Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867)

Год написания книги
1879
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Чтобы сблизить туземную аристократию с русскими, наместник покровительствовал и поощрял браки между княжнами и своими приближенными. По традиционным понятиям княжны грузинские в то время вообще выходили только за своих князей; за русских же – в виде редкого исключения, и то разве за аристократа, или очень важного по служебному положению, или протежируемого кем-нибудь из сильных мира сего. Хлопоты князя и княгини Воронцовых, конечно, увенчивались успехом, и союзов состоялось немало. Начало было сделано доктором Андреевским, хотя и не аристократом по происхождению, но стоявшим высоко вследствие положения, которое он занимал при князе.

Одним словом, и в официальной, и в частной своей деятельности наместник очевидно выказывал решительное предпочтение туземному высшему сословию. Нет ничего удивительного, что вследствие этого русская часть общества, особенно в Тифлисе и в высших служебных слоях, имевших возможность ближе и яснее видеть эту систему во всех ее проявлениях, была не совсем довольна и в своих порицаниях и суждениях невольно приняла оппозиционный характер. Такое настроение еще более усиливалось тем, что многие из туземных князей принимали посыпавшиеся на них милости как должную их званию и достоинствам дань и уже стали обращаться с русскими, даже с теми, у которых еще весьма недавно заискивали, с некоторым презрительно-покровительственным видом. Большинство русских объясняло эту систему князя Воронцова простым желанием приобрести популярность у туземцев, создав себе при жизни памятник, и обвиняло его в стремлении к этой личной цели даже в ущерб государственным интересам. Но как под впечатлением минуты ошибалась, очевидно, одна сторона, принимая все для нее делаемое за должное, так, конечно, ошибалась и другая, видя в действиях князя Михаила Семеновича исключительно эгоистическую цель искания популярности. Между этими двумя крайними мнениями истину приходится искать в середине.

Если допустить, что искание популярности или желание проводить принцип преобладания аристократизма на новой, весьма удобной в этом отношении почве и играло тут свою роль, то еще в большей степени могла руководить действиями князя идея привязать к России высшие сословия края, а через них скрепить с ней теснее и весь край. При значительности влияния тогдашней аристократии за Кавказом на туземное население идея эта имела свои достаточные основания. Мусульманская аристократия с усилением ее значения и влияния могла бы даже оказать, особенно в пригорных областях, большую пользу, служа противовесом усилившемуся преобладанию фанатического духовенства, проповедовавшего чистый демократизм и священную войну против нас. К сожалению, большинство ханов и мусульманских аристократов не отличались искренностью, и даже наиболее взысканные милостями нашего правительства всегда играли двойную роль: перед русскими щеголяли большой любовью к эполетам, орденам, низкопоклонничая нередко до приторности, а перед своими горцами старались выказываться педантическим исполнением намазов и презрительными речами о гяурах. Что касается туземной христианской аристократии, то желание привлечь ее на службу и заменить ею большинство приезжих чиновников, не связанных с интересами края, порицаемо быть не могло, если бы только соблюдалось более строгости в выборе.

Дело, однако, в том, что образ действий наместника в отношении всей этой системы покровительства туземным высшим сословиям страдал слишком очевидной исключительностью: для аристократии – все, хотя бы и не вполне законное, справедливое и в ущерб другим, для служащих князей – полнейшее внимание, широкая благосклонность, а для русских чиновников и даже туземцев не князей, за весьма редкими исключениями, – нечто вроде холодно-презрительного равнодушия.

Резче всего обнаруживалось подобное отношение наместника к туземцам и представителям русской администраций во время его частых объездов края. Подъезжает, например, князь Михаил Семенович к границе какого-нибудь уезда. Ту т уездный начальник, большей частью из военных штаб-офицеров или гражданских чинов VI–VII классов, его помощник, участковый заседатель (становой пристав) и толпа местных жителей – князей или беков, почетных старшин, мулл и много просто любопытных (мусульмане особенно падки на всякие встречи и проводы высших властей, чтоб услышать что-нибудь, могущее возбудить глубокомысленные политические рассуждения и догадки). Князь, бывало, выйдет из экипажа, почти не заметит вытянувшихся в струнку местных администраторов, подойдет к толпе, со своей столь памятной всем его знавшим улыбкой начнет приветливо протягивать руку не только аристократам или почетнейшим лицам, а чуть не всем без разбора, нередко таким, которым свой же, действительно почетный человек никогда руки не подаст, мало того, которым тот же незаметный в ту минуту участковый заседатель, быть может, не раз и, пожалуй, еще накануне отпускал по десятку нагаек и пощечин с прибавлением энергических татарских ругательств, вроде анасыны, бабасыны…

Туземцы – народ весьма сметливый и политичный; от них такое обращение с ближайшим начальством не могло ускользнуть, и результатом неминуемо должно было быть неуважение к чиновному элементу, между тем как на этой далекой окраине этот элемент был единственным представителем России, единственным пока орудием для введения в крае некоторого гражданского порядка и ассимилирующего начала. Князь Воронцов, по-видимому, более рассчитывал в этом отношении на местную аристократию, но осуществление такой надежды требовало немало времени, а между тем ослабление влияния представителей русской администрации могло отодвинуть назад результаты многих лет, результаты если не блестящие, то, однако, и не ничтожные, обеспечившие, во всяком случае, и порядок, и поступление податей, и охрану прав семейных и имущественных. Да и самый расчет на мусульманскую аристократию, как на звено между их соплеменниками и Россией, нельзя было не считать весьма шатким: их действия всегда и во всем требовали строгого надзора, еще более близкого присутствия внушительной силы, а приверженность их обходилась довольно дорого правительству в виде подарков, пенсий и т. п., народу же – в виде разных поборов и соковыжимательств, на которое правительство вынуждено было смотреть сквозь пальцы и тем возбуждать справедливые упреки.

