– Я здорово сваляла дурака.
– Почему? Рано или поздно он все равно узнал бы.
– Да, да. Но ты не знаешь Пако Монтегрифо. – Она отпила глоток и, приподняв бокал, взглянула сквозь него на аукциониста. – Вот ты думаешь: он весь такой светский, такой воспитанный, а он со всей своей светскостью, если бы только был знаком с доном Мануэлем, сию же минуту понесся бы к нему, чтобы разузнать, в чем там дело, и выкинуть нас за борт.
– Ты так думаешь?
Менчу саркастически хмыкнула. Уж она-то хорошо Пако Монтегрифо.
– У него бульдожья хватка, отлично подвешен язык, никаких проблем с совестью, а запах возможной сделки он чует за сорок километров. – Она с восхищением прищелкнула языком. – А еще говорят, что он занимается нелегальным вывозом произведений искусства и что никто так, как он, не умеет подмазываться к сельским священникам.
– Тем не менее он производит приятное впечатление.
– Да он просто этим живет: тем, что производит приятное впечатление.
– Я только не понимаю: если ты знаешь о нем такие вещи, почему ты не обратилась к кому-нибудь другому…
Менчу пожала плечами. Да, ей много чего известно о Пако Монтегрифо, но какое это имеет значение? У «Клэймора» ведь репутация безупречная.
– Ты что, спала с ним?
– С кем – с Монтегрифо? – Менчу расхохоталась. – Нет, детка. Он совершенно не в моем вкусе.
– А по-моему, он вполне, вполне.
– Просто у тебя сейчас такой возраст, голубушка. Лично я предпочитаю негодяев без полировки – таких, как Макс: у них всегда такой вид, что они вот-вот залепят тебе пару пощечин… В постели они лучше, а если смотреть в перспективе, то и обходятся намного дешевле.
– Вы, разумеется, еще слишком молоды.
Они пили кофе за китайским лакированным столиком, возле большого эркерного окна, густо увитого зеленью. Из старого фонографа лились звуки «Музыкального приношения» Баха. Временами дон Мануэль Бельмонте прерывал сам себя, как будто тот или другой такт вдруг привлек его внимание, несколько мгновений прислушивался, потом принимался слегка отбивать пальцами по никелированной ручке своего инвалидного кресла. Его лоб и тыльная сторона ладони были усыпаны темными пятнышками – знаками глубокой старости, на запястьях и шее узловато переплетались толстые голубые вены.
– Это случилось, думаю, году в сороковом… или в сороковых… – На сухих, потрескавшихся губах старика мелькнула грустная улыбка. – То были тяжелые времена, и мы продали почти все свои картины. Особенно мне помнится одна – Муньоса Деграйна, и еще одна, Мурильо. Моя бедная Ана, да будет ей земля пухом, так никогда и не оправилась от потери этого Мурильо. То был образ Пресвятой Девы – изумительный, такой маленький, очень похожий на те, что висят в Прадо… – Он прикрыл глаза, словно пытаясь мысленным взором разглядеть эту картину в ряду других воспоминаний. – Его купил один военный, он потом стал министром… Кажется, его звали Гарсиа Понтехос. Он прекрасно сумел воспользоваться нашим положением. Этот бессовестный негодяй заплатил нам всего четыре сотни.
– Могу себе представить, как тяжело было вам расставаться со всем этим… – Тон Менчу, сидевшей напротив Бельмонте, был преисполнен надлежащего сочувствия, а ее ноги выставлены напоказ в наиболее выгодном ракурсе.
Инвалид покивал в знак согласия; лицо его выражало уже давно ставшую привычной покорность судьбе. Такое выражение приобретается только ценой утраты иллюзий.
– У нас не было иного выхода. Друзья и родня – даже семья моей жены – как-то разом отошли от нас после войны, когда меня уволили с работы: я был дирижером Мадридского оркестра… Время было такое – кто не с нами, тот против нас… А я не был с ними.
Он умолк: казалось, его внимание отвлекла музыка, звучавшая из угла, где стоял проигрыватель; вокруг него возвышались стопки старых пластинок, а над ними, в одинаковых рамках, гравированные портреты Шуберта, Верди, Бетховена и Моцарта. Через несколько секунд, снова переведя взгляд на Хулию и Менчу, дон Мануэль удивленно заморгал, он будто вернулся откуда-то издалека и не ожидал, что они все еще здесь.
– Потом у меня начался тромбоз, – продолжал он, видимо вспомнив, что к чему, – и все еще больше осложнилось. К счастью, у нас оставалось наследство моей жены, которое никто не мог у нее отобрать. Вот таким образом нам удалось сохранить этот дом, кое-что из мебели и две-три хорошие картины, среди них и «Игру в шахматы»… – Он грустно взглянул на противоположную стену, на торчавший из нее опустевший гвоздь, на темный прямоугольник невыцветших обоев и погладил кончиками пальцев подбородок, на котором виднелось несколько седых волосков, как-то уклонившихся от встречи с бритвой. – Эту картину я всегда особенно любил.
– От кого вы ее унаследовали?
– От одной из боковых ветвей – Монкада. От брата деда моей жены. Мать Аны была урожденная Монкада. Один из ее предков, Луис Монкада, служил интендантом герцога Александра Фарнезского – веке в шестнадцатом… Похоже, этот дон Луис был большим любителем искусства.
Хулия заглянула в бумаги, лежавшие на столе среди кофейных приборов.
– «Приобретена в тысяча пятьсот восемьдесят пятом году… Возможно, в Антверпене, во время капитуляции Фландрии и Брабанта…»
Старик кивнул и чуть сдвинул брови, будто припоминая лично виденные события.
