Он сел, а Коньский начал приглушенным голосом:
– Пошли мы утром на сабор полные надежд. Подсчитали голоса. У нас большинство, и это большинство, конечно, сумеет отвести грозу от наших голов, даже если она идет с престола. Площадь Св. Марка была полна выборными, но не было ни криков, ни шума, стоял глухой гул и ропот, все поглядывали друг на друга исподлобья. Чувствовалось, что назревает буря. Когда нас, то есть меня, Степко и Керечена, заметили, пробежал шепот, и все глаза устремились в нашу сторону. Но мы не остановились. Поздоровавшись кое с кем, мы пошли прямо к ратуше, чтоб запять хорошие места. Так было условлено еще вчера. Во дворе было порядочно дворян, и наших и их сторонников, но, насколько я мог разобрать с первого взгляда, наших было больше. Потом с площади пришли еще другие. Двор маленький, и была настоящая толкотня. Мы забрались на правую сторону, а за нами стояли братья Секели, Друшкович, Мрнявчичи, аббат Павлинский, выборный города Загреба, Томо Микулич, горожане из Крижевца и Вараждина, дворяне из крестьян из Калника, а отдельно самоборцы.
Против нас, злорадно посмеиваясь, стояли господа Мато и Шиме Кеглевичи, Джюро Всесвятский с опущенной головой, его брат, каноник Стипо, который со слащавой миной униженно извивался перед этим медведем Шимуном Кеглевичем; был там и Ладислав Буковачкий, который, сложив руки на животе, уставился прямо перед собой. Иван Петричевич, размахивая руками, перебегал от одного к другому и показывал на нас пальцем, в то время как Иван Форчич, горделиво выпячивая кверху свой нос пьяницы, смахивал пушинку со своего доломана. На их сторону встало довольно много мелких дворян, и Петричевич без конца отвечал на поклоны, поднимая обе пятерни. Послышались крики и возгласы. Это шли драганичане со знаменем! Все до одного примкнули к нам. Мы молча смотрели перед собой, но я был несколько удивлен, не видя ни Погледича, ни Вурновича и ни одного туропольца. А ведь они нам обещали. Затрубила труба – бан идет; дворяне все встрепенулись, потянулись вперед. В шапке из горностая, в вишневой бархатной мантии вошел бан, за ним Иван Алапич с новым шелковым знаменем и, наконец, смеясь и вертя головой, горбун Гашо и рядом с ним – Тахи. На голове его торчала остроконечная меховая шапка, а правой рукой он держал широкую саблю. Он гордо нес свою голову, веки опустил, нижнюю губу выпятил. Бан сел за стол посреди двора, рядом с ним протонотарий Дамян; одно кресло – ваше – оставалось пустым. Наступила тишина. Я взглянул на противоположную сторону. Там стоял Тахи, беспокойно наматывая на пальцы длинную бороду, и смотрел на нас насмешливым, дьявольским взглядом, показывая из-за толстых губ блестящие белые зубы. Эрдеди заговорил. Голос его дрожал, но говорил он решительно. Приветствуя выборных, он сказал, как сердце его радуется, что они собрались в таком количестве в столь серьезное время, когда враг христианства снова угрожает родине. Он не сомневается, что сословия готовы на любые жертвы и докажут свою верность королю и родине. Но для того чтоб выполнить эту высокую задачу (тут Эрдеди заговорил громче, а все его сторонники стали смотреть в нашу сторону), надо уважать власть и закон и надлежит, хотя бы и мечом, выкорчевать ту сорную траву, которая угрожает заглушить правду. Такова воля его королевского величества, который готов уничтожить всякого тирана, бан же будет исполнять волю государя, ибо «Justitia regnorum iundamentum».[49 - Справедливость есть основа государства (лат.).]
– Justitia! – усмехнулся гордо Амброз. – Продолжайте.
– От столь великого множества людей, – продолжал Коньский, – духота была такая, что мозги чуть не плавились; у всех от нетерпения кипела кровь. На слова бана Стипо Всесвятский одобрительно закивал головой, а наглец Тахи при последних словах крикнул: «Правильно! Да здравствует король!»; ему вторили некоторые дворяне. И на нашей стороне все гудело и кипело: Лука Секель выпалил в сторону Тахи: «Поглядите-ка на ангела правды!» Ропот утих, но глухое брожение продолжалось. Протонотарий, покашливая, огласил письмо короля, в котором утверждались постановления последнего сабора. Крестьяне зевали, слушая это бесконечное чтение на латинском языке. Дворяне, перешептываясь, смотрели наверх, где, на галерее, жена бана, в богатом наряде, следила за собранием; рядом с ней сидела Елена Тахи…
– Елена! – гневно пробормотала Уршула. – Зять, рассказывайте скорее.
