– Я сплю, – ответила Беата.
– Так позвольте мне, фрау Беата, быть вашим сном, – сказал он и продолжал говорить что-то совершенно бессмысленное и очень напыщенное: он говорил, что нет лучшей смерти, чем броситься с вершины в пропасть; вся жизнь проходит тогда перед глазами с невообразимой ясностью, и это бывает тем более прекрасно, чем больше человек пережил раньше красивого; будто бы при этом не чувствуешь никакого страха, а только невообразимое напряжение, как бы… ну да, как бы метафизическое любопытство. И он стал нервно зарывать в землю догоревшую папиросу.
– Впрочем, – продолжал он, – вовсе не нужно бросаться в пропасть – даже совершенно напротив. Человек, который уже по своей профессии видит много темного и страшного, тем больше ценит все ясное и прекрасное в жизни. – И он спросил Беату, не хотела ли бы она посетить сад в больнице. Сад этот, по его словам, овеян удивительной атмосферой, особенно в осенние вечера. Так как он теперь живет в больнице, то, может быть, Беата зашла бы к нему выпить чаю.
– Вы с ума сошли? – сказала Беата, поднялась и увидела синевато-золотистый свет вокруг, как бы впитывавший в себя тусклые линии гор.
Пронизанная солнцем, возбужденная, она поднялась, оправила платье и заметила при этом, что совершенно против воли глядит на доктора Бертрама как бы с некоторым поощрением. Она быстро отвернулась от него и стала глядеть на Леони, которая стояла несколько поодаль совершенно одна, живописно обвязав вокруг головы развевавшуюся вуаль. Архитектор и мальчики сидели, скрестив ноги, на лугу и играли в карты.
– Скоро вам не придется давать Гуго карманных денег, фрау Беата, – крикнул ей архитектор. – Он мог бы уже обходиться одним карточным выигрышем.
– В таком случае, – ответила Беата, подходя к ним, – лучше отправиться в обратный путь прежде, чем вы совершенно разоритесь.
Фриц взглянул на Беату с разгоревшимися щеками – она улыбнулась ему. Бертрам поднялся, обращая взоры к небу, и затем быстро скользнул взглядом по Беате. «Что с ними всеми, – подумала она, – и что со мной?» Она вдруг сама заметила, что выставляла напоказ линии своего тела с каким-то вызывающим видом. Точно ища помощи, она устремила взгляд на своего сына, который кончил игру взволнованный и с чрезвычайно взъерошенными волосами. Он выиграл и гордо получил от архитектора целую крону и двадцать геллеров. Все стали собираться в обратный путь, одна только фрау Арбесбахер продолжала мирно спать.
– Оставим ее, – пошутил архитектор, но в ту же минуту она потянулась, протерла глаза и была готова скорее, чем все другие.
Вначале дорога шла круто вниз, а потом почти совершенно ровно вдоль молодого леса; при следующем повороте показалось озеро и затем скрылось. Беата шла сначала под руку с Гуго и Фрицем и была впереди других, потом она стала отставать. К ней присоединилась Леони и стала рассказывать о парусной гонке, которая должна была состояться в скором времени. Она еще ясно помнила гонку, происходившую семь лет тому назад: тогда Фердинанд Гейнгольд выиграл второй приз со своей «Роксаной».
«Роксана»! А где она теперь? После стольких побед она ведет одинокую и скучную жизнь взаперти. Архитектор по этому случаю заметил, что катание на парусных лодках этим летом в таком же загоне, как и всякий другой спорт. Леони высказала предположение, что всех парализует дом Вельпонеров, оказывающий такое непреодолимое влияние на общество. Архитектор тоже находил, что Вельпонеры не созданы для приятных отношений с друзьями. Жена его прибавила, что виной всему высокомерие фрау Вельпонер, которой, в сущности, по многим причинам следовало бы держаться поскромнее. Разговор этот оборвался, когда на одном повороте, на полусгнившей скамье без спинки, вдруг все увидели директора. Он поднялся: на его белом пикейном жилете качался монокль на шелковом шнурке. Он сказал, что позволил себе пойти им навстречу и от имени своей супруги имеет честь пригласить всех к чаю, который ждет усталых путников на тенистой террасе. При этих словах его грустный взгляд переходил от одного к другому. Беата заметила, что глаза его вдруг потемнели, остановившись на Бертраме; она поняла, что директор ревнует ее к молодому доктору. Но она внутренне запретила себе об этом думать, считая такое предположение нелепым и дерзким. Во всяком случае, они все не могли бы нарушить ее покоя. Гордо и безупречно шла она через жизнь, непреклонная, верная тому единственному, голос которого звучал в ее воспоминаниях еще громче здесь, на высоте, и взор которого до сих пор яснее светил ей, чем все взоры живых людей.