Нет сомнения, что коренившаяся между большинством уездных властей наклонность ко всякого рода злоупотреблениям как в Новороссийском крае и среди крымских татар, долго управляемых князем Воронцовым, так и в Закавказском крае, внушили князю чувства крайнего нерасположения к этим господам чиновникам, но следовало ли наместнику подчинять свои действия этому чувству и выказывать его перед туземным населением – это другой вопрос.

Преследуйте, казните обвиненных в злоупотреблениях чиновников, не давая им, если угодно, никакого снисхождения, но пока человек занимает известное служебное положение, представляет в лице своем законную власть, считается, таким образом, заслуживающим доверия (иначе не следовало бы его назначать), не политично подрывать к нему уважение, без которого трудно ожидать выполнения лежащих на нем многосложных обязанностей, тем более важных, что они сталкиваются с жизнью, с живыми людьми, а не с бумагой и формами, как в высших административных учреждениях… Нередко даже сами туземцы высказывали по этому случаю свое недоумение, особенно когда протягивание руки наместника распространялось на таких субъектов, которые, как уже сказано выше, такой чести не удостаивались от своих старшин, а от местных администраторов испытывали нередко практиковавшиеся тогда телесные наказания.

Неравенство обращения еще резче бросалось в глаза, когда уездный начальник или даже участковый заседатель был из местных князей: такому оказывалось и другое внимание, и рукопожатия, и прочее. А простой народ за Кавказом, и мусульмане, и даже свои грузины, все-таки предпочитал в те времена начальников из русских, чем из туземцев, которые, уступая русским в знании дела и в усердии исполнения своих обязанностей, нимало не уступали между тем им в желании нажиться, а по части произвола гораздо превосходили русских, ибо руководствовались традициями азиатских правителей старого закала и не так страшились последствий за свои незаконные действия.

С этими пашами и ханами из туземной аристократии населению было весьма трудно справиться, потому что вслед за наместником их протежировало и все высшее начальство, они были сильны своими связями в Тифлисе. В крайнем случае отрешался такой князь от должности. Что же это для него значило? Он возвращался в свое кахетинское или карталинское имение с запасцем и в своем кругу не терял ни на йоту ни уважения, ни влияния. Между тем какой-нибудь титулярный советник Сидоров или губернский секретарь Иванов весьма легко летели со своих мест не только по жалобе общества, которому могли уже слишком солоно прийтись их вымогательства (иногда же за слишком строгое преследование воровства и других преступлений), но нередко даже по одной бездоказательной жалобе какого-нибудь местного туза бека, известного не только в своем кругу, но часто и высшим губернских начальственным сферам за отъявленного покровителя воров, грабителей и контрабандистов, нередко личного их соучастника, что между мусульманскими аристократами вовсе не составляло особого исключения. А отрешение от должности Сидорова или Иванова, не говорю с преданием суду, но даже и без того, отзывалось на нем совсем иначе, чем на туземном отрешенном чиновнике: он становился каким-то парией, гонимым из служебной среды, презираемым, напрасно толкающимся по передним всякого начальства и большей частью нищим, лишенным всяких средств существования, ибо нахватанных им незаконно нескольких сотен или даже тысяч рублей, в особенности если он был человек семейный, доставало лишь на короткое время при относительной дороговизне жизни в Закавказском крае.

Желание князя Воронцова возвышать туземцев и давать им всеми возможными способами ход выражалось систематически на каждом шагу. В один из своих приездов в Шемаху после представления ему всех губернских чиновников наместник обратился к губернатору барону А. Е. Врангелю с вопросом, в котором звучала нота неудовольствия: отчего у вас так мало чиновников из туземцев? На ответ же барона, что желающих служить туземцев он прикомандировывает к губернскому правлению для испытания, но что большинство их оказываются малоспособными, князь ничего не возразил, но ему, видимо, это не понравилось.

Большинство представлявшихся чиновников были русские, несколько поляков и на всю губернию два-три немца. Барон Врангель был уверен, что наместник заметит его беспристрастие в этом отношении, то есть что он не окружает себя исключительно баронами – слабость многих высокопоставленных немцев, строго порицавшаяся князем Воронцовым. Порицание совершенно справедливое, только, к сожалению, князь не замечал, что сам впадал в этого рода пристрастие: как начальники из немцев хотели давать исключительно ход остзейским баронам, так он желал наполнить все ведомства исключительно туземцами-аристократами. Я уже упоминал выше, что в этом стремлении выдвигать туземные аристократические элементы князем Воронцовым, без сомнения, руководила не одна узкая эгоистическая мысль приобрести популярность, как думали многие, крайне недовольные его действиями в этом отношении старослуживые кавказцы, люди, впрочем, бесспорно умные, честные и занимавшие высшие посты. Он, конечно, имел в виду и другую, государственную цель; да и справедливость требует сказать, что если из туземной аристократии оказались некоторые не оправдавшие ни своими способностями, ни бескорыстием действий оказанного им внимания и доверия, зато многие из них все это вполне оправдали, принесли краю немало пользы, служили честно и усердно, занимали долго с достоинством высшие военные и гражданские должности и внесли свои имена на страницы истории нашего владычества на Кавказе. Было бы нелепо предположить, что кто-нибудь претендовал на какое-то исключительное право одних русских служить и править за Кавказом и что князь Воронцов, передавая многие должности в руки туземцев, причинял этим какой-нибудь ущерб государственным интересам (читателю не следует забывать, что все здесь говорится о временах давно минувших, более 30 лет назад; с тех пор все так изменилось, что, можно сказать, даже связи прошедшего с настоящим не оказывается). Дело вовсе не в том. Упрек может заключаться единственно в исключительности, в пристрастном выполнении идеи, которая сама по себе могла иметь первостепенные достоинства. А что это пристрастие было, в этом нет никакого сомнения. Мало того, я вполне убежден, что лучшие из туземной аристократии, выдвинутые князем Воронцовым и могущие беспристрастно отнестись и к давно прошедшим фактам, и к их последующим результатам, сами не отвергнут того, что пристрастие было и легко могло быть устранено не только без всякого ущерба основной идее, но даже с пользой для нее.

