
Даурия
– Кто это?
По голосу Роман узнал Федотку Муратова. От этого голоса сразу заползали по спине мурашки. «Вот влип», – подумал он, но прошел, не прибавив шага. Федотка пустил ему вдогонку:
– Женатик какой-то. Отвечать, сука, не хочет. Лень подыматься, а то бы мы…
На плетневой завалинке Марьи Поселенки, смутно белея, сидели верховские девки. Парней возле них не было. Девки пели, Агапка Лопатина сильным грудным голосом заводила:
Укатись, мое колечко,Под крылечко…И десяток высоких девических голосов подхватывал:
Укатись, мое витое,Под крутое…Роман подошел, негромко поздоровался.
– Да это никак Ромаха? – удивилась Агапка. – Каким ветром тебя занесло? – И сама толкнула в бок Дашутку.
– На песню поманило.
– И не побоялся?
– Не из трусливых.
– Пока Федотки поблизости нет, – сказала Дашутка и громко засмеялась.
Агапка напустилась на нее:
– Подвинься-ка лучше, чем измываться. Садись, Ромаха, с нами рядком да потолкуем ладком.
Роман втиснулся меж ними. Незаметно нащупав Дашуткину руку, крепко пожал ее. Дашутка на пожатие не ответила, но и руки не вырвала. Прижимаясь к Роману, Агапка спросила:
– Петь с нами будешь?
– Буду. Давай заводи, – согласился Роман, а сам, взволнованный и счастливый, то пожимал, то ласково гладил покорную Дашуткину руку. Пока Агапка спрашивала у девок, какую песню заводить, он шепнул, прикоснувшись к жаркому маленькому уху Дашутки: – Пойдем куда-нибудь?
– Подожди, – почти беззвучно шепнула Дашутка.
Дружно запели девки протяжную песню. Серебряными бубенчиками звенели нежные девичьи голоса, далеко-далеко летела песня в синюю ночь, к расплывчатым очертаниям хмурых сопок, к желтоватому мутному месяцу. Пела Дашутка, пел Роман, вплетая свои голоса в согласный и сильный поток других голосов. Вдруг Дашутка вздрогнула и замолчала. Потом тревожно шепнула Роману:
– Уходи скорей. Парни идут.
– А ты? Пойдем вместе.
– Иди, иди… Подождешь меня у нашей ограды. Я скоро.
Роман незаметно юркнул в тень от заплота. Вдоль заплотов, от дома к дому, дошел до ограды Козулиных и притаился у калитки. Мимо него гурьбой протопали верховские, горланя на весь поселок.
Дашутка пришла запыхавшаяся, взволнованная.
– Насилу вырвалась от Алешки. Привязался, постылый, и не пускает.
У Романа радостно встрепенулось сердце: «Постылый, а кто же милый?» Ему захотелось сказать ей нежное слово, но вместо этого он совсем некстати бухнул:
– Где сядем-то?
– А тебе кто сказал, что я сидеть с тобой буду?
Он увидел, как в бледном месячном свете полыхнули глаза Дашутки, темные-темные, и надменно выгнулись над переносьем тонкие брови.
– Да ты хоть недолго… – попросил он.
Дашутка взялась за кольцо калитки.
– В другой раз… Утром мне подыматься чуть свет.
У него сокрушенно сорвалось:
– А я думал…
– Скажи, если не секрет, о чем думал? – придвинулась к нему Дашутка; по губам ее бегала улыбка, руки теребили полушалок.
– Давай сядем, тогда скажу.
– Не обманешь?
– Нет, – судорожно выдавил он и тихо, но решительно привлек ее к себе. – Пойдем.
Они уселись на лавочке возле калитки. Старый развесистый тополь протяжно и тихо лопотал над ними.
– Ну, говори…
Закинув голову, она глядела ему в лицо, напряженно ждала, до боли прикусив губы. Совсем по-другому он ощущал в этот миг ее близость. Бурно вздохнувши, Роман решился:
– Люба ты мне, вот что, – выпалил он и припал губами к пахнущей ландышевым цветом ее щеке.
