Сняла доморощенная ведьма стакан с головы парня, затушила свечу:
– Матушки! Погляди, что вышло-то! Точно – наш аптекарь, Еська получился. Иди теперь к нему, и что он скажет, то и делай. А ты, Фёкла, – обратилась она к матери заговорённого, – маслица мне клубочек принеси, да молочка кислого. У тебя корова, уж, больно хороша. Тьфу, тьфу, тьфу! Кабы не сглазить.
– Вот старая карга! – вспоминал отец. – Заговор не с того конца зачала. Потому всё так и случилось.
5
Отец, действительно, пошёл к аптекарю. Открыл дверь. А, что говорить – не знает.
– Ты Макарова Фёдора Мартинача сын?
– Да, – отвечает гость.
– Вот ты, как раз, мне и нужен.
– Выпить желаешь?
– Не пью – соврал отец.
– Это хорошо, что не пьёшь. Пить, как и девок любить, надо в меру. Ну, ты пока молодой ещё хлопец. Потом всё наверстаешь. Иди ко мне в помощники. Мне добрый человек нужен. Ну, такой, как ты! В хедер ходил?
– В какой хедер?
– Ну, в школу, по-вашему.
– Два класса имею! – отвечает гордо отец.
– Н-да… – чешет бороду Еська.
– А что делать? Я в лекарствах ни бум-бум! Век не лечился.
– С лекарствами я и сам управлюсь. Ты видел, как спирт гонят?
– Самогон что ль?
– Ну, пусть самогон, как ты говоришь. Он, хоть, и зелёным змеем называется, а продукт ценный.
– А чего на него смотреть? Его пить надо. Я и сам у батьки из свёклы гнал. Крепкий. Горит огнём. Спичку поднесёшь – сначала, вроде, и пламени нет, а руку подставишь, жжётся.
– Ну, вот и хорошо! Но мне не самогон нужен, а чистый спирт. Я тебя научу, как это делается.
Отец потом рассказывал, что в ту пору Новая экономическая политика была в самом разгаре. НЭП.
Торговали все и всем, чем придётся. Вот и аптекам разрешалось принимать от населения самогон, а уж потом, в перегонном кубе, в лабораторных условиях его доводили до кондиции.
Спирт во все времена товар не залежный, ходовой товар, а тогда, при полной разрухе, на него был особый интерес, и ценился, и ценился даже самопальный.
Аптекарь Иосиф Резник в российской глубинке чувствовал себя превосходно. Его соплеменники делали революцию и теперь сидели у власти в красном державном Кремле. Наконец-то самое время развернуться! Порошками от головы и микстурой от живота здесь не разживёшься, деревенский народ болеет редко, а профессия провизора требовала постоянной выдумки. Используя все хитрости искусного ремесла, Еська делал свои чудо-настойки и чудо-порошки на особых травах и корешках. Дорогие, хорошие снадобья! Например, родится ребёнок крикливым, орёт – мочи нет! А здесь, как на грех, сенокос или того хлеще – хлебушко-кормилец поспел, снопы вязать надо.
Прут к аптекарю:
– Выручай, Еська! Васятка безобразничает, житья не даёт паразит. Руки все опутал! Дай ему того молочка, которым Ерёмку-припадочного отпаивали. Вона, теперь какой тихий ходит! Мать не нарадуется. Дай, кормилец!
– Да молочко-то это птичье, милочка! Ох, как трудно его достать!
– Достань, батюшка! Вот я и денежку принесла, ништ– мы безобразники какие. Порядка не знаем? Дай, родимый!
Накаплет Еська молочка птичьего пузырёчек, скажет, вздыхая:
– Молочко, Глафира, экономь. По пять капелек давай, а то здоровье повредишь Ванюшке. Как? Не Ванюшка? А-а, Васятка. Ну, какая разница! Их у тебя вон сколько! Как лекарство кончится – заглядывай, может, ещё этих капель и достану по какому-нибудь случаю. Иди! Иди, Глафира. Да не рассказывай никому. Молочка на всех не хватит. Это я уж тебя уважил…
Уйдёт Глафира довольная. Васятку там, или Ванюшку как подменят. Пососёт, пососёт мать, лизнёт капельку аптекарскую с соломки ржаной и спит, почитай, целый день.
