Дед умер рано, и я его совсем не помнил. Говорят, мужик был хозяйственный и умный, но не вынес нищенского существования без привычных крестьянских забот.
В Тамбове мои родственники купили маленький домик на Ленинградской улице, в тупичке зелёном и мирном. Не то, чтобы они бедствовали, но жили тихо и небогато – на некоторые сбережения после продажи хозяйства и на дядину небольшую, но стабильную зарплату. Тётина зарплата в счёт не шла: так – «на шило, на мыло, на женские безделушки». Да, кажется, тётя к тому времени уже вышла замуж и жила отдельным хозяйством, но под одной крышей, и бабушке приходилось выкраивать ещё и на молодую семью…
Детская память настолько цепкая, что я шёл по тому старому маршруту от самого вокзала и сразу нашёл дом моих желанных родственников. Возле дома стояла водопроводная колонка, и я, плеснув несколько раз в лицо водой, вытерся рубахой и тихо постучал в дверь.
– Ах, мой касатик! Ах, моя ласточка! – бабушка Фёкла всё гладила и гладила меня по голове и всё подсовывала булку, густо намазанную вареньем, пока я, захлёбываясь, пил сладкий, «в накладку», чай.
Дядя сидел напротив меня в своей вечной гимнастёрке, он после войны остался служить в местном гарнизоне на какой-то незначительной должности, и всё похохатывал и похохатывал, безобидно подначивая меня моей деревенской конфузливостью и неумением прихлёбывать чай из блюдца. А на столе важным генералом, сверкая орденами всевозможных выставок и призов, пузатился и фыркал вёдерный самовар. Очень уж любили мои родственники пить фруктовый чай, заваривая крутым кипятком чёрный прессованный брикет непременно из самовара. Чай получался душистым, тёмно-красного цвета и кисловатый на вкус. Такого чая я больше никогда не пил.
Дядя, контуженный на войне, но ещё крепкий молодой мужик весёлого нрава, любил со мной по-товарищески поозорничать, и подшутить надо мной. Да и я его не раз разыгрывал, делая всякие, как теперь говорят, приколы над ним.
За один такой прикол, хотя дядя за него со мной вполне рассчитался, мне до сих пор смешно и стыдно. Переиграл я всё-таки мужика своей ребячьей хитростью.
За утренним чаем я поспорил с ним, что вот этим чапельником с обожжённой и засаленной ручкой, я его свяжу, да так, что он не сумеет шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Дядя, похохатывая, принял моё условие, сказав, что если ему не придётся освободиться, то он мне с первой же получки купит ботинки, а то нехорошо по городским булыжникам шлёпать босыми ногами.
Летней обуви у нас в деревне тогда не водилось, и я, конечно, прибыл из Бондарей, обутый в собственную кожу, прочней которой на свете не существует. А то, что она кое-где пообтёрлась и в запущенных цыпках, то это не в счёт.
Связать палкой человека – проще простого.
Дяде и в голову не пришло, как это можно сделать. А делается это очень даже просто: надо положить человека спиной на пол, просунуть сложенные крест-накрест руки ладонями к груди в расстёгнутую на две-три пуговицы рубашку, затем поднять согнутые ноги к локтям и под колени и локти просунуть подходящую палку метра полтора длиной – и всё. Никакими усилиями человек сам не сможет освободиться, если только не порвёт рубаху, что сделать в таком положении, почти невозможно. Попробуйте это со своим приятелем, и вы убедитесь в безотказности приёма. Мы, мальчишки, не раз проделывали друг с другом такие фокусы.
Бабушка ушла занимать очередь в булочную, приказав и мне позже следовать за ней, чтобы взять хлеба в два веса. А очереди, надо сказать, тогда были не просто большие, а огромные. Обычно люди приходили к магазину за несколько часов до открытия, и только где-то к обеду можно, если посчастливится, подойти к заветным весам. Эта обязанность всегда лежала на мне, но сегодня бабушка решила взять две отпускные порции, одной нам всегда хватало с натягом.
Как только бабушка ушла, я положил дядю, уже одетого для службы в галифе и в гимнастёрке, на обе лопатки, просунул в отворот гимнастёрки, как и положено, его руки, продвинул между ними чапельник, а затем, не без труда, завёл за ручку согнутые колени своего крестного – и всё! Человек на приколе!
Дядя, кряхтя и похохатывая, остался лежать на полу, как перевёрнутый майский жук, ещё не совсем понимая всю сложность своего положения.