Дашутка не оттолкнула его.
Круглые опаловые тучки набегали на месяц, клубилась настоянная на травах теплая мгла, дремотно покачивался и баюкал их тихой песенкой старый тополь. Они не слышали, как, предвещая грядущий день, дохнул из туманных низин прохладой ветерок-раностав, как неуверенно крикнул неподалеку первый петух и смолк, прислушиваясь. Где-то на Подгорной улице бойко ответил ему другой, сразу же заглушенный пронзительным голосом третьего, и скоро заревой переклик петухов закипел по всему поселку. Короткая ночь прошла. Смутно обозначались крыши домов, деревья, заплоты. Дашутка опомнилась первой, испуганно ойкнув, сказала:
– Пусти… совсем светло. Увидят нас с тобой – житья потом не дадут.
– И правда светло, – удивился Роман. – Ну, поцелуй еще раз на прощанье…
– Хватит… Рома… – Она бесшумно растворила калитку и уже из ограды сказала: – Иди, иди. Увидят ведь.
– Где теперь встретимся?
Дашутка рассмеялась:
– Была бы охота, а место найдется. Да иди же, не торчи тут, окаянный…
Роман отвернулся, пошел. Тогда она крикнула:
– Постой!
Догнав, порывисто обвила она руками крепкую шею Романа, поцеловала его прямо в губы и, не оглядываясь, побежала в ограду.
13
Через два дня приехали в Мунгаловский войсковой старшина Беломестных и несколько офицеров с женами. Поселились они у справных казаков Подгорной улицы, наполнив беленые горенки запахами душистого мыла, одеколона и турецкого табака.
По вечерам выходили приезжие на прогулку. Поскрипывали на улице щегольские офицерские сапоги, тоненько вызванивали шпоры, тупо постукивали о дорогу, как овечьи копытца, высокие дамские каблучки. Сумерничая на прохладных завалинках, с завистью любовались казачки диковинной их одеждой, вслушивались в чужой, не казачий говор.
А на Луговине, где радовался короткому лету курослеп, кипела работа. Строили там столовую, пекарню и кухню. Погромыхивая телегами, навезли скоро туда мунгаловцы горы кудрявого тальника, красноватой липкой глины, смолистых бревен и камня-бутовика. На высоких козлах от зари до зари работали босоногие пильщики, косо кропили землю золотистым дождем опилок. Над кондовыми бревнами сверкали широкие плотницкие топоры. Бородатые печники в брезентовых фартуках месили в измазанных известью ящиках глиняное тесто.
В неделю выросли на луговине плетневые приземистые бараки, крытые желтым тесом. Снаружи их обмазали глиной и побелили. Приняли бараки праздничный вид. Окопанные канавами для стока воды, устланные по подножию плющевым дерном, разбежались вокруг бараков палатки. Белое полотно их хлопало по ветру, как птичьи крылья. Казалось издали, будто вывел гусак с гусынями на замшелую заводь свой шумный многочисленный выводок.
Весело похаживал в эти дни по просторному дому Сергей Ильич, позвякивая связкой ключей. Немалые выгоды сулил купцу этот год. Ежедневно наведывались приезжие в магазин, легко сорили деньгами. И, принаряженный в чесучовую пару, Сергей Ильич мелким бисером рассыпался перед ними, низко кланяясь и улыбаясь.
Без особого огорчения узнал он, что облюбованный им в Заводе магазин достался другому. Продала его купчиха разбогатевшему скотоводу. Сообщил эту новость отцу вернувшийся с базара Никифор. Он ждал, что отец разгневается, обложит купчиху матерщиной, а потом будет долго ходить чернее тучи. Но Сергей Ильич, спокойно выслушав сына, только усмехнулся.