По истечении стольких лет страсти улеглись, к тогдашним событиям можно отнестись с полнейшим хладнокровием, ничьи чувства, даже самых фанатических поклонников князя Воронцова не могут оскорбиться указанием на эту сторону его деятельности, возбуждавшую в свое время неудовольствие некоторых и носившую, по беспристрастному анализу, характер предвзятой исключительности. Совершенства в делах человеческих нет и быть не может: было бы недостойно памяти великого человека желание выставлять все его деяния совершенством, непогрешимостью. Напротив, сопоставление некоторых теневых сторон только усиливает светлую сторону его великих заслуг, оказанных государству в течение более полувековой службы.

Было, впрочем, и еще одно обстоятельство, вызывавшее недовольные толки, опять же более всего в кругу высших сфер служебного мира: вмешательство в дела и очевидное влияние на их решения некоторых приближенных к князю лиц, особенно одного, не имевшего по званию своему никакого права на участие в каких бы то ни было делах, ни гражданских, ни военных. Неудовольствие усиливалось еще тем более, что влияние это носило очевидный характер эгоистических побуждений и избирало пути не всегда безупречные. При всеобщем твердом убеждении в высоком бескорыстии князя Воронцова и в его стремлении способствовать единственно пользам состоявшего в его управлении края, искореняя, насколько возможно, практиковавшиеся в нем (впрочем, и во всей России) злоупотребления, общество само собой еще сильнее возмущалось, видя, как некоторые личности, пользуясь широким доверием и расположением князя, вводили его в заблуждение и достигали совершения крупных дел весьма сомнительного свойства… Как пример, можно привести дело о довольствии войск Кавказской армии спиртом. Из этого была устроена долголетняя монополия для одного тифлисского торгового человека, извлекшего миллионные барыши, между тем как с допущением свободной конкуренции могли только выиграть и войска, и казна. Ту т совершенно излишне разъяснять подробности: всякая монополия вредна и составляет источники злоупотреблений. Но князя так успели уверить в противном, что он и слушать не хотел никаких доводов и возражений, исходивших от лиц, до коих это дело прямо относилось по их служебному положению и которые по своей опытности и заслуженному всеобщему уважению имели право на полное доверие. Было и еще немало таких крупных интересных дел, где через доктора достигали решения к явному ущербу казне и общественным интересам. Наконец, по случаю вмешательства всесильного эскулапа в дело о введении в Тифлисе монополии на продажу мяса терпение публики лопнуло, толпа направилась к его дому, перебила ему стекла и прочее. Скандал вышел порядочный, но, как говорили, А. этим не смутился и после короткой паузы действия его возобновились в прежнем направлении… Естественным последствием этого было неудовольствие, раздражение, не имевшие возможности заявляться открыто и вгонявшееся поэтому внутрь; образовывалась незаметная оппозиция, умевшая при всей наружной покорности находить случаи оставлять некоторые желания наместника неисполненными отчасти, а некоторые и вовсе, хотя в этот разряд попадали иногда и полезные, совершенно основательные желания. Случалось вследствие этого также и то, что отлично выражается малороссийской пословицей: «Паны дерутся, а у хлопцев чубы болят»… Не странно ли, что такой государственный человек, как М. С. Воронцов, невзирая на подобные достаточно явные доказательства, не лишал А. своего доверия. Многие старались объяснять это привычкой к человеку, в котором постоянно встречалась нужда. Может быть, и так. Впрочем, известно, что граф вообще был убежден в невозможности существования вполне честного человека не аристократа и потому считал всякие злоупотребления неизбежным злом, которое следует по возможности удерживать лишь в известных пределах… Такой взгляд усвоили себе и иные из его приближенных, из аристократов, и достигнув впоследствии высших степеней и самостоятельных мест, руководствовались им, допускали назначение лиц сомнительных качеств на доходные места, не обращали никакого внимания на громкий голос возмущавшегося общества, мало того, как будто покровительствовали подобным лицам. Невольно приходится задуматься: какая же особая разница между теми высшими начальствовавшими лицами, которых обвиняли в наживании капиталов незаконными путями, или такими, которые только потворствовали другим в наживании, довольствуясь презрительным отношением к человечеству?.. И одно скверно, и другое не особенно похвально.

XIII.