– Бан, – продолжал Коньский, – словно оттягивал более важные дела и все поглядывал на вход; то же делал и я. ожидая с нетерпением туропольцев. Собрание установило размер налога на дым, выбрало вельмож в банский суд, назначило Моисея Хумского экскактором, постановило, что кметы бедековичевского уезда должны укрепить Крижевац, и начало говорить об укреплении Копривницы, но в этот момент с криками, гремя саблями, вошла толпа туроггольцев, впереди их Вурнович, братья Погледичи и жупан Арбанас. Они поместились между правой и левой стороной, и Яков стал спереди, так что все его могли видеть. У меня радостно забилось сердце, а Степко, потирая руки, гордым взглядом смерил Тахи, который посмотрел на него в ответ совсем спокойно. Бан также нисколько не смутился, а Гашо Алапич, до сих пор смотревший в землю, даже поднял голову и зажмурился, как кот, так что я и впрямь подивился. Наступила гробовая тишина. Бан быстро встал, вынул из-за пояса письмо с большой печатью и передал его Дамяну. Тот вскрыл его. Все затаили дыхание. «Nos, Maximilianus secundus…»[50 - Мы, Максимилиан второй (лат.).] – начал читать протонотарий, – король-де с тяжелым сердцем узнал от своих верных советников о том, какая тирания царит в Славонии, где некоторые вельможи и дворяне, ниспровергнув закон и право, подняли дерзновенную руку на королевского наместника, на… бана, и во главе всех…
– Подбан Амброз Грегорианец, не так ли? – закричал Амброз, вскакивая, и глаза его засверкали.
– Да, Амброз Грегорианец, – продолжал Коньский, – но в это мгновение раздался ропот, и глаза дворян загорелись угрожающим блеском. «Король, – продолжал протонотарий, – решил наказать за это злодеяние и отрешить подбана от должности».
– Ой! – вскрикнула Уршула, всплеснув руками. – Все пропало. Так вот каково это высокое правосудие! Тьфу!
Степко стоял в углу, сжимая в руках саблю, и скрежетал зубами, на глазах его блестели слезы; Амброз привстал, но снова сел и, подперев голову, сделал Коньскому знак рукой:
– Продолжайте, продолжайте!
– Собрание застонало от криков и возгласов; шумели, гудели, хлопали в ладоши, бушевали, звенели саблями, потрясали кулаками. Бан побледнел, протонотарий замолчал. Когда по знаку бана все успокоилось, протонотарий продолжал чтение: «…король приказал подбана и всех соучастников злодеяния наказать». Едва проговорил он эти слова, как бан поднялся и громко крикнул: «Так как по воле короля подбан отставлен, давайте выбирать нового! Согласны?» – «Выбираем!» – загремел Тахи. «Выбираем!» – загремели его соседи. «Нет!» – крикнул я так громко, что чуть ребра не треснули; сейчас, подумал, укротим бурю; но Яков Погледич снял шапку и крикнул: «Выбираем! Vivat banus! Долой Грегорианца!» И вся его толпа крестьян загремела в один голос: «Vivat banus! Долой Грегорианца!» У меня кровь застыла в жилах. Степко готов был выхватить саблю, Вурнович смертельно побледнел и схватил Погледича за грудь. «Нас предали, мы пропали», – вихрем пронесся над нашими головами яростный крик; в этой бешеной суматохе мы увидели оскаленное дьявольское лицо суседского изверга, а сверху вперился в нас адский взгляд этой черной змеи – Елены Тахи. Я вскочил на скамью, хотел говорить. Погледич махнул рукой. «Долой!» – заорала толпа. Керечен выскочил, потрясая кулаками перед баном, но тот закричал: «Хотите ли Ивана Форчича в подбаны?» – «Хотим!» – завыло собрание, а Кеглевич поднял носатого Форчича на плечи. «Vivat Форчич!» – заорали по знаку Погледича крестьяне; и Форчич сел на ваше место. «Тихо! – вдруг раздался голос, пронзивший каждого в сердце; дрожащий, смертельно бледный, перед баном стоял мой приятель Вурнович; глаза его горели, как огромные раскаленные диски, он ударил саблей по столу. – Тихо, говорю я! Я хорватский дворянин, и мой свободный голос не боится вашей ярости. Вы обманули короля, коварством получили письмо, скрыли от него, какой хитростью Тахи ограбил бедную вдову, вы нарушили закон, запятнали старую хорватскую честь, вы обманули неопытное дворянство грязной взяткой, вы замарали золотой венец правды, вы, злодеи, прикрываете свои козни пурпуровой мантией, но я, простой дворянин, протестую против этого насилия и коварства, против этой хитрости и злобы. Не бойтесь, сейчас эта сабля не будет направлена против вас, потому что я ее наточил