– Продала, говоришь? Ну и ладно… Надо будет, так почище магазин отхватим. Только ноне оно так выходит, что и здесь дела можно делать. Не будь только дураком, а деньги повалят. От офицеров-то, смекай, отбою нет, и то им подай, и другое. – Он помолчал, помахал ключами и заговорил глухо, с хрипотцой: – Я вот думаю, не съездить ли тебе в Сретенск. Дней за восемь обернешься, глядишь. Пригрудишь всякой всячины, оно и набежит пятачок на копеечку.
– Набежать набежит, да ведь овсы сеять надо, – сказал Никифор, которому на склоне лет хлопотная купеческая жизнь становилась в тягость.
Сергей Ильич раздраженно махнул рукой.
– Вот и заладил… С овсом и без тебя есть кому управиться, тут не дюже ума требуется. А ты магазином давай заворачивай…
Никифор недружелюбно поглядел на отца и, зная заранее, что перечить ему бесполезно, спросил:
– А на скольких ехать?
– Да четырех надо гнать. Ежели тракт ноне хорош, сто пудов наверняка можно привезти.
– Не мало ли? Лучше уж один раз помучиться, чем потом сызнова ехать.
– Пока и этого хватит, – ответил Сергей Ильич, – а дальше там видно будет, что и как… Только ты того… не злобствуй. Тут дело, а не пустяки. Сам знаешь, что Арсю с Алешкой не пошлешь, неспособные они к торговому делу.
– Знать-то знаю, только жить по-цыгански надоело.
Сергей Ильич расхохотался:
– Вот еще новости… Какая тебя муха сегодня укусила? Ты смотри, парень, не придуривай. В нашем деле не приходится на печке лежать. Тебе пора это на ус намотать.
Утром Никифор с работником выехал в Сретенск.
* * *…В воскресенье еще не обсохла на лугах роса, как из Нерчинского Завода, лихо наигрывая какой-то марш, нагрянула музыкантская команда. Ослепительно пылали на солнце зевластые трубы, обнимая чубатых здоровяков-трубачей, одетых в белые парусиновые рубашки. В поселковой церкви шла обедня. На паперти и в ограде, среди кустов отцветавшей акации, толпились парни и девки. Девки, перешептываясь, приглушенно хихикали. Парни держались в стороне, покуривали украдкой дешевые папиросы и отпускали по адресу девок забористые шутки. При первых же звуках музыки и тех и других как ветром вынесло из ограды. Завидев нарядную девичью гурьбу, повеселели, приосанились музыканты и пуще дунули в трубы. Красные от натуги, не переставая, до самого лагеря залихватски трубили они, окруженные шумной толпой. Девки строили глазки музыкантам, парни кричали:
– Не надувайтесь!..
– Так и лопнуть можно!..
– Лопнете – сшивать не будем!..
К полудню взвод за взводом начали прибывать походным порядком кадровцы. Были тут и рыбаки, и охотники с низовий Аргуни, низкорослые, скуластые скотоводы степных караулов, были и бородатые богатыри-староверы, потомки яицих соратников Пугачева, переселенные в дикую Даурскую степь.
У распахнутых настежь ворот поскотины встречал кадровцев на сером рослом коне войсковой старшина Беломестных. Наигранным басом он зычно здоровался:
– Здорово, станичники!
Сильными, черствыми голосами вразнобой отвечали ему кадровцы, молодцевато избоченясь в скрипучих седлах, подбадривая нагайками потных коней…
Вечером собрались мунгаловцы на открытие лагеря…
В тусклой оранжевой позолоте дымился закат. На лагерной площадке, посыпанной хрустким речным песком, с фуражками на локтевом изгибе левой руки, томились построенные на молебен казаки. Алые блики заката жарко горели на ризах попов, на атласном шелке хоругвей, на оружии и лакированных козырьках. Отслужив молебен, попы двинулись по лагерным уличкам и переулкам.
После освящения лагеря стали подводить кадровцев к кресту. Шли они, пошатываясь, жарко дыша в подбритые и прижженные солнцем затылки друг другу. Неуверенно ступали занемевшие, обутые в грузные сапоги ноги. Приморившийся старенький протоиерей, часто моргая бесцветными глазами, совал им бронзовое распятие. Торопливо поцеловав крест, повертывались казаки кругом и украдкой вытирали свои обветренные губы.