Я, весело посвистывая, беспечно выпорхнул на улицу и убежал следом за бабушкой в магазин.
Кстати сказать, стоять в очереди приходилось очень долго, и однажды у меня от напряжения так распёрло мочевой пузырь, а я, как все деревенские, был стеснительным и писать за углом в городе ну никак не мог – что потом, кое-как дотащившись до дому, ни за что не мог опорожниться, и моей бабушке пришлось идти за молоденькой медсестрой, только что окончившей медучилище, и она долго приспосабливалась, зажав в руках мой секулёк, и всё совала и совала катетер, пока я орал и корчился от нестерпимой боли. Потом пришло облегчение.
До сих пор я содрогаюсь, вспоминая эти манипуляции. (Зато потом я долго гордился среди сверстников тем, что моё мужское достоинство однажды лежало в девичьих ладонях).
Так вот, я оставил похохатывающего дядю в позе майского жука, а сам преспокойно стоял в очереди с бабушкой вместе.
В этот день в булочной было особенно много народу, и нам пришлось стоять в очереди дольше обычного, за что я получил хороший, ещё тёплый довесок и теперь трусил вслед за бабушкой, перемалывая зубами вкуснейшую коричневую хрустящую корочку. Об утреннем приколе я и не вспомнил.
Дома меня ждало невероятное.
Дядя, с затёкшими ногами и руками, с выпученными на красном лице глазами, стонал и матерился, вертясь на одном месте, не как перевёрнутый жук, а, как шмель, когда его, отмахиваясь, сшибёшь на землю.
Бабушка с недоумением посмотрела на меня, потом не без труда вытащила чапельник, а дядя, перевернувшись на живот, цепко ухватил меня за щиколотку, и я всей кожей почувствовал, что он меня сейчас начнёт бить.
Одной рукой держа мою ногу, другой он быстро расстегнул широкий армейский ремень с тяжёлой медной бляхой и начал охаживать меня так, что бабушке долго пришлось его утихомиривать.
На службу он, конечно, опоздал, за что получил взыскание и денежный убыток – времена были строгие. Но уговор дороже денег! Как мы и спорили, дядя купил мне крепчайшие тапочки, пошитые из брезента, с подошвой из транспортерной ленты, в которых тот год ходил я в школу до самых снегов. Износить мне их так и не удалось – нога выросла.
Чувствуя свою вину, я, конечно, зла на дядю не держал, и он на меня, по всей видимости, тоже: «Кабы не денежный начёт, я бы тебе кожаные сандалии справил».
Дядя потом долго рассказывал сослуживцам о моей проделке, и сам как-то выиграл такой спор, только на бутылку водки, у соседа-однополчанина: за что купил – за то и продал.
Подсмеиваться надо мной он стал реже, хотя всегда шутил с добродушием.
10
Жалко дядю, он мне доводился крёстным, ушёл рано – подвело сердце – то ли сказалась контузия, или случай, сыгравший с ним роковую роль.
Дядя конвоировал двух заключённых преступников из местной тюрьмы на вокзал к этапу. Стоял ясный летний вечер, привокзальная площадь была заполнена народом – пассажиры ожидали поезд, а гуляющие горожане отдыхали, пользуясь хорошей погодой.
Один из конвоируемых, качнувшись в сторону, быстро нырнул в толпу и зигзагами, сшибая ошалевших прохожих, уходил в направлении железнодорожного депо. Там, за мастерскими, он был бы уже недосягаем.
Что делать? Бежать и ловить отчаявшегося на побег преступника – тогда другой, сделает то же самое. Упустить бандита – самого засудят и загонят за Можай, лет на пять-шесть, за пособничество.
– Не боись, начальник! Не убегу, мне жить охота, – сказал конвоируемый и тут же присел на корточки, сомкнув на затылке пальцы рук.
Толпа шарахалась от беглеца в стороны, образовав пустой коридор. До мастерских оставалось метров двадцать-тридцать, а там – лови, не догонишь! Но люди, люди снуют! Дядя скинул с плеча карабин и первым выстрелом с колена – ещё была не забыта боевая выучка – достал убегающего преступника и воткнул ему тяжёлую пулю промеж лопаток.