Итак, на другой день после обеда у князя Воронцова и знакомства с полковником Золотаревым (начало 1848 года) часов в десять утра явились мы к начальнику главного штаба кавказской армии и были тотчас потребованы в кабинет. Ту т я в первый раз и увидел вблизи столь известного всему Кавказу начальника штаба. Генерал Коцебу, щеголевато одетый, в бархатной, шитой золотом ермолке на голове и с янтарным чубуком в руках, встретил нас несколькими обычными приветственными словами, причем на лице его выражалось нечто вроде иронической улыбки. Обратившись ко мне, генерал сказал: «Читал я вашу записку; все это прекрасно, только что же думаете вы этим достигнуть?». Не успел я сообразить ответ на этот не совсем мне ясный вопрос, ибо цель объяснялась в самой же записке, как полковник Золотарев взялся за меня отвечать и понес, понес!.. Генерал молчит, улыбается, пускает дым из янтаря, а оратор, вероятно, принимая это за одобрение, несет, несет дальше, все звонко возвышающимся голосом, вроде дьякона, читающего Евангелие. Я и краснел, и волновался, и переминался с ноги на ногу, однако не нашелся, как тут быть, прервать ли полковника, видимо наслаждавшегося собственным красноречием, и сказать «позвольте, вовсе не в этом дело», или дождаться, когда он наконец замолчит, и тогда уже повести свое слово. Между тем, воспользовавшись приостановкой в потоке слов г-на Золотарева, генерал с более ясной иронической улыбкой сказал: «Все это очень хорошо, только пользы я тут никакой не вижу; а вам, господа, просто хочется сочинить экспедицию, чтобы иметь случай реляции писать и награды получать». – «Помилуйте, – обиженным тоном начал опять полковник, – напрасно изволите меня такими подозрениями оскорблять», и еще, еще, все в этом роде… Одним словом, кончилось тем, что генерал посмотрел на часы, весьма любезно поклонился, щелкнув шпорами, и мы вышли несолоно хлебавши. Я за всю аудиенции не успел сказать ни единого слова…

«Вот видите, – заговорил Золотарев, когда мы очутились на улице, – я был прав: педант-с, канцелярский чиновник-с и больше ничего-с; вдобавок терпеть не может князя Михаила Семеновича, особенно за протежирование грузин-с, и где может, вымещает на других-с».

Болтовня эта меня, конечно, не утешала; мной овладело какое-то уныние, и хотя бы облегчить свою досаду, высказав г-ну Золотареву, что его ораторство погубило дело, однако я и этого не сделал, просто растерялся. Чем же вся эта история кончится?

В словах начальника главного штаба, что «вы-де хотите сочинить экспедицию, чтобы реляции писать и награды получать», само собой, было немало оскорбительного, но если принять во внимание, что на Кавказе действительно нередко сочинялись экспедиции с целью еще большего сочинения реляций о подвигах, то он имел основание заявить такого рода подозрение. Однако в данном случае, если бы мне пришлось сказать хоть несколько слов, генерал К., вероятно бы, убедился в отсутствии оснований для такого подозрения. Предположение о движении через Хевсурию исходило от меня, г-н Золотарев о нем решительно ничего не знал и если по личному приглашению самого князя Воронцова познакомился со мной и с моим предложением, отозвался, что совершенно разделяет мою мысль, то это произошло, должно думать, отчасти искренно, вследствие знакомства с местными обстоятельствами, отчасти вследствие обаяния, какое имело слово князя. Я же, составляя свою записку, был такой молодой и маленький чиновник, ни в каких до того экспедициях не участвовавший и о писаниях реляций понятия не имевший, что меня, уж конечно, нельзя было заподозрить в таком поползновении, составлявшем специальность чисто военных людей и большей частью из скороспелых карьеристов высшего общества. К тому же если бы мое предположение даже и осуществилось, то ведь не я был бы его руководителем и не от меня зависело бы сочинение реляций. Вся моя записка и самая мысль о движении через Хевсурию к верховьям Аргуна была, пожалуй, архиюношеским произведением и хромала к тому же отсутствием убедительности в изложении и многих выводов и данных, необходимых в таких случаях для подкрепления основательности самого предположения; может быть, совершенно справедливо было бы сказать, что это ребяческое произведение, не заслуживающее серьезного внимания, порожденное как бы носившейся тогда в воздухе наклонностью всех к проектам, но подозревать искренность юношеского побуждения оказать пользу общему делу было несправедливостью.

Прошло с неделю, и я ничего не знал ни о судьбе записки, ни о моей собственной, а характер был у меня болезненно-нетерпеливый, и всякая неизвестность, долгое ожидание были для меня самым мучительным душевным состоянием. Я шлялся по городу и, благодаря обширному знакомству с туземной молодежью, в том числе и со знаменитым вожаком всех дардимандов (кутил) князем Арчилом Мухранским, чуть не каждый день попадал на их шумные пирушки, на эти своеобразные оргии, полные дико-разгульной азиатской поэзии, увлекавшей почти без исключения всех русских. Но в этот раз я довольно апатически относился ко всему, незаметно оставлял веселые компании в самый разгар тостов и бешеной пляски под бубен, все носясь со своими заботами о будущем.

Наконец, в одно утро меня потребовали к князю. Войдя в кабинет, я застал там по обыкновению княгиню, которая очень любезно мне улыбнулась и спросила, когда я уезжаю. Я ответил, что это зависит от воли князя, на что он тут же сказал: «Я вот затем и потребовал тебя. Мы решили узнать насчет твоих предположений еще мнение ближайшего военного начальника генерала Шварца, которому и отправили твою записку. Поезжай к нему, объяснись с ним подробно, тогда увидим, что дальше делать; во всяком случае, я бы желал, чтобы ты остался в том же округе служить. А вечером приходи обедать». Я поклонился и вышел в каком-то неопределенном настроении, не вполне унылым, но и не вполне ободренным. Особенно последние слова князя насчет продолжения службы под ненавистным начальством камбечи Челокаева и какая-то необычная нота в голосе, показавшаяся мне как бы выражением некоторого неудовольствия, смущали меня.

