Оценить:
 Рейтинг: 0

Отечественная массовая культура XX века

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
О далёком Сахалине
Здесь сегодня говорят.
О советском пароходе,
О команде моряков
И о том, что на свободе
Будет Миша Корольков.
Не случится с ним несчастья,
Пионер домой придёт.
На глазах советской власти
Человек не пропадёт!
В небе звёзды меркнуть стали,
На дворе светло, как днём.
Говорит спокойно Сталин:
– Всех товарищей вернём!

Как это часто бывает у Михалкова, мужество, верность и доброта вознаграждаются чудесным спасением. В «Хрустальной вазе» добрым школьникам, попавшим в беду, помогают простые граждане, проявляющие дух содружества. Самый известный герой Михалкова – Дядя Стёпа – тоже олицетворяет добрую и надёжную силу, готовую придти на помощь, спасти. Отважного и верного Мишу Королькова выручает правительство во главе с товарищем Сталиным. Читатель Михалкова, может быть, излишне наивен со своим доверием к нашей нередко суровой Родине. Но иная идеология в стабильной и незакомплексованной стране, пожалуй, невозможна. Помните, как заканчивалась одна из михалковских басен (её неподражаемо исполнял Игорь Ильинский): «Понятно? Вот!».

Вопросы:

1. Как называл Сергей Михалков свои детские поэмы о Родине? Почему он выбрал именно такое определение жанра?

2. Каковы любимые темы Михалкова в детской поэзии?

3. На каких ценностях основывался оптимизм Михалкова?

ЗАДАНИЕ:

Напишите реферат (8-10 тысяч знаков) о вашем любимом стихотворении Сергея Михалкова.

Пионеры и сказка

Детский мир в СССР был структурирован и подчинён единой воспитательной стратегии. Скрепой была детская организация, пропитанная коммунистической идеологией – пионерская с «октябрятским» предварительным чистилищем для младшеклассников. У пионеров имелись собственные песни, марши, собственная мифология с инициациями у костров и в лагерях, со сбором металлолома и макулатуры. Дома пионеров, стоявшие на лучших городских улицах, летние пионерские лагеря, нередко устроенные во дворцах и усадьбах прежней элиты, утверждали торжество советского детства. Лучшие пионерские лагеря воспринимались как земное воплощение идеала, новейшее Телемское аббатство. Истинным раем на земле считался, конечно, Артек – влекущий, как кремлёвская ёлка, лучший в мире пионерлагерь, устроенный на южном берегу Крыма.

В мае 1924 года, на XIII съезде партии, перед писателями и журналистами была поставлена задача создавать литературную продукцию для «маленьких читателей» советской страны, для пионеров. «Необходимо приступить к созданию литературы для детей под тщательным контролем и руководством партии, с целью усиления в этой литературе моментов классового, интернационального трудового воспитания», – говорилось в резолюции съезда.

Тревогу идеологов вызывала популярность книг Лидии Чарской – писательницы, которая достигла неслыханной популярности среди юношества в начале века. Еще до Первой Мировой её размашисто критиковал Корней Чуковский: «Вся молодая Россия поголовно преклоняется перед нею, все Лилечки, Лялечки и Лелечки… Вся эта система как будто нарочно к тому и направлена, чтобы из талантливых, впечатлительных девочек выходили пустые жеманницы с куриным мировоззрением и опустошенной душой. Не будем же слишком строги к обожаемой Лидии Алексеевне!» (1912). Корней Иванович подходил к Чарской с мерками высокой литературы, не заменяя её очевидных достоинств в массовом жанре, в первую очередь – умение работать серийно. После 1917 быт страны изменился разительно, но «бульварные, мещанские, пошло-сентиментальные» книги Чарской по-прежнему не залёживались на библиотечных полках.