Директор отстал и шел рядом с Беатой. Он заговорил сначала о мелких событиях дня, о новоприбывших знакомых, о смерти мельника, который дожил до девяноста пяти лет, об уродливом доме, который построил себе зальцбургский архитектор за озером, в Аувинкле; затем он как бы случайно заговорил о том времени, когда не существовало ни его виллы, ни виллы Гейнгольда, когда обе семьи жили внизу, в Seehotel'e. Он стал вспоминать об общих прогулках по дорогам, тогда еще пустынным, о первом катании на парусной лодке «Роксана», которое чуть не кончилось бедой, когда началась буря; он вспоминал об освящении гейнгольдовской виллы, на котором Фердинанд напоил двух своих товарищей до того, что они лежали под столом; наконец, он заговорил о последней роли Фердинанда в какой-то современной тяжелой драме, в которой он с таким совершенством играл двадцатилетнего юношу. Какой он был несравненный художник! Какой удивительный человек! Он был действительно человек, созданный всегда оставаться молодым. Какая дивная противоположность другого рода людям, таким, как он, которые рождаются не на радость другим.
Беата посмотрела на него с некоторым удивлением.
– Да, милая фрау Беата, – сказал он, – я человек, рожденный быть старым. Разве вы не знаете, что это значит? Я постараюсь вам объяснить. Мы, которые рождаемся старыми, по мере того как текут года, снимаем одну маску за другой, пока наконец к восьмидесяти годам, иные и несколько раньше, показываем миру наше истинное лицо. А другие, люди, созданные быть молодыми, к которым принадлежал и Фердинанд, – против своего обыкновения он назвал Гейнгольда по имени, – остаются всегда молодыми, даже детьми; они поэтому, напротив того, принуждены надевать одну маску за другой, чтобы не слишком бросаться в глаза среди других людей. Или же маска сама как-то покрывает их черты, и они не знают, что носят маску; у них есть только смутное чувство, что в их жизненном счете не все сходится… Это происходит оттого, что они чувствуют себя всегда молодыми. Фердинанд принадлежал к числу таких людей.
Беата слушала директора очень напряженно, но внутренне сопротивляясь ему. Она не могла отделаться от мысли, что он намеренно вызвал тень Фердинанда, точно ему поручено было оберегать ее верность и ограждать ее от близкой опасности. В сущности, ему нечего было беспокоиться. Что давало ему право и повод изображать из себя хранителя и защитника памяти Фердинанда? Что в ней вызывало с его стороны такое оскорбительное непонимание? Если она сегодня шутила и смеялась вместе со всеми, если она снова стала носить светлые цвета, то человек не предубежденный не мог бы увидеть в этом ничего другого, кроме скромной дани, которую она должна отдавать закону участия в общей жизни. Но о том, чтобы снова испытать счастье или радость, снова принадлежать другому человеку, она не могла и теперь думать без отвращения и ужаса; и этот ужас, как она ни сопротивлялась, владел ею, когда в крови ее зажигались и бесцельно проходили темные горячие желания.
Она бегло взглянула на директора, который молча шел рядом с нею, и, к ужасу своему, ощутила на своих губах улыбку, которая пришла из глубины ее души, хотя она ее не звала, и которая почти бесстыдно, яснее, чем все слова, говорила: я знаю, что ты меня желаешь, и я этому рада. Она увидела, как в его глазах что-то сверкнуло – какой-то горячий вопрос, сменившийся тотчас же смирением и грустью. Он обратился с равнодушно-вежливыми словами к фрау Арбесбахер, которая шла перед ними; вся группа спутников мало-помалу сплотилась, приближаясь к цели. Вдруг около Беаты очутился молодой доктор Бертрам, и в том, как он теперь держался, в его взглядах и словах была какая-то уверенность в сближении, произошедшем между ним и Беатой за время экскурсии, и в том, что она чувствует и одобряет их близость. Но она продолжала быть с ним холодной и все более далекой с каждым шагом.
