Лёшка Леший сидел на скамье за столом с врытыми в землю ножками.
И скамья, и стол сбиты из тяжёлых необструганных досок, потемневших от времени и непогоды, и сам хозяин сидел тоже крепко, положив тяжёлые узловатые ладони перед собой. На лешего он совсем не похож, только белёсые выгоревшие волосы, да такого же цвета усы на почерневшем от солнца лице говорили о постоянном пребывании на природе, на воздухе, под открытым небом.
Перед Лёшкой Лешим стояла большая глиняная чашка отварной картошки и рядом широкая сковорода густо дымящихся жареных грибов. Отдельно, в сторонке, стоял гранёный с высокой стеклянной пробкой графин: то ли с водой, то ли с водкой, а может, с самогоном. Скорее всего, с самогоном, потому как воду сельские жители в графинах не держат, а водка – не с руки, за ней надо ехать да ехать. Зачем пить казёнку, когда свой самогон – вот он!
– Ну и нюх! – радостно потирая руки, встретил нас хозяин. – Прямо к ужину подоспели! А я всё ждал, думал: картошка остынет, какой тогда ужин? А они – вот они! Давай к столу!
– Щас, руки всполоснём! – вставил я на правах равного среди равных.
Хозяин засмеялся:
– Видал? Прицеп, а тоже порядок знает! Кто же это с тобой такой самостоятельный?
– Да есть один… – и дядя Миша пошёл в избу мыть руки.