В левой критике раздавались призывы «убить Чарскую», в пионерских отрядах проводились суды над писательницей и ее героями. Как противовес этому устаревшему, старорежимному чтиву, появилась «пионерская беллетристика». В первую очередь это «Красные дьяволята» Павла Бляхина (1923), «Федька Апчхи» М. Михайлова (1925), «Юные революционеры» С. Кремнева (1925), а также десятки рассказов, выходивших в специальных пионерских сериях. Это сплошь образцы приключенческого жанра, в которых пионеры совершали подвиги, помогали революционерам, боролись за новый мир.

В 1920-е пришла в литературу любимая поэтесса октябрят Агния Барто, на которую обратил внимание сам Анатолий Луначарский. По её стихам учились говорить и читать. «Наша Таня громко плачет», «Идёт бычок, качается…», «Дело было в январе…» – это как наши первые шаги по земле.

Когда мне было
Восемь лет,
Я пошла
Смотреть балет.

Мы пошли с подругой Любой.
Мы в театре сняли шубы,
Сняли теплые платки.
Нам в театре, в раздевалке,
Дали в руки номерки. —

Это 1938 год, тоже картина из советского детства.

К началу 1930-х лидером «пионерской» литературы стал Аркадий Гайдар – писатель, чьё обаяние связано со строительством нового мира, новой страны, нового детства. Подчас нервный, эскизный стиль Гайдара впечатляюще передавал чувство детской тревоги («Судьба барабанщика»), первых судорожных мыслей о времени, о смерти, о хрупкости бытия («Горячий камень», «Голубая чашка»). Лучшим продолжателем Гайдара по части пионерского детектива стал Анатолий Рыбаков. У него школьники распутывают запутанные тайны не хуже комиссара Мегрэ. Рыбаковский золотой фонд – это, прежде всего, «Кортик» (1948), «Бронзовая птица» (1956), «Приключения Кроша» (1960) и «Каникулы Кроша» (1966). Отточенный повествовательный стиль, сюжеты с чередой тайн и дух времени, включавший подозрительность, увлечение театром и кино, Пушкиным и коллекционированием японских фигурок «Нэцке», а также веру в мировую революцию – всё это есть в прозе Рыбакова, от которой трудно оторваться.

Разумеется, наша детская литература не исчерпывалась одной патриотической героикой и пионерским реализмом. В двадцатые годы в ходу были стихи и рассказы о труде, о чудесах технического прогресса. Единственной «марксистской наукой о детях» считалась тогда педология. Педологи внедряли в школах психологические тесты, сортировали юное поколение в зависимости от умственных способностей и намеревались создать универсальный инструмент для воспитания коммунистического человека. Они не жаловали классическую традицию, а в особенности – волшебную сказку. Педологию поддерживали многие большевики старой ленинской гвардии, верившие в быстрое глобальное переустройство мира.

К. И. Чуковский рассказал о боях за сказку, которые пришлось вести писателям в 20-е – 30-е годы. Сам он дебютировал в детской литературе «Крокодилом» ещё в 1916-м. Потом были «Тараканище» (1923), «Мойдодыр» (1923), «Бармалей» (1924), «Телефон» (1926), «Федорино горе» (1926).