Когда все дошли до виллы Вельпонера, она заявила, к общему и даже к своему собственному удивлению, что устала и предпочитает вернуться домой. Ее стали уговаривать остаться. Но так как сам директор довольно сухо выразил свое сожаление, то другие перестали настаивать. Она сказала, что не знает, придет ли к общему ужину в Seehotel'e, затеянному по дороге, но ничего не имела против того, чтобы, во всяком случае, Гуго ужинал со всеми.
– Уж я присмотрю за ним, – сказал архитектор, – и не дам ему напиться допьяна.
Беата попрощалась. Ее охватило чувство истинного облегчения, когда она шла домой, и она заранее радовалась нескольким часам несомненного одиночества.
Дома она застала письмо от доктора Тейхмана и удивилась не столько тому, что он опять напомнил о себе, как тому, что за последнее время она почти забыла о самом его существовании.
Она сначала основательно отряхнулась от пыли целого дня. И только потом, надев удобное домашнее платье, села за туалетный столик и стала читать письмо, содержание которого не возбуждало в ней никакого любопытства. В начале письма были, по обыкновению, сообщения чисто делового характера: Тейхман очень дорожил тем, что занимался ее делами, и с несколько деланным юмором давал ей отчет о ходе маленького процесса, в котором ему удалось спасти для Беаты незначительную сумму денег. В конце он упомянул в намеренно равнодушном тоне, что во время каникул попадет проездом на Eichenwiesenweg и, как он писал, не хочет оставить надежду на то, что из-за кустов ему мелькнет навстречу белое платье или даже милый взор и что его пригласят хотя бы поболтать у порога. Он не преминул также прибавить поклоны «доброму архитектору» и «могущественному владельцу замка вместе с его почтенной семьей», как он выразился, а также другим знакомым, которым он был представлен во время своего трехдневного пребывания в Seehotel'e в минувшем году.
Беате казалось странным, что прошлое лето сделалось для нее таким далеким, точно оно было в другой жизни; внешним образом ведь ее жизнь протекала так же, как и год тому назад. И тогда за нею слегка ухаживали директор и молодой доктор Бертрам. Но она проходила мимо всех взглядов и слов совершенно незатронутая, – в сущности, их даже почти не замечала, а лишь потом о них вспоминала. Может быть, это происходило оттого, что она почти совершенно прекратила в городе летние знакомства. После смерти мужа и после того, как постепенно растаял кружок ее театральных друзей, она стала вести очень уединенную и однообразную жизнь. У нее бывала только мать, продолжавшая жить в своем доме, в отдаленном квартале, около фабрики, принадлежавшей прежде отцу, и еще нескольких далеких родственников. Дом ее снова сделался тихим и буржуазным. И когда доктор Тейхман приходил иногда поболтать и выпить чашку чая, это было для нее развлечением, которому она, к ее теперешнему удивлению, заранее радовалась.
Покачав головой, она отложила письмо и выглянула в сад, над которым расстилались ранние августовские сумерки. Приятное чувство, порожденное в ней одиночеством, постепенно рассеивалось, и она подумала, не пойти ли ей к Вельпонерам или попозже в Seehotel. Но она тотчас же подавила в себе это желание, несколько устыдившись своей податливости чарам общества, а также того, что исчезло грустное обаяние, так изумительно обвевавшее ее прежде в одинокие вечерние часы летом. Она накинула на плечи тонкий платок и пошла в сад. Там на нее снова напала желанная тихая печаль о самой себе, и она опять почувствовала, что по этим дорожкам, где она часто гуляла с Фердинандом в такие часы, она не могла бы ходить с другим человеком. Но одно было для нее теперь вне всяких сомнений: если в те далекие дни Фердинанд клятвенно требовал от нее, чтобы она не отказывалась впоследствии от нового счастья, то ему при этом, наверное, не представлялся ее брак с доктором Тейхманом или другим филистером. Скорее, он благословил бы из своих блаженных селений какое-нибудь страстное увлечение, хотя и мимолетное. И она с легким ужасом почувствовала, что в душе ее возникает видение: она увидела себя на горном лугу в час заката в объятиях доктора Бертрама. Но она это как бы только видела, не испытывая никаких желаний. Холодно и живо, необычайно резко и в большом отдалении носилось это видение в воздухе и потом уплыло.