Взмахом затянутой в лайковую перчатку руки подал Беломестных команду. Ржавое облако залпа окутало выстроенную для салюта сотню, музыка заиграла гимн. И в то же мгновение развернулось над лагерем, захлопало на вечернем ветру трехцветное полотнище флага. Лагерь открылся.
Пожилых именитых мунгаловцев Беломестных пригласил отведать в лагере щей и каши, посмотреть, как устроились на житье служивые. Первым отозвался на приглашение купец Чепалов. Он одернул чесучовый пиджак и, важный, грузновато шагнул вперед, не сомневаясь, что в первую очередь приглашение относилось к нему. За ним, одетые в мундиры, обшитые желтыми галунами, двинулись богачи с Царской улицы.
Завистливыми глазами проводили их неприглашенные и отправились кто по домам, кто догуливать свое в Курлыченский переулок, к спиртоносам-контрабандистам.
А в лагере приглашенных накормили и напоили на славу. На прощание Беломестных, играя темляком серебряной шашки, сказал захмелевшим, чванливым гостям:
– Прошу не обессудить, дорогие гости. Чем богаты, тем и рады… Надеюсь, господа старики, что жить мы с вами будем дружно. В случае каких-либо недоразумений покорно прошу, – с достоинством поклонился он, – обращаться ко мне… Если вам будет угодно, в сенокос и страду наши люди могут изредка помогать вам. Имейте это, почтенные, в виду. А пока, – приложил он руку к козырьку, – разрешите откланяться…
…На туманной заре проиграл побудку трубач. И было далеко-далеко слышно, как пели казаки нестройно, тягуче «Отче наш». Целый день босоногие казачата торчали на трухлявых плетнях огородов. Млея от радости, смотрели они на замысловатые игры взрослых – на учение в пешем и конном строю, на рубку лозы и скачку через барьеры.
Вечером в лагере снова играла труба. Усатый трубач замер на палевом фоне вечернего неба, высоко подняв золотую певунью-трубу. Протяжные звуки ее взволновали притихший лагерь. Из палаток густо высыпали казаки. Глухо топая коваными сапогами, городили двойной частокол шеренг. Началась вечерняя поверка.
С тех пор и приучились мунгаловцы вставать и ложиться по лагерной трубе. Шумно и весело зажил поселок. Всякий погожий вечер принаряженные девки собирались у церковной ограды. Плясали и пели, «крутили любовь» с приходившими в отлучку кадровцами, забыв доморощенных ухажеров. Занятая работой мунгаловская молодежь, по неделям безвыездно жившая на заимках, гневно сучила кулаки на кадровцев.
Веселое забайкальское лето щедро раскидывало в падях все новые и новые цветы – желтый мак и бело-розовые марьины коренья, фиолетовый пахучий бадьян и желтые чашечки лютиков. Глядели парни на это праздничное великолепие земли, и сильно тянуло их в поселок, на игрища, к девкам.
14
В семи верстах от поселка бьют из сопки незамерзающие ключи. Курчавый моховник, устилая болотную зыбкую землю, купает в студеной воде свои бледные листья. В тенистых чащах целый день беззаботно снуют и посвистывают полосатые бурундуки, в лохматых гнездах на старых лиственницах кричат сизоклювые воронята, голубые и белые бабочки, сверкая, как самоцветы, садятся на влажный моховник. Тишиной и прохладой встречают ключи человека.
Неподалеку от ключей, на пологом пригорке прикорнули в полыни зимовья. За зимовьями, в березовом мелколесье разлогов – пашни. А далее к северу непроходимо легла без конца и без края тайга. Голубеют затянутые текучим маревом россыпи горных хребтов.
Зимовья никогда не пустуют. Летом их коричневые от дыма и копоти стены утыкают пахучими травами и алой сараной косари. Зимой в них безвыездно живут со скотом работники поселковых богачей. К ним на огонек заезжают дровосеки и охотники, гоняющиеся по таежным увалам за быстроногими косулями.