Чуковский посвящал себя детской поэзии сравнительно недолго, по большей части – в полуголодные двадцатые годы. Тогда и сложился культ Чуковского как главного детского писателя страны. Причем не в каких-то официозных скрижалях, а в представлении детей и родителей. За книгами Чуковского охотились, их переиздания слыли делом выгодным, а в годы НЭПа издатели о барышах думали неукоснительно. После «культурной революции» экспериментировать с новыми тиражами стало труднее, время от времени над детской литературой сгущались цензурные тучи, но сказки Чуковского не погибли. В библиотеках за ними выстраивались длинные очереди. «Тот мир, который я демонстрирую перед малым ребенком, почти никогда не пребывает в покое. Чаще всего и люди, и звери, и вещи сломя голову бегут из страницы в страницу к приключениям, битвам и подвигам. В «Айболите» – путешествие на волке, на ките, на орле. В «Бармалее» – чехарда со слонами, боевая схватка с Каракулой. В «Тараканище» – длинный кортеж едущих, летящих и скачущих путников», – писал он в «Признании старого сказочника». Для 1920-30-х он был вызывающе асоциальным детским писателем. Дедушка Корней не пытался приохотить ребенка к арифметике или к биологии, не прославлял рабочих профессий. Только с большой натяжкой «Айболита» можно признать прославлением важной для народного хозяйства профессии ветеринара. А от писателей в годы торжества педологии требовалось одно – чёткий дидактизм, установка на технологии. Скучно! Чуковский отстаивал право на сказку, хотя сам про всяческих волшебников не писал. Он писал о необычайных приключениях, об ужасах. Предвосхищал приёмы кино. Чуковский теоретизировал: «Изумительный детский слух к музыкальному звучанию стиха, если только он не загублен скудоумными взрослыми, легко схватывает все эти вариации ритмов, которые, я надеюсь, в значительной мере способствуют стиховому развитию детей. Вот эта-то переменчивость ритмической фактуры стиха и была тем нововведением, тем новшеством, которое я ввел в свою работу над детскими сказками». Он говорил с детьми по-тарабарски, демонстрировал «перепутаницу» – но так, чтобы прививался вкус к русской речи, к музыке, к рифме.

Стихи принесли ему неслыханную славу, в том числе и посмертную. Но и мильон терзаний ему пришлось испытать именно из-за этой славы. Хорошо известны опасные выпады Надежды Крупской, всесоюзной воспитательницы. Она обвинила Чуковского даже в неуважении к Некрасову, мотивы которого он пародировал (весьма почтительно!) в своих сказках. Кампания продолжилась разгромом «Мухи-Цокотухи», в которой «воспевается идиллия мухиной свадьбы, совершаемой по традициям заправской мещанской свадьбы». А потом был разгром «фронтовой» сказки «Одолеем Бармалея», да и «Бибигона» критика, мягко говоря, не принимала. Как бы ни ярилась критика, никто не вычеркивал Чуковского из советского обихода. Достаточно вспомнить известную фронтовую фотографию – сталинградский детский фонтан «Бармалей», частично уцелевший после бомбежек. Дети водят хоровод – как в финале той самой сказки. Замысел скульптора Ромуальда Иодко был реализован во многих городах Союза.

Детские «страшилки» Чуковского однажды спародировал Сергей Михалков, который (вопреки позднейшим слухам) всегда воздерживался от прямой критики старшего собрата. Есть у Михалкова пьеска в стихах – «Смех и слёзы», недурная комедия по мотивам классической «Любви к трем апельсинам». И там сугубо отрицательный царедворец Кривелло запугивает принца Чихалью такими стихами:

Чудовища вида ужасного
Схватили ребенка несчастного
И стали безжалостно бить его,
И стали душить и топить его,
В болото толкать комариное,
На кучу сажать муравьиную,
Травить его злыми собаками,
Кормить его тухлыми раками…

Нет сомнений, что это пародия на Чуковского. Чихалья и зачах-то от таких стихов! А вернул его к жизни пионер Андрюша… бодрыми стихами самого Михалкова, начиная с «Дяди Стёпы». Что это – борьба самолюбий или шалости? Впрочем, одно не исключает другого.

