– Напрасно, – сказала Таня.
Цыбин пристально посмотрел на нее и, ничего не сказав, обратился к Наде:
– Письмо читаешь?
– Письмо, товарищ старший лейтенант.
– Плакала, что ли?
– Может быть. – Надя натянула одеяло до подбородка.
– Меньше к сердцу принимай, что из дому пишут. Помню, стояли мы на Шапсугском перевале… Вы, кажется, там тоже были, Таня?
– Была.
– Так вот… Стоим насмерть, позади море, флоту быть или не быть, досада такая, что, кажется, грыз бы кулаки, а тут письмо от жены… Долго кружило, через Грузию, пока пришло из Сибири на Шапсугский перевал. И в том письме только про одно – телка сдохла. Не знал я той телки, без меня купили, без меня сдохла, и целое письмо про телку. Слезы и тому подобное. А тут за флот душа болит. Что она понимает там, в Сибири, жена моя…
– Ее винить тоже нельзя, – сказала Надя, – у нее свое, у вас свое.
– Может, и так, – согласился Цыбин и, постояв еще с минуту, ушел медленными тяжелыми шагами.
Надя заплакала, утирая слезы пододеяльником. Таня, перегнувшись к ней со своей кровати, утешала. Надя плакала над письмом брата, вернувшегося из госпиталя без ноги, и слова утешения были для нее, как часто бывает в таких случаях, какие-то пустые.
– Хорошо хоть жив, Надюша.
– Без ноги, – всхлипывает Надя. – Девятнадцать ему всего… Всего девятнадцать.
Таня пересела к ней на кровать, накрылась одеялом и сидела, прислонившись к Наде, поглаживая ее волосы.
– Горе везде, Надя. Война принесла много горя.
– Я знаю, знаю… Иди, Таня. Ты замерзла. Обулась бы. На мои… Простудишься…
Надя пошарила под кроватью и насильно сунула ноги Татьяны в свои мокрые ботинки. Сырость поползла от них по всему телу, но Таня не могла сразу же сбросить так трогательно предложенную обувь. Дождавшись, когда подруга затихла, Таня сняла ботинки и прыгнула в свою постель. Надя повернулась к ней:
– У тебя тоже есть горе, Таня?
– Есть.
– Прямо не верится. Ты такая красивая, образованная и…
– Что?
– Счастливая с виду…
– Счастливая? Почему ты так решила, Надя?
– У тебя хороший жених.
– Ты разве знаешь его?
– Знаю.
– Кто же?
– Капитан-лейтенант Курасов.
– Кто тебе сказал?
– Все знают. Гарнизон невелик.
– Вот оно что. – Таня задумалась. – Да, он хороший, Надя.
– И все же есть горе и у тебя… Я не спрашиваю – не надо. Зачем? А то опять разревусь… Где бы ему устроить хороший протез? С протезом было бы совсем незаметно.
Надя тяжело вздохнула, отвернулась и притихла.
…Батраков сидел за столиком в комнатке небольшого домика, где он жил вместе с начальником особого отдела и помощником комбата по хозяйственной части, и писал письмо жене. Он до обожания любил свою семью, отделенную сейчас от него тысячами километров, но еще более родную от перенесенных страданий. Жена и трое детей ушли из Ленинграда под бомбежками и с трудом дотянулись до кировской области, где и задержались. Там умер их ребенок. Письмо о смерти сына Батраков получил в госпитале в Сочи, где лечился после того, как в Севастополе, отброшенный взрывом артиллерийского снаряда, был тяжело контужен и почти потерял слух.
Мало кто знал, что «комиссар», холодно опускающий в карман письмо жены, оставшись один, торопливо разрывал конверт и десятки раз перечитывал каждую строку, как бы впитывая в себя то, что писали ему жена и старшая дочь, которую он представлял себе только такой, как видел в последний раз, – с тонкими косичками, в коротком сереньком платьице и с папкой нот.