– Господь тебя спас! Господь! Не дай Бог, задел бы кого, ведь люди кругом! – сокрушалась моя бабушка, потерявшая на фронте самого младшего сына, Ивана. Лежать её Ивану, а моему другому дяде, в Витебских болотах вечно. Ни звезды, ни креста. – Господи! – вскидывалась бабушка. – Бяда-то, какая, бяда…
Дядя сидел за столом, тупо уставившись в одну точку, кривился, гонял туда-сюда желваки на скулах, будто кусал и никак не мог перекусить нитку. Сцепленные руки тяжело лежали на белой в чёрный крестик скатерти. Потом, охнув, поднялся, подошёл к лежанке на печи, где находилась до зимы всякая рухлядь, достал старый валенок и вытащил из голенища бутылку непочатой водки. Такой у него был загашник. Стряхнув сургуч, он вылил бутылку в алюминиевую кружку и залпом выпил – бабушка слова не сказала. Выпил, и, молча стащив через голову гимнастёрку, лёг на кровать, уткнувшись носом в стенку. Гимнастёрка была в черных подтёках, коробилась жестью, будто дядя перед этим опрокинул на себя миску с протёртой смородиной.
Как раз перед этим бабушка принесла с базара целое ведро отборной чёрной смородины. Крупные ягоды лаково блестели на солнце. Поставив смородину в тенёчек за домом, бабушка велела мне обрывать с ягод «усики» – засохшие жёсткие соцветья.
Смородина была сочной, сквозь тонкую кожицу её просвечивала темно-красная мякоть. Такой смородины у нас в Бондарях не водилось, я это знал точно. Сады тогда были все наперечёт, и я их неоднократно обыскал. Кусты, если и попадались, жухлые, с жестяными листьями, смородинки на них были мельче горошины. За час можно собрать разве пригоршню. А бабушкина смородина была уже собрана и сама просилась в рот – ну, просто умоляла себя потрогать руками и языком.
Я с редким удовольствием согласился перебирать смородину, освобождая её от жухлых соцветий. Бабушка даже удивилась моему рвению. Она внимательно посмотрела на меня, вздохнула, зачем-то погрозила пальцем, и ушла в дом.
Работа закипела. Две-три смородины в таз – одну в рот, две-три смородины в рот – одну в таз. К моему удивлению, в тазу ягоды было ещё много, и она уже была готова к дальнейшей обработке.
Привернув мясорубку к столу, бабушка посмотрела в таз, не сказав ничего, снова вздохнула и велела мне прокручивать смородину.
Я крутил, бабушка сквозь мелкое сито ещё раз перетирала ягоду, и работа у нас шла чередом. В стеклянной трёхлитровой банке уже было достаточно густого тёмно-красного, почти чёрного смородинного желе, и бабушка пошла в чулан за сахаром.
Пока её не было, я наспех глотнул из банки, но не рассчитал и часть сока выплеснул на рубашку. Яркого пятна мне было уже не скрыть.
Чтобы бабушка ничего не заподозрила, я стал рыться в сите, в остатках смородины, нарочно вымазал себе рот, руки и подбородок в соке. Бабушка, вернувшись, дала мне подзатыльник, отчего сразу сделалось скучно и я потерял всякий интерес к работе.
Видя мою нерадивость, бабушка прогнала меня на улицу. На солнце пятна на рубашке зачерствели, руки стали липкими, и мне пришлось идти под колонку, ополаскиваться. Руки я вымыл, а про залитые пятна на рубашке совсем забыл, и бабушка потом их долго замывала в растворе каустика-соды – мыла не достать. Раствор делался таким, чтобы отмывало только грязь, и не разъедало кожу.
Химический ожог от невнимательности можно было получить запросто.
Так вот, пятна и подтеки на выгоревшей, белёсой от солнца и неоднократных стирок дядиной гимнастёрке тоже были бурые, почти черные, такие же, как от сока смородины.
До меня тогда не доходил весь ужас случившегося с дядей. Помнится, я даже завидовал ему, что он был на войне, что имел ранения и контузию, что у него есть настоящий карабин, и он может в любое время из него стрелять, и недавно убил бандита, пытавшегося совершить побег. А бандитов в то время я ужасно боялся. Ложась спать, я всегда просил бабушку посмотреть, крепко ли закрыты двери. Тогда об убийствах и грабежах взрослые только и разговаривали. В Тамбове вовсю гуляли шайки всевозможных блатарей.
Воры в законе были самыми легендарными личностями, ну, как, скажем, Чкалов, Ворошилов, Котовский…