Она стояла у нижнего конца сада, скрестив руки на прутьях забора, и глядела вниз, где мелькали огни городка. С озера доносилось пение катавшихся на лодке, и звуки долетали до нее с изумительной ясностью по тихому воздуху. С церковной башни пробило девять. Беата вздохнула, затем повернулась и, медленно пересекая луг, направилась в дом.
Стол на веранде был, по обыкновению, накрыт на троих. Она велела девушке подать ужин и села за стол без аппетита, с чувством какой-то неясной грусти. Во время еды она взяла в руки книгу, – это были записки французского генерала, еще менее интересовавшие ее сегодня, чем прежде. Пробило половину десятого, и так как ей становилось все более тоскливо, то она все-таки решила уйти из дому и присоединиться к обществу в Seehotel'e. Она поднялась, накинула поверх платья длинное пальто из тюссора и вышла из дому. Проходя мимо дома баронессы, у озера, она заметила, что в окнах было темно. И ей вспомнилось, что она не видела Фортунаты уже несколько дней. Уж не уехала ли она со своим заморским капитаном? Но когда Беата еще раз повернула голову назад, ей показалось, что из-за закрытых ставней виднеется свет. Впрочем, не все ли ей было равно? Она перестала думать о баронессе.
На террасе отеля, расположенной на некотором возвышении, уже потушен был электрический свет. Общество, к которому направилась Беата, сидело за столом, тускло освещенном двумя лампами. Еще прежде, чем подойти к столу, чувствуя, что у нее слишком серьезный вид, она изобразила на лице пустую улыбку. Ее встретили очень сердечно, и она всем по очереди подала руку: директору, архитектору, двум женщинам и Фрицу Веберу. Кроме них, никого не было.
– А где же Гуго? – спросила она с некоторой тревогой.
– Он только что ушел, – ответил архитектор.
– Как это вы его не встретили? – прибавила его жена.
Беата невольно взглянула на Фрица, который с глупой улыбкой опустил глаза на стакан с пивом и явно старался не глядеть ей в лицо. Затем она села между ним и женой директора и, чтобы заглушить неотступно преследующие ее мысли, стала разговаривать с чрезмерной живостью. Она выразила сожаление, что директорша не участвовала в их прелестной экскурсии, спросила, где Бертрам и его сестра, и наконец рассказала, что за ужином дома она читала французские мемуары, которые ей показались необычайно интересными. Она прибавила, что вообще читает только воспоминания и письма великих людей: романы перестали ее интересовать. Выяснилось, что все присутствующие разделяют ее вкусы.
– Любовные истории интересны для молодежи, – сказал архитектор, – то есть я хочу сказать – для детей: молоды-то мы еще все.
Но даже Фриц заявил, что он предпочитает читать научные книги, а больше всего любит описания путешествий. Говоря это, он все более приближался к Беате и как бы случайно коснулся ее колена: его салфетка упала при этом на пол; он нагнулся, чтобы поднять ее, и дрожа дотронулся до ноги Беаты. – Что этот мальчишка, с ума сошел?
Он продолжал говорить со сверкающими глазами. Вот когда он сделается доктором, заявил он, то непременно примет участие в какой-нибудь экспедиции в Тибет или в глубь Африки. Все присутствующие снисходительно улыбались его словам, только директор глядел на него с мрачной завистью. Когда все поднялись, чтобы идти домой, Фриц заявил, что хочет погулять один по берегу озера.
– Один? – спросил архитектор. – Этому можно верить или не верить.