Неистовые ревнители классового подхода не могли посягнуть на святыню коммунистической идеологии – на народное творчество, на фольклор. И сказка выстояла, несмотря на сопротивления педологов. Последним пришлось солоней: немногие сумели пережить чистки тридцатых. Чуковский уже в 29-м году вздыхает, что «в то время подвизалась группа педологов, горе-теоретиков детского чтения, утверждавших, что пролетарским ребятам не надобны ни сказки, ни игрушки, ни песни». Вульгарный, нигилистический материализм отталкивал всё то, что не приносит, на первый взгляд, практической пользы. Если уж сказки – то только про науку и технику, про классовую борьбу. Чуковский и подобные ему противники фанатического радикализма в изобретении воспитательных велосипедов ссылались на высокие авторитеты классиков мировой литературы и науки, включая самую передовую науку – марксизм-ленинизм. Чуковский защищался, атакуя: «Ленин сказал о фантазии: «Напрасно думают, что она нужна только поэту. Это глупый предрассудок! Даже в математике она нужна, даже открытие дифференциального и интегрального исчислений невозможно было бы без фантазии. Фантазия есть качество величайшей ценности… Недаром Карл Маркс во время загородных прогулок рассказывал своим дочерям «чудесные волшебные сказки, тянувшиеся без конца, – сам по дороге сочиняя их, растягивая или, наоборот, ускоряя события, смотря по длине оставшегося пути…». Дарвин в детстве был такой фантазер, что все считали его выдумщиком не хуже Мюнхаузена…». Сказки Чуковского подвергались запретам; в критике появился даже разоблачительный термин – чуковщина. Бессонный Корней не сдавался: «Лишенный мюнхаузенов, Гулливеров, коньков-горбунков, ребенок бессознательно компенсирует себя множеством самоделковых сказок. Так что педологи, отняв у него народные сказки и сказки великих писателей (то есть, в сущности, ограбив его), совершили это ограбление зря и цели своей все равно не достигли.

Сказка по-прежнему расцветала в ребячьем быту, только вместо народной, или пушкинской сказки, или сказки кого-нибудь из современных поэтов ребята вынуждены были самообслуживаться своей собственной случайной кустарщиной.

А использовать их тяготение к сказке, чтобы при помощи классических, веками испытанных книг развить, укрепить, обогатить и направить их способность к творческой мечте и фантастике, – об этом организаторы детского чтения тогда все еще не удосужились подумать всерьез.

Между тем в наше время, в эпоху осуществления самых размашистых научно-социальных фантазий, которые еще так недавно казались безумными сказками, нам нужно было во что бы то ни стало создать поколение вдохновенных творцов и мечтателей всюду, во всех областях – в науке, технике, агрономии, архитектуре, политике.

Без фантазии и в физике и в химии будет полный застой, так как создание новых гипотез, придумывание новых приборов, новых приемов опытного исследования, догадки о новых химических соединениях – все это продукты фантазии.

Трезвым, осторожным рутинерам принадлежит настоящее, а тем, кто фантазирует, – будущее». Конец РАППа и ущемление (а чуть позже – и жестокий разгром) педологов – эти события благотворно отразились на детской литературе. В нескольких постановлениях ЦК ВКП (Б) 1931 – 33 годов шаг за шагом была проведена реабилитация сказки. Маршак, не скрывая торжества, комментировал в прессе злободневные и столь важные для него лично события: «В эти дни партия определила для социалистической школы настоящий путь так же, как в апреле 1932 года она проложила просторную дорогу нашей литературе. Детская книга сразу же это почувствовала. Мы вспомнили о ребенке, о его живых, насущных интересах, о его праве на игру и воображение, на Андерсена в одном возрасте и на Жюля Верна в другом…» («Литературный Ленинград», апрель 1935 г.). Наконец, революционный перекос влево был преодолён – и перед сказками открылись двери издательств, киностудий и театров. Один за другим писатели переделывали на новый лад известные сказочные сюжеты. Самый известный пример – толстовский Буратино, младший брат коллодиевского Пиноккио. Можно вспомнить и «Нового Гулливера» С. и Г. Рошаль, и «Королевство кривых зеркал» В. Губарева (не слишком зависимая от Кэрролла фантазия на тему «Алисы в Зазеркалье), и «Волшебника Изумрудного города» А. Волкова (по «Волшебнику страны Оз» Л. Баума). Корней Чуковский пересказал в повести «Доктор Айболит» сказку Гью Лофтинга о докторе Дулитле. Сергей Михалков – историю о трёх поросятах, он же вольно переосмыслил историю о любви к трём апельсинам в сказке «Смех и слёзы».