против турок, – родина зовет; но как только мы побьем турок – берегитесь! Вы растоптали благородное сердце старого хорвата, разрушили семейное счастье, ограбили вдову! Горе вам!» Вот что сказал Вурнович. А бан, слегка приподнявшись и упершись кулаками о стол, глядел, раскрыв рот, на храброго дворянина, дрожа всем телом, и от злости у него язык отнялся. Тахи покраснел до корней седых волос, которые развевались, как грива, и в ярости, вскочив на стул, крикнул: «Долой Вурновича! Мы здесь хозяева! Я победил! Вашу Уршулу я пущу по миру». – «Бог тебя накажет, кровопийца!» – ответил наш приятель, но в это мгновение над его головой сверкнули сабли; он вернулся к нам, и наш славный отряд, размахивая вокруг себя оружием, покинул собрание; и вот мы здесь. Ох, благородный господин! Зачем выпало мне на долю все это вам говорить, зачем суждено мне было дожить до этого дня…
Наступило молчание. Уршула сидела на скамье. Она прислонила голову к стене, рот у нее был полуоткрыт, глаза лихорадочно блуждали. Анка, опустив голову, одной рукой опиралась о стол, а другой ухватилась за сердце, а Керечен молча грыз ус; остальные словно окаменели, только Амброз сохранял спокойствие. Он подошел к Вурновичу и, протянув ему руку, сказал:
– Благодарю тебя, мой друг!
– Прости меня, – и Вурнович с плачем бросился в объятья Амброза, – мои братья также и меня обманули. Они, неопытные, соблазнились тайной взяткой Алапича, прости меня и народ.
В это мгновение отворилась дверь и в комнату вошел новый королевский нотарий, Иван Петричевич, холодно поклонился и передал Амброзу и Уршуле письмо.
– Письмо от его королевского величества подбану, – сказал он и, снова поклонившись, вышел так же, как пришел.
Все переглянулись в изумлении. Амброз распечатал письмо и стал в волнении читать.
– Nos, Maximilianus… Слушайте! – расхохотался он. – Король повелевает мне, Ургпуле и ее зятьям предстать перед судом по обвинению в злодействе, в государственной измене и в оскорблении его величества, а вы, госпожа Уршула, должны по его приказу вернуть Тахи все имение.
– Никогда! – вскричала женщина, вскакивая на ноги.
– Должны… пока, – сказал Амброз, – таково повеление короля.
– Изменники! – закричали все в ужасе, окружая старика, который выпрямился, как скала средь бурного моря, и, сжав в руке письмо, поднял его к солнцу, снявшему через окно, и торжественно произнес:
– О солнце, ты, что светишь и праведным и грешным, прочитай это письмо, загляни в мое сердце – и померкни! Успокойтесь, дети! Я больше не подбан, я теперь адвокат. Клянусь честью, король сам разорвет свое письмо!
На третий день после дня святого Якова Тахи вступил во владение имениями Сусед и Стубица. От возгласа изверга: «Ага, теперь я ваш хозяин!» – в страхе и ужасе замер весь край.
13
На сретение 1566 года была сильная стужа. Господин Фране Тахи благодаря своему медвежьему нраву, еще более огрубевшему после стольких лютых боев, не боялся ни стужи, ни метели; но прошедший год был так труден для него, как и для всей страны, у которой османские варвары отняли Костаневицу и Крупу, что Тахи хотел дать отдохнуть своим косточкам, которые начала пощипывать подагра. Он прекрасно знал, что, как только растает снег, его снова призовет военная труба: король Макс запретил платить дань туркам, и ходили слухи, что султан сам поведет войска на Вену. Этот зимний отдых был и потому еще на руку Тахи, что давал ему возможность укрепить свою власть в этом крае и тянуть жилы из крестьян, причинивших ему и его законной супруге столько неприятностей; другими словами, он собирался мстить всем, кто посмел сопротивляться его жестокому господству. И вот господин Ферко в веселом расположении духа сидел, вытянув ноги, у пылающего камина, а против него расположилась госпожа Елена, которая вышивала шелковый пояс своему сыну Гавро. Оба оживленно разговаривали.
– Представь себе, Елена, – сказал Тахи, – дочка бана выходит замуж.
– Что ты говоришь! – воскликнула его жена, опуская работу на колени.
– Да, и я удивился. Думал, что она умрет старой девой, после того как твой племянник Джюро ее бросил; но, вот поди ж ты, бан подцепил какого-то мадьяра, Степана Држфи, начальника задунайской кавалерии. Обручение уже совершили, и если будем живы, то к осени быть свадьбе. Мне пишут об этом из Венгрии Батории.