Но Фриц сказал, что обожает летние прогулки ночью и что он еще недавно вернулся домой около часа вместе с Гуго, который тоже любит гулять в лунные ночи. Когда он увидел направленный на него тревожный и удивленный взгляд Беаты, он прибавил:
– Очень возможно, что я встречу Гуго на берегу; а то, может быть, он поехал кататься на лодке, он ведь это очень любит.
– Вот новости! – сказала Беата, утомленно качая головой.
– Да, эти летние ночи! – вздохнул архитектор.
– Нечего, нечего болтать! – загадочно остановила его жена.
Жена директора Вельпонера, которая спустилась несколько раньше других со ступенек террасы, остановилась; она с каким-то ищущим видом подняла глаза к небу и снова опустила их с выражением странной безнадежности. Директор молчал, но в его молчании чувствовалась ненависть к летним ночам, к молодости и к счастью.
Как только они все дошли до берега, Фриц, как бы шутя, вдруг убежал и исчез в темноте. Беату проводили домой Вельпонеры и архитектор с женой. Они все медленно и с трудом поднялись по крутой дорожке. «Почему убежал Фриц? – подумала Беата. – Действительно ли он встретится с Гуго на берегу? Правда ли, что он ночью катается с ним в лодке на озере? Есть ли между ними какой-нибудь уговор? Знает ли Фриц, где Гуго в настоящую минуту? Знает ли? – И она должна была остановиться, так сильно забилось у нее сердце. – Как будто я сама не знаю, где Гуго! Как будто я этого не знала уже много дней!»
– Было бы хорошо, – сказал архитектор, – если бы здесь устроили зубчатую железную дорогу.
Он вел под руку свою жену, чего на памяти Беаты он никогда раньше не делал. Директор и его жена шли рядом ровным шагом, сгорбившись и ничего не говоря. Подойдя к своему дому, Беата сразу поняла, почему Фриц убежал от них. Он не хотел войти с нею одни ночью в дом при других. И она почувствовала благодарность к рыцарскому такту юноши. Директор поцеловал руку Беате. «Что бы теперь с тобой ни случилось, – слышалось ей в дрожи его молчания, – я это пойму, и ты будешь иметь во мне друга». – «Оставь меня в покое», – отвечала Беата также безмолвно. Вельпонеры и Арбесбахеры расстались. Директор с женой быстро исчезли в темноте, в которой расплывались лес, горы и небо. Арбесбахеры пошли по дороге с другой стороны, где открывался более широкий вид и где над мягкими высотами расстилалась синяя звездная ночь.
Когда за нею закрылась входная дверь, Беата подумала: «Не пройти ли в комнату Гуго? Зачем? Я ведь знаю, что его нет дома. Я знаю, что он там, откуда мерцает свет из-за закрытых ставней». И ей вспомнилось, что она проходила мимо этого дома и что он казался ей таким же неосвещенным, как и другие дома. Но она уже более не сомневалась, что ее сын был теперь в той вилле, мимо которой она прошла, ни о чем не думая и все же полная предчувствий. И она знала также, что виновата в этом она – только она. Как она допустила, чтобы это свершилось? Она думала, что, посетив Фортунату, она выполнила этим все свои материнские обязанности и с тех пор предоставила все на произвол судьбы. Она сделала это из лени, из усталости, из трусости; ей хотелось ничего не видеть, не знать, ни о чем не думать. Гуго был теперь у Фортунаты – и, вероятно, не в первый раз. Ей представилась картина, от которой она содрогнулась, и она закрыла лицо руками, точно для того, чтобы прогнать видение.