Батраков писал, улыбаясь тем строчкам, где в юмористических, ободряющих тонах расписывал свое житье-бытье, и насупливаясь, когда все же приходилось кое о чем поговорить серьезно и подсказать, как придется поступить, если…
Горбань дремал в проходной комнате на топчане. Он давно бы заснул, но хотелось предложить «комиссару» ужин: молоко, добытое за шесть километров, и вареные всмятку яйца. Он пытался было войти к капитану с ужином, но тот замахал на него руками – пришлось скрыться.
Горбань дремал, свесив одну ногу с топчана, надвинув на лоб бескозырку, обняв левой рукой автомат. В полудреме он думал об оплошности Манжулы, сосватавшего комбату комнату в противоположной части города, куда без машины не так-то легко добраться. Хотя и Манжулу обвинять было несправедливо: не мог же он поступиться удобствами комбата ради удовольствия постоянного общения двух друзей с линейного корабля «Севастополь»!
Горбань думал, что начальники их батальона, сухопутные военные специалисты, слишком много занимаются подготовкой к такому простому делу, как сражение. Чего, казалось бы, легче – ворваться с моря с «полундрой» на берег и расшвырять неприятеля? Горбаню нужно было отличиться на суше, чтобы загладить свой малый грех и снова возвратиться на линкор. Но когда же представится возможность отличиться в бою? Не придется ли ему всю войну вот так продрыхать на топчанах, таская с собой оружие, могущее истребить не менее сотни оккупантов.
Горбань, вспомнив, что у него против худых мыслей припасена бутыль с вином, поднялся и подошел к шкафчику. Послышались звяканье железной кружки и бульканье. Горбань уже поднял наполненную вином кружку, когда зазвонил телефон.
Медленно поднимая к уху трубку, Горбань услышал голос начальника штаба, срочно требующего капитана Батракова. Тон был такой, что нужно было (хотя этого не мог видеть начальник штаба) вытянуться, произнести «есть» и сразу, ворвавшись в комнату к замполиту, сообщить ему вызов начштаба. Батраков обладал способностью понимать Горбаня с полуслова. Он встал, с шумом отодвинул стул и направился к телефону. Разговор был чрезвычайно короток – он походил на обмен условными сигналами.
– Найти немедленно помощника по хозяйственной части, – приказал Батраков, – и в штаб.
– А вы куда, товарищ капитан? – Горбань бросился за ним.
– Исполнять! – отрезал Батраков, не оборачиваясь. – И с ним ожидать нас в штабе.
Горбань сообразил, что означает слово «нас», бросил вдогонку капитану привычное «есть» и, не проверив даже, кто подъехал за замполитом на машине, исчез в темноте.
Глава двенадцатая
Сняв гимнастерку и сапоги и надев туфли, Букреев расхаживал по своей комнате. Он только что перечитал письма жены, переадресованные ему из П. Письма были ответом на его телеграмму, в которой он сообщал, что вызов семьи к нему откладывается на неопределенное время. Занятый по службе, Букреев тогда быстро пробежал глазами неровные строки письма жены; в нем наряду с тоской по мужу были жалобы на быт, на разные домашние дела, которыми жена была обременена в далеком и чужом городе. Тон письма тогда неприятно кольнул его. Предстояло большое и опасное дело, и в сравнении с ним заботы жены показались мелкими. Теперь он мог разобраться во всем «на свободе». Шагая по комнате, он прикидывал, чем можно сейчас помочь семье. «Черт возьми, как все же долго, оказывается, тянется война, если у нее износились туфли и платья и девочки повырастали так, что им уже меняли башмаки! Удивительно! Что же сделать для них? Написать горсовету, чтобы выдали какие-нибудь ордера на одежду и обувь? Неудобно просить. Сколько сейчас таких, как он. У нее есть аттестат. Но что значит его тысяча рублей в сравнении с теми ценами, о которых она пишет? Лучше всего выписать семью поближе к себе. Тут легче жить и обернуться. Но как? В настоящее время это неудобно, да и нехорошо сейчас заниматься личными делами».
За тонкой перегородкой слышался голос Манжулы и стариков хозяев. Букреев невольно прислушался к разговору за стеной.
– Разве можно так? – сокрушенно говорил старик. – Сколько он спит? Три часа в сутки.