Цикл сказок «Волшебник Изумрудного города» Александра Волкова стоит рассмотреть особо. Знаменитое шестикнижие создавалось почти сорок лет: «Волшебник Изумрудного города» (1939), «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» (1963), «Семь подземных королей» (1964), «Огненный бог Марранов» (1968), «Жёлтый Туман» (1970), «Тайна заброшенного замка» (1976). Популярность этих книг в нашей стране оставалась беспрецедентной до конца XX века, она не сошла на нет и до нашего времени.

Первая книга была вольным переложением Л. Ф. Баума «Удивительный волшебник из страны Оз». Мирон Петровский заметил: «Точную, но графически суховатую прозу Баума он «перевел» в акварельно-мягкую живопись. Американская сказка не психологична, внутренний мир человека исследуется в ней сугубо рационально. Пересказ Волкова обогатил сказку иронической психологией (или, если угодно, психологической иронией)»[2 - Петровский М. С. Книги нашего детства. М., 1986.]. В продолжениях Волков заимствовал лишь некоторые детали. Он вывел на сцену противоречивого героя – Урфина Джюса. Темное и светлое начало переплетено в душе этого талантливого и честолюбивого авантюриста, который в двух последних книгах цикла проявляет себя настоящим героем, способным к самопожертвованию. В последней книге любимые герои Волшебной страны помогают инопланетянам избавиться от гнёта поработителей… Это, конечно, очень и очень советская тема!

С 1959 года иллюстратором сказок Волкова стал Леонид Владимирский, добавивший циклу душевной теплоты. Любимый персонаж Волкова и Владимирского – простодушный мудрец Страшила – огородное чучело, ставшее правителем города. Волков и Владимирский очеловечили баумовский мир Волшебной страны. Некоторые черты Элли Волков перенес в свои сказки – это предприимчивость, умение договариваться с любыми существами. Но советский писатель добавил к этим доблестям бескорыстную преданность дружбе. Читателей захватывало появление целого волшебного мира с продуманной историей, с географической картой… У Волкова эти построения оказались логичнее, чем у Баума, который увлекался эффектными чудесами, подчас забывая о перекосах в композиции. Привнес Волков и проповедь интернационализма и труда – прогресс ведёт к дружбе между жевунами, мигунами, гномами и другими народами Волшебной страны. Его книги человечны, в них и лирические, сентиментальные эпизоды представляют интерес для детской аудитории.