Она медленно открыла дверь в спальню. Ее охватила печаль. Она точно рассталась с чем-то, что никогда более не вернется. Прошло время, когда ее Гуго был ребенком, ее ребенком. Теперь он юноша, человек, живущий своей жизнью, о которой он не может говорить матери. Никогда более она не будет гладить ему щеки и волосы. Никогда более она не сможет так целовать его милые детские губы, как прежде. Только теперь, когда она потеряла и его, она почувствовала себя действительно одинокой. Она села на постель и начала медленно раздеваться. Когда он вернется? Может быть, он останется там на всю ночь. А на заре, тихонько, чтобы не разбудить мать, он пройдет украдкой в свою комнату. Как часто это уже случалось? Сколько ночей он уже провел у нее? Сколько? Нет, вероятно, еще немного. Ведь он даже уходил в горы на несколько дней. Но сказал ли он ей тогда правду? Он ведь уже не говорит ей правду, давно не говорит. Вот зимой он играл в бильярд в пригородных кофейнях; и как знать, где еще он бывал. У нее мелькнула мысль, от которой кровь быстрее потекла в ее жилах. Неужели он был любовником Фортунаты уже тогда, когда она явилась со своим нелепым смешным визитом на виллу у озера? Неужели баронесса разыграла перед нею тогда гнусную комедию, а потом высмеивала ее вместе с Гуго, прижавшись к нему?.. Очень возможно, что это так и было. Разве она что-либо знает теперь о своем мальчике, который сделался мужчиной в объятиях потерянной женщины? Ничего… ничего она не знает.
Она подошла к открытому окну, оперлась на подоконник и выглянула в сад и дальше, на мрачные горные вершины за озером. Резко очерченный, высился там тот утес, на который даже доктор Бертрам не решался взобраться. Как странно, что его не было в Seehotel'e. Если бы он мог предположить, что она все-таки придет, он, наверное, явился бы. Не странно ли, что она еще возбуждает желание? Она, мать юноши, проводящего ночи у своей возлюбленной? Но почему странно? Она ведь молода, гораздо моложе, чем Фортуната. И вдруг, с мучительной ясностью и вместе с тем с болезненной радостью, она стала ощущать очертания своего тела под тонкой одеждой. Послышался легкий шорох, и она вздрогнула. Это был Фриц, вернувшийся домой. Где же он пропадал до сих пор? Неужели и у него есть какая-нибудь маленькая любовная интрига здесь, в городке? Она грустно улыбнулась. Нет, с ним этого не могло случиться. Фриц ведь даже немножко влюблен в нее. Да и что в этом, в сущности, удивительного. Она как раз в том возрасте, когда женщина может понравиться такому молодому мальчику. Он, наверное, хотел успокоиться в ночной прохладе, и она пожалела, что небо так тяжело и туманно нависло над миром в эту ночь. И вдруг она вспомнила такую же летнюю ночь давно минувшего времени, ночь, когда муж увел в сад ее, сопротивлявшуюся, из нежной таинственности брачного покоя, чтобы там, в ночной тени деревьев, прижавшись грудью к груди, осыпать ее бурными ласками. Она вспомнила и о прохладном утре, и о тысячах птичьих голосов, которые разбудили ее, охваченную сладкой и тяжелой печалью.
Она задрожала. Куда все это девалось? Ей казалось, что сад, в который она теперь глядела, вернее сохранил память о тех ночах, чем она сама, и что он может каким-то таинственным образом выдать ее людям, которые умеют слушать безмолвие. Ей казалось, что сама ночь стояла теперь в саду, призрачная и таинственная, и что каждый дом и каждый сад имеет свою собственную ночь, каждый другую, более глубокую и более близкую, чем бессознательная синяя тьма, которая в непостижимой выси расстилалась теперь над спящим миром. И та ночь, которая принадлежала ей, стояла, полная тайн, перед ее окном и смотрела слепыми глазами ей в лицо. Невольно протянув руки вперед отстраняющим движением, она ушла в глубь комнаты, затем повернулась спиной к окну, опустила плечи, подошла к зеркалу и стала распускать волосы. Было, вероятно, уже за полночь. Она устала и вместе с тем чувствовала себя странно бодрой. Что предпринять? Но к чему придумывать, вспоминать, мечтать? К чему бояться и надеяться? Надеяться? Разве была еще надежда для нее? Она снова подошла к окну и тщательно закрыла ставни. «И отсюда виднеется свет в ночном мраке, во мраке моей ночи», – подумала она. Она заперла дверь, которая вела в коридор, затем, по привычке, открыла дверь в маленькую гостиную, чтобы заглянуть еще и туда. Вдруг она с ужасом отступила назад. В темноте посреди комнаты стояла мужская фигура.
– Кто это? – крикнула она.
Фигура зашевелилась. Беата узнала Фрица.
– Простите, фрау Беата, – шепнул он. – Но я… я не знаю, что мне делать.