Надолго приехали Улыбины на заимку. Роман и Ганька пахали под пары старинную каторжанскую залежь, заросшую лиловым кипреем, густо испятнанную насыпями тарбаганьих нор.
Северьян работал в лесу. За кочкастым обширным ягодником голубицы рубил он осиновые бревна для телятника. По вечерам, с лицом, припухшим от укусов мошкары, возвращался, усталый и довольный, на заимку, принося в берестяном чумашке белые в рыжих крапинках грибы. Круто посоливши, жарили их Роман и Ганька на ярких углях огнища и лакомились ими вместо мяса.
Народу набралось в зимовья порядком. Жили скученно, грязновато, но весело. В сумерках с яростным треском пылал в кострах звонкий и легкий сушняк. На треногих таганах висели прокопченные котлы, похожие на черные казачьи папахи. Ужинали тут же, под синим пологом неба. После ужина собирались в кружки и вели нескончаемые разговоры. В один из таких вечеров приехал на заимку Никула Лопатин.
– Здорово бывали, – поприветствовал он собравшихся у огнищ, снимая с лысеющей головы войлочную шапку-монголку. – Кто на постой пустит?
– Да хоть к нам пристраивайся, потеснимся как-нибудь, – отозвался Мирсанов, опуская в бурлящий котел галушки.
– Я, паря, ненадолго. Всего дела-то у меня дня на три, – продолжал Никула.
– Ты разве не пахать приехал?
– Где уж мне! Оно бы и надо хоть с восьмуху под пары заготовить, да на одной кобыле не шибко распашешься… Подрядился вот шаманскому приискателю Семиколенке жердей нарубить.
– Что ж, дело хорошее. Глядишь, красненькую и заработаешь.
– Это-то правда, – согласился Никула и посмеялся над собой: – Обернусь из куля в рогожку.
– Пристраивайся с нами чайку попить.
Никула взял из телеги кожаный в желтых заплатах мешок с харчем и подошел к костру. Северьян подвинулся, освобождая ему место рядом с собой. Скрестив под собой кривые ноги, Никула сел. Северьян протянул ему аляповато расписанную диковинными цветами деревянную чашку.
– Угощайся.
– Спасибо, паря, – принимая чашку, сказал Никула и, помедлив, спросил: – На охоту-то ходите?
– Какая тут, к лешему, охота!
Никула почесал накусанную комарами переносицу и похвастал:
– А я вот и ружье с собой взял. Я тут живо косулю добуду.
Подошедший к костру Петрован Тонких показал в улыбке широкие зубы:
– Посмотрим, посмотрим…
– И смотреть нечего, – загорячился Никула, – солонцов тут вон сколько. А на солонцах косуля испокон веков водится. Да ежели ты хочешь знать, так я тут в прошлом году гурана подшиб. Здоровенный козел был, чистоганом три пуда вытянул.
Петрован снова расплылся в ехидной ухмылке:
– Гляди ты, выходит, чуть не с борова.
– А ты как же думал? Ведь ежели…
– Будет, будет, – отмахнулся от него, как от надоедливой мошкары, Петрован. – Рассказал бы лучше, что дома нового.
– Какие там новости! Все по-старому. Только вот с девками сладу не стало. Каждый вечер с кадровцами, шилохвостки паршивые, хороводятся. Не успеют коров подоить, как начинают наряжаться. Прямо стыд и срам. Я уж свою Агапку волосяными вожжами уму-разуму наставлял, чтоб не шаталась по игрищам. Ведь эти кадровцы настоящие кобели, не успеешь глазом моргнуть, как они из девки бабу сделают. А куда ее потом такую денешь?.. Хоть на дрова руби, хоть с кашей ешь, – закончил он под смех.