Вечером, за обедом, князь мимоходом сказал мне несколько ласковых слов, а В. П. Александровский объявил мне, что он получил приказание выдать мне на дорогу денег – кажется, сто рублей. Не помню, за этим же обедом или за одним из понедельничных вечеров подошел ко мне штаб-офицер в мундире Грузинского гренадерского полка, человек уже весьма немолодой, седой, полный, и с тонкой любезностью заявил желание познакомиться, назвав себя состоящим при князе полковником Потоцким. Давно служа на Кавказе, он-де очень интересуется туземными племенами и надеется узнать от меня немало любопытного. «Князь Михаил Семенович неоднократно с такой похвалой отзывался о вас, – продолжал полковник, – и с таким видимым к вам участием, что я, знающий давно его сиятельство и вообще человек бывалый, опытный, просто удивлялся, тем более что у вас ведь никакой протекции нет, которая могла бы какими-нибудь косыми путями действовать на князя. Я с нетерпением ждал случая лично узнать молодого человека, сумевшего так заинтересовать собой великого государственного человека, каков наш князь есть» (такими оборотами речи обнаруживалось польское происхождение Потоцкого, владевшего, впрочем, отлично несколькими языками и в том числе русским). Сконфуженный такой кучей комплиментов, я уже не помню, что пробормотал в ответ, но Потоцкий после разных дружеских уверений и рукопожатий взял с меня слово на другой день у него обедать, причем-де на свободе можно будет о многом побеседовать.

Я никогда прежде не встречал Потоцкого и никогда о нем ничего не слышал. Все сведения, какие я тут же у кого-то из знакомых о нем узнал, резюмировались тем, что он человек весьма образованный, умный, пользуется большим расположением княгини Воронцовой и полуофициально заведует всеми делами, относящимися до кавказских поляков, начиная с религиозных и кончая их частными нуждами; что он, кажется, из участников восстания 1830 года, сослан на Кавказ, провел много лет в Мингрелии и был закадычным другом владетельного князя Дадиана. Впоследствии, в другие приезды мои в Тифлис, слыхал я как-то, что Потоцкий нелюбим, ибо его считают наушником князя, не упускающим случая обо всякой сплетне довести до сведения своих патронов, что он вообще вкрадчивый иезуит. Насколько во всем этом было правды, я не знаю, но неоспоримо, что Потоцкий был умный, образованный человек, стоявший в этом отношении неизмеримо выше многих тогдашних деятелей; с другой стороны, действительно в нем было много вкрадчиво-иезуитского. Без этого качества едва ли, впрочем, можно где-либо встретить образованного поляка прежнего времени.

В назначенное время я явился к Потоцкому, принявшему меня со всевозможной хозяйской любезностью, свойственной таким бывалым личностям. И где мне приятнее будет обедать – на балконе (погода была прекрасная, невзирая на зимнее время) или в комнате, и люблю ли я красное вино теплое, не пью ли после обеда желтый чай и прочее. Я конфузился и, должно быть, бормотал не совсем умные фразы. Все это было мне ново, непривычно. После отличного обеда мы провели с Албертом Артуровичем часа два в занимательнейшей беседе. Мне до него не приходилось иметь знакомых из такого рода людей, вращавшихся в высших придворных и политических сферах, притом начитанных и с массой всесторонних сведений, я был просто очарован.

Выслушав мои рассказы о некоторых наиболее оригинальных наклонностях, нравах и обычаях горцев Тушинского округа, он, в свою очередь, рассказал мне кое-что об Имеретии и Мингрелии, о своем знакомстве с сосланными на Кавказ декабристами, особенно с Александром Бестужевым (Марлинским), с которым он был в близких отношениях, о его смерти, свершившейся почти на глазах Потоцкого, бывшего тогда в том же отряде и описавшего этот эпизод в польском «Атенее», издававшемся в тридцатых годах, кажется, в Вильне. Затем Алберт Артурович, намекнув мне, что расположение князя может иметь для меня результатом блестящую карьеру, что при нем многие уже так выходили в важные люди, в самых утонченно-мягких формах дал мне несколько наставлений насчет опасности положения всякого новоприобретающего расположение сильных мира сего, насчет людской зависти и злобы, готовой в таких случаях на всякую подлость, особенно когда дело коснется не аристократа, поддерживаемого сильными тетушками, а скромного труженика, наиболее им ненавистного, обзываемого parvenu; что мне нужно быть весьма и весьма осторожным, никого не задевать и прочее; что ему, наконец, показалось, будто и теперь уже некоторые косо посматривают на меня и обмениваются двусмысленно вопросительными взглядами.

Я очень благодарил за участие, но прибавил, что для меня, попавшего в окружающий князя-наместника мир на несколько дней, с тем чтобы возвратиться в глушь, в низменные служебные сферы, едва ли может быть какая-либо опасность, что на блестящую карьеру я не рассчитывал и для меня каким-то чуть не сном и то уже кажется, что я очутился в таком высоком служебном кругу, о котором никогда и не воображал и т. д. Говорил я это совершенно искренно, без всякой задней мысли, однако Потоцкий казался убежденным, что это я только «играю в скромность», и повторял советы насчет осторожности. «Быть обогретым солнцем очень-де хорошо, но часто рискуешь и обжечься, а прихоти у вельмож весьма изменчивы». Между прочим, он еще спросил у меня, как отозвалось в горах взятие минувшим летом шамилевского укрепления Салты, стоившего нам больших жертв. Я ответил, что собственно район гор, в котором я вращался, слишком удален от дагестанского театра военных действий, и потому там об этом событии мало кто и знает; должно быть особенно потрясающего действия оно не имело, ибо в таком случае слухи достигли бы и сюда; некоторые горцы, впрочем, рассказывали, что русские хотели взять у Шамиля в Дагестане две крепости, да не успели, потеряли очень много людей и ушли ни с чем; одну крепость будто Шамиль сам велел после бросить, так как она от пушек очень пострадала, и он считал лучшим построить новую, еще сильнейшую, чем исправлять эту.