Королём волшебной сказки в СССР по праву считался Ханс Кристиан Андерсен, представленный в дореволюционных и современных переводах. После постановлений начала тридцатых быстро возник своеобразный культ Андерсена, который был выбором зрелой советской интеллигенции. Андерсеновское человеколюбие легко сочеталось с концепциями пролетарского гуманизма; именно в этом контексте созревали для фронта и школы Сухомлинские. В детской литературе всё громче звучала идея милосердия, которая в жестокие предвоенные и военные годы была впечатляющим интеллектуальным прорывом. Даже Аркадий Гайдар – воин без страха и упрёка – оказался, как мы видели, ранимым лирическим прозаиком. Показательно, что своеобразная нравственная проповедь началась одновременно с речами Дантонов классовой борьбы, одновременно с культом Павлика Морозова: сегодня на повестке дня – война, но для светлого завтра готовили людей добродушных. Лучшим интерпретатором Андерсена был Евгений Шварц, с изяществом погружавший классическую сказку в омут современных и вечных проблем. Переосмысления классических, мифологизированных сюжетов в истории театра XX века были явлением нередким. Леонид Соловьёв на основе восточных анекдотов написал две повести и два киносценария о Ходже Насреддине («Возмутитель спокойствия», «Очарованный принц», «Насреддин в Бухаре»). Не забылись «Цезарь и Клеопатра» Б. Шоу, «Лиса и виноград» Г. Фигейредо, «Геркулес и авгиевы конюшни» Ф. Дюрренматта, «Антигона» Ж. Ануя… «Тень», «Голый король», «Снежная королева» Шварца-Андерсена, «Красная шапочка» и «Золушка» Шварца-Перро, «Обыкновенное чудо», «Дракон» и «Царь Водокрут» Шварца – многие из этих произведений украсили экран и сцену, другие (прежде всего – «Дракон») приходили к зрителю с проволочками. Как и положено детскому писателю, в 20-е Шварц был близок к обериутам, сотрудничал в журналах «Чиж» и «Ёж» и тосковал по волшебной сказке: «Противники антропоморфизма, сказки утверждали, что и без сказок ребенок с трудом постигает мир. Им удалось захватить ключевые позиции в педагогике. Вся детская литература была взята под подозрение. Единственное, что, по их мнению, разрешалось делать детским писателям, это создавать некоторые необязательные довески к учебникам». Сказки Шварца – «Сказка о потерянном времени», «Рассеянный волшебник», «Два брата» – были написаны после постановлений начала тридцатых.