На закате Мирсанов отправил Данилку домой за харчами. Данилка только этого и ждал. Он живо собрался и размашистой рысью погнал по грязной дороге коня, чтобы успеть побывать на игрище. Заботило его только одно: соберутся ли после такого дождя на лужок девки. Ведь на улицах, гляди, не пройдешь, не проедешь. Перед отъездом отозвал он Романа в сторону, спросил, не передать ли от него поклон Дашутке. Роман, ломая в руках таловый прутик, велел сказать ей, что если крутит она там с кем-либо из кадровцев, так пусть потом на себя пеняет. Обещал Данилка его поручение выполнить в точности.
А разошедшийся Никула, завидев стоявшего поодаль Гордея Меньшагина, белобрысого, туповатого парня, сорвал с головы шапку и раскланялся с ним:
– Мое почтенье, жених.
Был знаменит этот Гордей тем, что, задумав жениться, никак не мог найти себе невесты. Три года зимой и летом ездили они с матерью по всей Орловской станице, по всем тринадцати ее поселкам в поисках подходящей девушки. В Золотоношском какие-то сорванцы заманили Гордея с вечорки на ключи и выкупали в проруби, в Байкинском просто оттузили как следует, а в Солонечном самого жениха не тронули, зато у обоих коней Гордея отрезали хвосты под самые репицы. Одним словом, парень невесты так и не нашел.
«Подходящие» девушки, каких искала Гордеева мать, встречались часто, зато не подходил им курносый и веснушчатый простофиля Гордей. После каждого такого сватовства мать напивалась с горя пьяной и била неудачника сына.
– Что, не подыскал себе невесту? – раскуривая трубку, обратился Никула к Гордею.
– Нет, – отозвался парень, – а что?
Никула возликовал:
– Ага, проняло! Ты думаешь, я тебя зря спрашиваю?
– Да я вовсе ничего не думаю.
– То-то… А я, может, помочь тебе решил. Подходи поближе да слушай, что я тебе сказывать буду.
– Иди, иди… – толкнули упиравшегося Гордея ребята, предвкушая потеху.
Гордей подошел, утирая рукавом рубахи обильно выступившую на лице испарину.
– Ну, так вот, слушай, – продолжал Никула. – Научил меня недавно один верный человек яицкого происхождения присушливому слову. Такое, паря, это слово, что скажи его как следует, так любая девка, что ни на есть краля, зараз твоей будет. Присохнет к тебе – и шабаш, делай с нею, что хочешь, – хоть в гляделки гляди, хоть под венец веди.
Простоватый парень от удивления даже рот раскрыл.
– Ага, дошло, значит! – воскликнул Никула и похлопал Гордея по плечу. – Ежели хочешь, так вот сейчас же, на заре-зарянице, мы и займемся с тобой. Только даром в этаком деле я и рукой не пошевелю. Ежели выставишь мне в Ильин день бутылку винопольского, тогда пожалуйста. Значит, заметано?.. Тогда давай начинать будем.
Никула поднялся на ноги, повернулся на запад, где по краям кучевых облаков играл еще багрянец запоздалой зари, и сказал:
– Пойдем, паря, – и он увел Гордея за зимовья, на невысокий взлобок, на котором смутно угадывался сложенный из камней маяк.
Он поставил Гордея на колени лицом к заре и заставил повторять за собой громким голосом, чтобы слышали у зимовьев:
– Ложусь помолясь, встану благословясь, умываюсь не водою, а Божьей росою, утираюсь белым полотном, иду от двери к двери, становлюсь среди двора широкого, горючим каменьем мощенного. Ночи вы мои, ночи темные, зори вы мои белые, собирайтесь, зореньки, в один суглан. Подумайте, как тошно и грустно ворону на сухом дубу сидеть без рук, без ног, без своих костей, так было бы тошно рабе Лукерье…
– Василисе, дядя Никула, – перебил Гордей.