Потоцкий по этому поводу передал мне, что князь Михаил Семенович, напротив, придает чрезвычайное значение взятию Салты, стоившей таких напряжений и больших жертв; что он убежден в большом от этого потрясении власти Шамиля в горах, что найденный в стенке укрепления камень с арабской надписью: «Крепость Салты построена по приказанию имама Шамиля (год) на вечные времена и страх всем врагам», хранится в кабинете князя, который вообще об этом деле с видимым удовольствием со всеми заговаривает, что приближенные князя сравнивают взятие Салты с осадой французами Константины в Алжире. Потоцкий советовал мне иметь это все в виду, и если бы князь или кто-нибудь другой заговорил о Салты, то в таком тоне и речь вести. «Одной голой правдой в свете далеко не уйдешь, уж поверьте старому опытному человеку», – прибавил он.

Нова была для меня тогда такая житейская мудрость, между тем как она принадлежала, так сказать, только к азбуке великой придворной науки. Я говорю придворной, потому что тогда на Руси, начиная с министров и кончая уездным начальником, всякий имел свой двор, и все вертелось на личных отношениях: жалует барин буфетчика – все буфетчику кланяются, а изволил барин на него прогневаться – вся дворня от него отступилась. Но было и так, что по пословице: «Жалует царь, да не жалует псарь»… Через день после этого я выехал в крепость Закаталы.

XIV.

Была половина января 1848 года, шел полуснег, полудождь, погода вообще была прескверная. Часть дороги была мне знакома еще по первой поездке в 1844 году из Тифлиса в Телав; от станции Нукрияны я повернул направо на Караагач и Царские Колодцы, где была тогда штаб-квартира Тифлисского егерского полка, которым командовал полковник Борис Гаврилович Чиляев. Я прожил тут целые сутки, обедал и провел вечер у Чиляевых, ходил с ними смотреть представление каких-то заезжих фокусников, но никоим образом не могу теперь вспомнить, кто был мне знаком на Царских Колодцах и кем я был введен в дом Чиляевых. Впрочем, кавказское военное гостеприимство, особенно со стороны командиров и отдельных начальников, было нечто совсем необыкновенное, напоминавшее прежних московских бар, у которых «дверь отперта для званых и незваных».

От Царских Колодцев до Закатал верст около восьмидесяти по довольно гористой дороге, грязь была невылазная; от последней станции Муганло, где на пароме переправлялись через Алазань, нужно было брать конвой из донских казаков и милиционеров и верст двадцать пять ехать маленькой рысцой. Таким образом я дотащился до места, когда уже совсем стемнело; заря была пробита, и впустили меня в крепость со всеми подобающими предосторожностями, вызвали ефрейтора, дежурного и прочее. Я прямо по указанию дежурного подъехал к квартире Дмитрия Ивановича Гродского и застал его одного за чтением. Он удивился и очень обрадовался. «Какими судьбами, откуда, что?» и т. п. вопросы посыпались на меня. Мы за полночь проболтали за самоваром, я прочитал ему свою записку, он тоже вполне разделял мои соображения. Я рассказал ему затем, как опрометчиво, без его позволения, впутал было его имя в ходатайство депутатов от жителей округа назначить им русского начальника, но что, к счастью, тионетские депутаты возвратились, не повидав даже наместника. Добрейший Дмитрий Иванович был очевидно озадачен и сказал мне: «Ну, хорошо, что так случилось, а то я никогда не простил бы вам этого казуса. Я избегаю всякого малейшего сближения с высоким начальством и потому никогда и не принял бы такой должности, которая требует забот не только по служебным, но еще более по частным, личным отношениям к разным властям».

В дальнейшем разговоре Дмитрий Иванович дал мне некоторое понятие о личности генерала Шварца, для представления которому я, собственно, и приехал в Закаталы. По его словам, это был человек умный, деловой, но холодный, индифферентный ко всему, что не прямо его касается; он, впрочем, ожидает вскоре нового назначения, и потому, должно думать, еще менее интереса окажет предположениям, до этого края относящимся.

Под этим не совсем утешительным впечатлением я на другое утро отправился представляться начальнику всей Лезгинской кордонной линии генерал-лейтенанту Шварцу. Сам он, его костюм, и комнаты, и вся обстановка произвели на меня какое-то новое, странное впечатление: все было не так, как я привык видеть у высшего начальства. Какая-то архиспартанская простота, какой-то военно-походный вид на всем: холодные, полупустые комнаты, несколько простейших деревянных стульев, кабинет в виде ротной канцелярии и сам генерал – человек по виду средних лет, среднего роста и, если можно так выразиться, средней физиономии, то есть не выражающей ничего особенного, одет в старенький сюртучок без эполет, в каких-то толстых сапогах и грузинской папахе на голове, которую он приподнял, пока я произносил стереотипные «ваше превосходительство, честь имею представиться, помощник» и прочее.

– Читал вашу записку, полагаю, дело было бы хорошее, но не могу никакого решительного мнения высказать, ибо вовсе не знаком с тамошней местностью и прочими условиями, скорее следовало спросить об этом у начальства Владикавказского военного округа, они там ближе и лучше могут знать, я сегодня же и ответ пошлю в Тифлис.

Коротко и ясно. Сейчас видно делового человека. Говорить мне ничего не приходилось, и я уже думал раскланиваться.

– Позвольте, вы, я слышал, не желаете больше служить в Тушинском округе? (Откуда, думаю себе, слышал он это?) Почему же это? Вы уже там привыкли, все хорошо знаете, можете пользу приносить, зачем же менять место?