– А не пишут ли они что-нибудь о нашей тяжбе и о следствии по делу измены Уршулы и Амброза?
– Пишут, что тяжба мирно почивает, – усмехнулся Ферко. – Да и чему тут удивляться! Амброз, понятно, всячески торопит дело против меня, но у короля сейчас нет времени судить: у него большой спор с турками, в Аугсбурге он клянчит деньги у немецких баронов. А из следствия вряд ли что и выйдет.
– Как так?
– Э, тут опять твой милый брат Никола, который сумел уделить время от своих дел в Сигете, чтоб, как и следовало ожидать, написать Максимилиану пространное письмо в защиту своего приятеля Амброза. Так это дело и замолкнет. Потому я и не поехал на пожунский сабор, был слишком рассержен, да и дома дела достаточно: надо наладить хозяйство и укротить этих скотов крестьян. Я им обломаю рога. Этой государственной изменой я перестал интересоваться, лишь бы имение осталось за мной; старого негодника Амброза я уже хватил так, что будет меня помнить до гробовой доски.
– Кстати, – подхватила Елена, – раз уж ты упомянул этих скотов крестьян, скажи-ка, что будет с приказчиком Хенингов, Степаном, которого вы недавно поймали на дороге у Брдовца?
– Что с ним будет? – усмехнулся Ферко. – Ты бы лучше спросила, что с ним было. Requiescat in pace![51 - Мир праху его (лат.).] – И Ферко, взяв ножницы жены, перерезал нитку и сказал: – Вот как было. Покажу я проклятым мужикам, как разыгрывать из себя судей.
– Ну-ка, расскажи.
– Стоит ли говорить о таких пустяках. Ну, впрочем, вот как было дело. Шимун Дрмачич доложил мне, что Степан живет себе прекрасно в Брдовце, да к тому же грозится, что вернутся старые хозяева. Сказал, что натравливал на тебя этих собак крестьян, что именьице у него порядочное. Я хотел его судить… но трус поджупан Джюро Рашкай объявил, что Степан, как дворянин, подлежит суду дворян. Ладно, говорю, я подам на него жалобу, вы его судите. Посмотрим, что будет! Собрались они на суд в Брдовец и додумались до того, что Степан прав и чист. Так я и предполагал. Поэтому после суда я с Бошняком и Антоном Гереци решили подстеречь Степана. Схватили его, привели сюда, а Рашкаю я объявил, что теперь буду судить сам. Суд был короткий. Ты еще спала. Антон принес топор, замахнулся… фрк! – и голова долой. Дом мошенника Степана я дал Гереци за то, что так мастерски снес ему башку. Я им покажу, кто я такой, я вымету весь дворянский и недворянский сор, чтоб было чисто, как на этом полу! – закончил Ферко, стукнув ногой о каменные плиты.
– Ну, а если на тебя подадут жалобу? – спросила взволнованно Елена.
– Кто? – И Тахи поднял голову. – Бан у меня в руках, партия моя сильна, королю мы нужны, он не будет мешать. Я хозяин Хорватии. Кто же на меня подаст жалобу? И кому?
– Батюшка! Батюшка! – раздался крик, и в комнату вбежал Гавро. – Петричевич пригнал в замок босого человека в оковах.
Тахи быстро поднялся и вышел на крыльцо посмотреть, в чем дело. Посреди двора, на снегу, стоял человек, босой, без шапки, в одном нижнем белье, в тяжелых оковах. Он дрожал от холода, черные волосы свисали вдоль бледного лица, изо рта текла кровь. Рядом с ним были Петар Петричевич на коне, два ратника и ходатай Шимун Дрмачич; у этого тулуп был вывернут наизнанку и ноги обмотаны соломой.
– Кто это? – крикнул сверху Тахи.
– Latrunculus pravissimus,[52 - Отъявленный разбойник (лат.).] – ответил Дрмачич, поднимая голову, – этот почтеннейший господин, ваша милость, зовется Иван Сабов, и мать его родила не иначе, как для виселицы. Вы его, наверное, знаете!
– Хо, хо! – засмеялся владелец Суседа. – Иван Сабов! Поймали-таки его!
– Uti figura docet,[53 - Как видно по его лицу (лат.).] ваша милость, – продолжал бормотать Шимун, – но и нам хлеб не легко достался.
Тахи спустился во двор и остановился перед дрожавшим беднягой, который стоял, не поднимая головы.
– Ты Иван Сабов? – спросил Тахи.
Человек гордо поднял голову, посмотрел вельможе прямо в глаза и сказал:
– Да, я дворянин Иван Сабов!