– Ну, об этом надо было раньше говорить. Теперь поздно. Да и чем Василиса лучше Лукерьи? Дальше вот повторяй… На море, на окияне, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень, на этом камне стоит изба, в этой избе лежит доска, на этой доске мечется тоска: «Што ты, тоска, мечешься, што ты кидаешься?» – «Как мне не кидаться? Как мне не бросаться? Куда мне деваться?» – «Соберись, тоска, со всего вольного белого света, кинься в рабу…» Как ее звать-то, Гордей?
– Марфа.
– Ой, паря, путаешь чего-то… Однако ты Василису велел поминать?
– А я передумал. Марфа-то у Сафьянниковых лучше.
– Ишь ты, куда метишь. К самому, значит, Семен Семенычу? Ловкий ты какой! Ну, что с тобой делать? Раз Марфа, так Марфа. Говори дальше… Кинься в рабу Марфу и затоскуй и загорюй о рабе Божьем Гордее и денно и полуденно, и нощно и полунощно, и часно и получасно, ежеминутно, полуминутно, и на еде-то не заедала бы, и на пойле не запивала бы, во сне не видела, ела – не заела, пила бы – не запила, спала бы – не заспала; вся бы кровь в ней выгорела, ретивое сердце выболело, на лом выломило о рабе Гордее. Аминь.
У зимовьев в это время хохотали до слез. Наиболее смешливые, не вытерпев, ничком валились на траву. Никула вернулся от маяка героем. Еще не доходя, весело спросил:
– Ну, орлы, слышали, как девок присушивают?
– Ты бы еще от грыжи заговор прочитал.
– Дайте срок, и от грыжи услышите. Сегодня поздно. Покурю вот, да и на боковую.
Но Северьян встретил Никулу выговором:
– Зря, однако, ты связался с парнем. Он ведь, бедняга, все за правду принимает. Как бы он того… не рехнулся от таких шуток.
– Нашел хуже себя человека и измывается, – поддержал Северьяна Петрован Тонких. – За такие дела пороть надо, снять штаны и всыпать.
Никула сразу присмирел. Он уселся на камень, выхватил из огнища уголек, покидал его с руки на руку, раскуривая трубку, и замолчал. Петрован сказал ему:
– Давно бы так. Молчание-то, брат, золото. Молчи, может статься, умнее будешь. Да и на языке мозоли заживут.
– Вот тебе раз! Уж и пошутить нельзя, – виновато посмеивался Никула.
15
В знойном небе ни облачка. Радует глаз бездонная синева его, опрокинутая над сопками и падями, над пашнями и дремучим лесом. Утренние просторы земли повиты тончайшим шелковьем лазурного пара, и сверкает земля горячими красками, каких не выдумает ни один художник. Никогда не передаст он того, как тянется к солнцу на мшистом утесе горная астра, – золотой огонек в жемчужной оправе, как светится алым рубином подгрудок птахи, распевающей на молодой березке, как струится стеклянной рябью воздух в ясное утро после дождя.
Роман и Ганька пашут. Впереди упряжки на гладком крупе Сивача сидит Ганька, позади него шагает в ярме пара крутобоких быков. Неугомонно трещат кузнечики в разогретых травах, на багряных лилиях суетятся работяги-пчелы, белогрудые галки важно прохаживаются по пашне, собирая червей и личинок. Серой сеткой висит над пашней мошкара.
Легко и проворно ступает Роман за чапыгами, громко прикрикивает на быков. На поворотах он ловко выбрасывает из борозды тяжелый плуг и с хозяйской гордостью любуется на зеркальные лемеха – только у искусного пахаря сияют они лебединым крылом.
Ганькину спину ласково пригревает солнце. Мутит его голову дрема. Веки слипаются, как склеенные тягучим медом.
Ганька крепится, пробует петь, считает камни на меже и галок, вприпрыжку расхаживающих по бороздам. Но ничто не помогает. И вот он клюнул носом, склонился на луку седла. Из рук его падают поводья. А старый хитрюга Сивач только этого и ждал. Он выходит из борозды, жадно щиплет, звеня удилами, сочный пырей, вымахавший с Ганькин рост. За Сивачом выходят из борозды быки. Плуг начинает скользить, вывертываться.