– Я, ваше превосходительство, не могу оставаться под начальством нового окружного начальника, который явно, с первого дня прибытия в округ, выказал враждебное ко мне отношение; при таких условиях я никакой пользы принести не могу, а себя подвергаю только напрасным неприятностям, еще более невыносимым в таком глухом месте, где жизнь и без того полна всяких лишений.

– Вам нужно постараться поладить с новым начальником. Вы моложе и чином, и годами, вы должны уступить кое-что и перенести. Я для вашей же пользы советую вам оставаться там.

Затем генерал, приподняв свою папаху, спросил, где я остановился, а когда я назвал Дмитрия Ивановича Гродского, то он с улыбкой сказал:

– Ну, это домосед, монах, его из кельи не вытащишь, а вы, если желаете, то приходите в два часа на щи и кашу.

Я поклонился и вышел. Вот тебе и результат поездки! Дмитрий Иванович, которому я передал весь разговор с генералом, опять повторил, что г-н Шварц мало интересуется всем, что не прямо его касается, и что потому ответ его в Тифлис, вероятно, будет уклончивый, более канцелярская формальность, нежели какое-нибудь мнение о самом вопросе. Что же касается разговора о моей службе, то и он удивлялся, откуда генерал это знал и еще более, отчего он принял как бы близкое участие в этом, что не в его характере.

До обеда оставалось несколько часов, и мы, невзирая на слякотную погоду, погуляли по крепостному валу; мне хотелось иметь понятие об общем виде Закатал и ее значительного форштадта. Крепость построена на уступе горы и открывает вид на довольно далекое пространство по долине Алазани. Окружающее ее народонаселение – лезгины, называемые джаро-белоканцы (по имени двух главнейших аулов), – было искони грозой для христианской Грузии. В первое время вступления наших войск в край главное внимание было обращено на покорение этой части мусульманского населения и обеспечение с этой стороны безопасности грузинских провинций. Главнокомандующий тогда на Кавказе князь Цицианов поручил дело это генералу Гулякову, который разбивал несколько раз лезгинские полчища, проник за Алазань, в центр их населения, но, наконец, в одном тесном лесистом ущелье, где не было возможности развернуться войскам и действовать артиллерии, непривычные еще к такого рода одиночной войне войска наши потерпели сильное поражение, понесли значительные потери, сам Гуляков пал жертвой своей отваги (1804). Остатки отряда кое-как отступили из трущобы и расположились на возвышенной площади – теперешней крепости, в которой поставлен памятник храброму генералу Гулякову. В этом же самом отряде был тогда адъютант князя Цицианова двадцатичетырехлетний поручик Преображенского полка граф Михаил Семенович Воронцов, едва спасшийся в общей суматохе: он бросил лошадь и примкнул к нескольким солдатам, спустившимся в какой-то овраг, который и вывел их из лесу. Будучи уже главнокомандующим, через сорок с лишком лет после этого, князь Михаил Семенович охотно вспоминал военные приключения юности и рассказывал о них за походными обедами, особенно в соответствующих происшествиям местностях. Памятник Гулякову поставлен по его распоряжению.

Поражение нашего отряда не имело, однако, особенно бедственных результатов для дела. Принятыми тотчас князем Цициановым мерами, особенно вырубкой просек через дремучие леса от Алазани, лезгины были не только удержаны от значительных вторжений в Грузию, но и поставлены в положение полупокорных нам обществ. Наконец, в 1830 году, уже граф Паскевич окончательно занял весь Джаро-Белоканский округ, построил крепость Закаталы (по имени ближайшей лезгинской деревушки), окончательно покорил жителей, и с тех пор наши войска не покидали этого края, в котором введено было полувоенное-полугражданское управление. От крепости исподволь возник на 150-верстном протяжении в обе стороны, у подножия хребта, ряд мелких укреплений и постов, называемых Лезгинской кордонной линией, для прикрытия по возможности страны от постоянных набегов хищных племен, живущих за главным хребтом. Впрочем, цель эта достигалась весьма неудовлетворительно, шайки шлялись постоянно и нападали на целые военные команды, нередко на целые грузинские селения, как это было в начале 1845 года в селе Кварели, о чем я рассказывал выше. Мелкие же хищничества и особенно уводы одиночных людей в плен из Кахетии были явлениями обыкновенными, почти ежедневными. Горцы обратили это в прибыльное ремесло, получая за выкуп пленных значительные деньги и не иначе как звонкой серебряной монетой (в золоте они толку не знали). Кавказское начальство вынуждено было издать даже строжайшее запрещение выкупать пленных, что, однако, редко исполнялось, и выкупы продолжались до самого конца войны, часто и самими же начальствами, когда попадались лица, почему-либо пользовавшиеся особенным вниманием.

У подножия крепости образовался большой форштадт, главное население коего составляли женатые солдаты расположенных здесь войск и армянские торговцы, построившие целые ряды лавок. Торговля была оживленная и привлекала постоянно толпы туземцев, исподволь совершенно освоившихся с русской властью, хотя ненависть и затаенная вражда к нам тогда ни для кого не были тайной. Сомневаюсь, чтоб и теперь, через тридцать лет после описываемого мною времени, чувства мусульманского населения вообще, а лезгин в особенности, во многом изменились, невзирая на уничтожение того очага, пламя коего поддерживало эту ненависть и рисовало даже надежду на совершенное изгнание гяуров. Я говорю о власти Шамиля и мюридизме.