Или вот: запьёт мужичок, артачиться зачнёт, дебоширить, за женой-угодницей с вилами бегать, a она – шнырь к Еське! Причитает:
– Отец родной, помоги! Совсем одурел хозяин, вторую неделю пьёт. Со света сживает!
Еська бабе – пузырёк в руки! По капельке на стакан вина. Через три дня сам бросит. Ослабнет, только и всего! Вожжу не поднимет. Отлежится – снова сам с усам, а к вину хотеть не будет.
Напоит страдалица настоем дурным, хозяин и остынет. Как рвота с кровью пойдёт, так всё – отпился. В рот не возьмёт. А чего возьмёт, так снова в блевотине давиться будет. Каково?
А некоторые мужики к Еське сами ходят, уж больно хороший табачок у него, заморский. Покуришь, и такое блаженство наступает, вроде, как по-молодости с бабой лежишь. Но дорогой табачок тот – щепоть одну искуришь, а на другую денег не хватает.
А бабам да старухам растирку даёт, изготовленную по своей чудной каббалической книге: разотрёт зёрнышки маковые белены, добавит слизи с гриба мухомора и на собачьем жиру прокипятит. Натрёт старуха с устатку и от тяжести в ногах грудь такой растиркой, и покажется ей, что она на воздусях летает с облаками вровень. Такая лёгкая становится, легче пера!
Может быть, в родном селе отца ведьмаков и оборотней так много было, что Еська Резник им помогал. Не знаю. Но слух об этом и до сих пор жив. Спросите любого бондарца, он с вами поделится, ничего не скроет. Посмеётся ещё над этим забавным вердеревщинским народом, что живут рядом, под боком, а такие тёмные. «М-да, – скажут, – суеверие, а что-то там, действительно, не так».
6
Да зачем опрашивать кого-то? Вот он – я, здесь! И сам могу засвидетельствовать, что странные образы возникают тогда, когда тебе угораздило по какому-нибудь случаю пройтись по улицам этого села глубокой ночью, особенно в новолуние, когда тонкий, узкогубый месяц пробует печальную улыбку в чёрном провале ночи…
Эх, молодость, молодость! Крепкогрудая русалочка целовала меня в мальчишеские губы под цветущей вишней у мельничной запруды, куда когда-то, нырнул с перевязанными рогами оборотень в образе козла. Там нагишом, пластаясь в тёмном омуте, камышиным гребнем чесала она свои зелёные шёлковые власы на зависть подругам, притаившимся в чёрной омутовой глубине. Её тело пятнадцатилетней девочки, прохладное и скользкое, по-налимьи гибкое, билось в моих руках, пока не ослабло и сделалось безвольным.
Да, молодость…
Помнится, учился я в девятом классе, когда уже многое разрешалось, а мы со сверстниками, не встречая сопротивления местных парней, часто бегали к вердеревщинским невестам, таким же недорослям, как и мы сами, учиться любовным поцелуям. Но не более того.
Тогда ещё на маленькой нашей речке Большой Ломовис, в зарослях вишни и черёмухи стояла мельница исправно действующая, наверное, с пушкинских времён, огромное колесо которой на склоне лет одышливо крутил живущий под берегом водяной.
Всё так и было: месяц, чёрный провал омута с непреодолимой тягой уйти в его тихую глубину и девочка, ровесница, трепещущая, как только что пойманная плотвичка, в твоих руках, и ты сам трепещешь и вибрируешь от неизвестного захлёбывающего чувства…
Ах, молодость!
И вот радостный, как только что спущенная пружина, возвращаясь домой, в Бондари, окольными путями, дворами да огородами, перед самым рассветом, когда в ночном небе появляются слабые проталинки, я вдруг увидел на фоне такой промоины человеческий силуэт, сидящий на трубе заброшенного барского дома. Кто это был, мужик или баба, трудно сказать, но, кажется, по развороту плеч и тёмного лица, это был мужик. У меня под сбитой набекрень фуражкой беспорядочно завозились волосы, и я, тут же забыв свои счастливые мгновения, ринулся из села, сшибая по дороге пеньки и кочки, да так, что сердце выскакивало из запалённой глотки.
Конечно, этот случай не имеет никакого отношения к моему повествованию, и он мне вспомнился в связи с непреодолимыми суевериями моих земляков, из которых не вытравишь ничем странные образы детских фантазий.
Поэтому вернусь к Иосифу Резнику, еврею, обрусевшему на чернозёмных просторах среди дремучего и невежественного народа.