Сказку разрешили, но это не означало ослабления пионерской героики. В то же самое время литературным персонажем и образом пропаганды стал первый пионер-герой Советского Союза. Пожалуй, этот советский миф был в последние годы освистан с наибольшим энтузиазмом ниспровергателей. Уродливое дитя системы, предавшее собственного отца ради пионерской карьеры! Стукач, бесчеловечный робот тоталитаризма! В такое вот пугало превратили пионера-героя. Между тем, Павлик Морозов всего лишь дал правдивые показания против отца на суде (никаких доносов он не писал) – и был убит Провинциальная русская трагедия, достойная пера Лескова, в которой жертвой был не вор-отец, а мальчик, погибший «за други своя». Ниспровергателей Павлика охладил академик М. Л. Гаспаров, которого не отнесёшь к адептам сталинизма: «Не забывайте, что в Древнем Риме ему тоже бы поставили памятник. И что Христос тоже не велел иметь ни матери, ни братьев»[3 - Гаспаров М. Л. Записки и выписки. М., 2001, с. 46.]. Взял под свою защиту пионера-героя и Сергей Михалков: «Пользуюсь случаем вернуть Павлику Морозову его право быть убиенным ребёнком, страдальцем, а не исчадием ада. Неподтасованные факты таковы: да, тринадцатилетний Павлик дал на суде показания на отца. А точнее – он подтвердил то, что в качестве свидетельницы сказала мать. И никак иначе он поступить не мог. Ведь мать уже дала правдивые показания. Значит, если бы Павлик захотел выгородить родимого негодяя, то, во-первых, он, скорее всего, был бы уличён в неправде. А главное, ему пришлось бы выбирать между ненавистным отцом (отец пьянствовал, бил детей и мать и в конце концов на глазах у всей деревни ушёл к другой женщине) и несчастной любимой матерью, которую ложными показаниями он мог бы поставить под удар. Учтём, что судили Трофима Морозова не за что иное, а за то, что он, будучи председателем сельсовета, спекулировал фальшивыми справками, которые предназначались ссыльным крестьянам…»[4 - Михалков С. В. От и до… М., 1998, с. 43, 44.]. Трофим был осужден на 10 лет. Слава Морозова началась после того, как Горький сначала назвал его героем, а позже и «одним из маленьких чудес нашей эпохи». Горькому был близок страдающий и суровый герой, который умеет быть непримиримым, и даже беспощадным, который выше «мещанской морали», выше родственных отношений. Писателя восхитил «подвиг пионера Павла Морозова, мальчика, который понял, что человек, родной по крови, вполне может быть врагом по духу и что такого человека – нельзя щадить». Переписка Горького с первым биографом Морозова Павлом Соломеиным показывает, что отец советской литературы сознательно стремился к мифологизации Морозова, предполагая создание советского чина гражданских святцев. Горький негодовал, что в сочинении Соломеина маловато чудес, что книжка не дотягивает до житийного жанра, не впечатляет страстью: «Героический поступок пионера Павла Морозова, будучи рассказан более умело и с тою силой, которая обнаружена Морозовым, – получил бы очень широкое социально-воспитательное значение в глазах пионеров». Лучшего пропагандиста, чем Горький, свет не видывал: газеты подхватили уральскую историю. Эйзенштейн собирался снимать фильм о тавдинском отроке (из этого замысла вышел фильм печальной судьбы – «Бежин луг» 1935 г.), поговаривали и о монументе под стенами московского Кремля. В конце концов памятник Павлику возвели на Красной Пресне (1948), по соседству с домом культуры его имени, который умышленно, по логике классовой борьбы, размещался в стенах бывшего храма Николы на Трёх Горах. Самую известную повесть о Морозове написал В. Губарев (1933), поэму – С. Щипачёв (1950). Уже в послевоенные годы в тюзовском спектакле по пьесе Губарева роль Павлика исполнял Владимир Горелов – фаворит тюзовской публики, знаменитый Д’Артаньян, позже сыгравший в «Трёх мушкетёрах» и возрастную роль кардинала. Горький и Эйзенштейн не случайно подняли на щит именно пионера Морозова. Убиенный отрок, мученик – традиционная фигура для гражданской канонизации. С другой стороны. Павлик олицетворял пафос классовой борьбы, в которой отважными и беспощадными должны быть даже дети. Так поэт Дорошин назвал своё посвящение Морозову «Поэмой о ненависти». По контрасту с этими суровыми кампаниями, в 1935-м году начались публикации о расширении ассортимента детских игрушек; возник, повторим, культ Андерсена, сказочника, прославлявшего «поповское» (по определению бывшего беспризорника Глеба Жеглова) милосердие: нужно было уравновесить «ненависть» идиллическими мотивами. В сложном процессе насаждения советского самосознания миф о пионере-герое должен был сыграть не последнюю роль. Ребята должны были расти сознательными гражданами нового мира, в котором действует новая мораль. На Первом съезде писателей пионерка Алла Каншина от имени юных читателей обратилась к аудитории: «Алексей Максимович совершенно правильно сказал, что Павлику Морозову памятник нужно поставить. Нужно это сделать, и мы, пионеры, этого добьемся. Мы уверены, что вся страна нас поддержит. Павлик Морозов заслужил этого. Где еще в мире вы найдете, чтобы страна ставила памятники ребятам? Слышали мы, что где-то за границей есть один-единственный памятник: голый парнишка стоит около фонтана. Вот война была, и на него надели генеральский мундир. Что может сказать этот памятник? Ничего. А наш памятник будет звать всех нас, ребят, к героизму. (Аплодисменты.) Товарищ съезд, организуем это дело! Поставим памятник! (Продолжительные аплодисменты)». Горький первым пожертвовал на памятник 500 рублей, за ним поспевали Демьян Бедный и Николай Тихонов… В годы коллективизации культ Морозова показался необходимым. Разумеется, одной из составляющих его образа была и пропаганда сознательного доносительства – имена пионеров, последовавших примеру Морозова, тоже вносили в газетные скрижали. Позже, когда следовало восстанавливать семейные традиции и примирять поколения, образ пионера смягчили и отставили на второй план. Памятник на Пресне – это всё-таки не главный монумент страны. Следующие всенародно известные пионеры-герои воевали уже не с кулаками и ворами, а с немцами. Их воспитывали на примере Павлика, на песне Д. Кабалевского и С. Михалкова:

Залегла тайга в тумане сером
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8