– Да. Возможно, она находилась в числе трофеев, добытых при разграблении города. Легионеры, имуществом которых заведовал предок моей жены, были не из тех, кто вежливо стучит в дверь и выписывает квитанции за реквизированное добро.
Хулия перелистывала документы.
– Раньше этого года никаких упоминаний о картине нет, – заметила она. – Может, вы помните какую-нибудь семейную историю, связанную с ней? Легенду, предание или что-нибудь в этом роде. Любая ниточка пригодилась бы нам.
Бельмонте покачал головой:
– Нет, я ничего такого не знаю. В семье моей жены «Игру в шахматы» всегда именовали «Фламандской доской» или «Фарнезской доской» – наверняка чтобы сохранить память о ее происхождении… Более того: под этим названием она почти двадцать лет хранилась в музее Прадо, пока в двадцать третьем году отцу моей жены не удалось получить ее назад благодаря помощи Примо де Риверы[9 - Примо де Ривера, Мигель (1870–1930) – генерал, после государственного переворота 1923 года глава правительства и фактический диктатор Испании.], который был другом семьи… Мой тесть всегда весьма ценил этого ван Гюйса, поскольку сам любил шахматы. Поэтому, когда картина перешла к его дочери – моей жене, я никогда не хотел продавать ее.
– А теперь? – спросила Менчу.
Старик некоторое время молчал, разглядывая свою чашку, словно бы не расслышав вопроса.
– Теперь все изменилось, – наконец произнес он, медленно переведя взгляд сначала на Менчу, потом на Хулию; казалось, он посмеивается над самим собой. – Я превратился в старую рухлядь – это видно за километр. – И он похлопал ладонями по своим неподвижным ногам. – Моя племянница Лола и ее муж заботятся обо мне, и я должен как-то отблагодарить их за это. Не так ли?
Менчу пробормотала извинение. Конечно, это дела семейные, и она вовсе не собиралась совать в них нос.
– Ничего, ничего, не беспокойтесь. – Бельмонте поднял правую руку с вытянутыми двумя пальцами, словно отпуская ей все грехи. – Ваш интерес вполне естествен. Картина стоит денег, а здесь, дома, она просто висит без всякой пользы. Лола и ее муж говорят, что лишние деньги пришлись бы очень кстати. Лола получает пенсию за своего отца, но вот ее муж, Альфонсо… – Он взглянул на Менчу с выражением, долженствующим означать: вы же меня понимаете. – Вы же знаете его: он никогда в жизни не работал. Что касается меня… – На губах старика вновь промелькнула насмешливая улыбка. – Если я скажу вам, сколько налогов мне приходится платить каждый год как владельцу этого дома, у вас просто волосы встанут дыбом.
– Что ж, район у вас хороший, – заметила Хулия, – и дом тоже.
– Да, но моя пенсия – это просто смех сквозь слезы. Поэтому мне и приходится время от времени продавать кое-что из вещей, которые я храню как память… Эта картина даст нам некоторую передышку.
Он замолчал, задумался, медленно покачивая головой; однако он не казался особенно подавленным – скорее происходящее забавляло его, словно во всем этом имелись какие-то юмористические моменты, которые он один был способен оценить по достоинству. Хулия поняла это, когда, доставая из пачки сигарету, перехватила его лукавый взгляд. Возможно, то, что на первый взгляд казалось банальным ощипыванием больного старика бессовестными племянниками, для него самого являлось любопытным лабораторным экспериментом на тему «Алчность в лоне семьи». «Ах, дядя, ох, дядя, мы тут пашем на тебя, как невольники, а твоей пенсии едва хватает на покрытие расходов; тебе было бы гораздо лучше в доме для престарелых, среди твоих ровесников… А эти картины болтаются тут безо всякой пользы…» Сейчас, поманив их такой наживкой, как ван Гюйс, Бельмонте мог чувствовать себя в безопасности. Он даже снова, после стольких лет унижений, захватил в свои руки инициативу. Благодаря картине он теперь мог надлежащим образом свести счеты с племянниками.
Хулия протянула ему пачку сигарет. Лицо старика озарилось благодарной улыбкой, но он заколебался.
– Вообще-то мне не следовало бы… Лола позволяет мне в день только одну чашечку кофе и одну сигарету.
– К черту вашу Лолу!
Эти слова сорвались с губ девушки неожиданно даже для нее самой. Менчу метнула на нее испуганный взгляд; однако старик, похоже, ничуть не обиделся. Напротив, Хулии показалось, что она уловила в его глазах, обращенных на нее, озорную искорку, впрочем тут же погасшую. Старик протянул свои костлявые пальцы и взял сигарету.
– Что касается картины, – сказала Хулия, наклоняясь через стол, чтобы предложить огня дону Мануэлю, – там возникло одно непредвиденное обстоятельство…
Старик с откровенным наслаждением затянулся, до отказа наполнил легкие дымом и, прищурившись, взглянул на нее.
– Хорошее или плохое?
– Хорошее. Оказалось, что под слоем краски скрыта надпись, сделанная, по-видимому, самим художником. Если ее раскрыть, цена картины намного возрастет. – Она откинулась на стуле, улыбаясь. – Решать, разумеется, вам.
Бельмонте посмотрел на Менчу, потом на Хулию, как будто мысленно сравнивая что-то или взвешивая какие-то одному ему известные обстоятельства. Наконец он, по-видимому, принял решение, потому что, еще раз глубоко затянувшись, удовлетворенно опустил ладони на колени.
– Вы не только красивы, но, как вижу, еще и умны, – сказал он Хулии. – Я даже уверен, что вам нравится Бах.