Придя к обеду, я был представлен супруге генерала, молодой, красивой даме; за столом был еще кажется один офицер; обед по своей обстановке и прочему вполне оправдал выражение генерала «на щи и кашу»: три обер-офицерских блюда, бутылка кахетинского вина и графин квасу, да денщик в форменном костюме в качестве прислуги. Разговор вертелся на погоде и обыкновенных предметах. После обеда генерал спросил, когда я намерен уезжать; я воспользовался этим случаем и попросил позволения совершить поездку не по почтовой дороге опять назад за Алазань, а по линии, чтобы познакомиться с местностью. Хотя подобная поездка была сопряжена с опасностью и разными затруднениями, требовала особых распоряжений насчет верховых лошадей, конвоя и т. п., однако просьба моя была весьма любезно принята, и генерал обещал, что к следующему утру мне будут доставлены все нужные «открытые листы». Затем я откланялся его превосходительству и возвратился к Д. И. Гродскому, с которым и провел весь вечер до поздней ночи в несмолкаемых разговорах о положении линии, о разных военных предположениях и действия, о предстоящей перемене начальства в Закаталах и слухах, что на место Шварца будет назначен Чиляев, командир Тифлисского полка, о котором я упоминал выше.

Вспоминаю здесь, кстати, о дальнейшей судьбе генерала Шварца. До дела со взбунтовавшимся в 1844 году элисуйским султаном Шварц был малоизвестный генерал-майор, командир бригады линейных батальонов, с этого же происшествия в течение трех лет произведен в генерал-лейтенанты, получил несколько звезд, стал известностью не только на Кавказе, но и в высших сферах петербургского военного мира. Наконец, в 1848 году, вскоре после моей поездки в Закаталы, был назначен начальником Девятнадцатой пехотной дивизии, расположенной в Георгиевске. Казалось, судьба готовила ему весьма почетное поприще, а окончил он его самым плачевным образом, и вот по какому случаю. Из казенного денежного ящика, стоявшего при часовом у дверей квартиры генерала в Закаталах, летом 1847 года случилась покража денег, как казенных, так на беду и его собственных, хранившихся в ящике, что-то около 20 тысяч рублей. Все плац-майоры и полицейские чины были подняты на ноги; генерал выходил из себя и требовал, чтобы деньги были найдены. Услужливые подчиненные оказали уже слишком много усердия, хватали, арестовывали, наконец, прибегли к пыткам. В числе заподозренных попался какой-то донской казачий урядник, молодой человек, сын донского штаб-офицера, настойчиво отвергавший всякую вину; кормили его селедками, не давая после пить, сажали в часовню, где складывались тела умерших холерных и тому подобное, пока довели человека до тифа, от которого он в несколько дней в госпитале и скончался. Между тем деньги пропали, воров не отыскали, и дело, по-видимому, пришлось «предать воле Божьей!». Однако хотя поздно, а дошла-таки весть об этом до высшего начальства; по представлению князя из Петербурга приехал генерал-адъютант Шильдер в Закаталы, произвел строгое следствие, подтвердившее, к сожалению, факты о пытках; назначили суд, и генерал Шварц был отставлен от службы, а комендант подполковник Печковский и плац-майор Грибовский разжалованы в солдаты. Рассказывали после, будто какой-то арестант-солдат сделал в Тифлисе признание в воровстве этих денег, но дальнейшее мне неизвестно. Вообще это дело передавалось в разных видах, а я передаю так, как слышал в Закаталах от свидетелей. Возвращаюсь к моему рассказу.

Около двадцатых чисел января 1848 года я оставил Закаталы и со своим неразлучным Давыдом, верхом, с конвоем из нескольких милиционеров, поехал по Лезгинской линии через Белокань, Лагедехи и другие посты, занятые частью войсками, частью грузинами-милиционерами, до села Кварели. Здесь я отдохнул сутки у князей Чавчавадзе, знакомых мне по описанной мною уже подробно поездке с покойным Челокаевым в 1844 году, представлялся полковнику Маркову (предлагавшему когда-то прибавить к моей фамилии «дзе») и затем отправился обратно в Тионеты.

Окружной начальник встретил меня с холодным равнодушием, ни единого вопроса о моей поездке, о которой он был официально извещен из Тифлиса (что, без сомнения, возбуждало его зависть и еще усиливало озлобление), ни какого-либо замечания или объяснения по делу о недостающих деньгах, по коему его кабинет-секретарь за это время настрочил уже немало крючкотворных листов, все под большой тайной, как передали мне переводчик и писарь.

Дня через три-четыре после моего возвращения в Тионеты я получил собственноручное письмо генерала Шварца, в котором он, весьма лестно отзываясь о моей службе и прочем, повторял свой личный совет и даже просьбу прекратить всякие недоразумения с новым окружным начальником и оставаться на своем месте, что это может повести ко многим для меня отличиям, будет приятно самому главнокомандующему и что он, генерал Шварц, вместе с тем пишет в таком же смысле и окружному начальнику майору князю Левану Челокаеву. Что за притча? Что это ему вздумалось высказывать такое деятельное участие к служебным отношениям мелкого, вовсе почти ему неизвестного чиновника? Я решительно недоумевал. Что я сделал с этим письмом, объяснялся ли с Челокаевым, отвечал ли генералу или за последовавшим почти в то же время новым его назначением начальником Девятнадцатой пехотной дивизии и отъездом из Закатал не отвечал, решительно теперь не помню. Самое письмо, собственноручно Григорием Ефимовичем Шварцем писанное, живо рисуется у меня до сих пор перед глазами, и очень еще помню, что в нем было немало грамматических ошибок по части буквы «е» и т. п., но написано было хорошо и, очевидно, человеком, набившим руку, во всяком случае не много было в те времена генералов (а может, и не только «в те»), которые умели сами так написать деловую бумагу или письмо. Однако это письмо не достигло цели: сближения с Леваном Челокаевым все-таки не последовало и через несколько месяцев, как видно будет из дальнейшего рассказа, я оставил Тушинский округ навсегда.

XV.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8