– Погодите, братья! – крикнул один из крестьян. – Вы ошибаетесь. Мы же ваши бра… – Грянул выстрел, он упал.
– Эй, бей! Руби! Пали! – раздались дикие крики, а из тумана несся один черный отряд за другим. Это ускоки и хорватские стрелки, с ними на коне барон Йошко Турн. Безоружные люди были охвачены ужасом. Как обезумевшие, бросились они к Кршко. Трещит выстрел за выстрелом, летит пуля за пулей, один за другим падают крестьяне. Они бегут, а за ними, как черти, несутся ускоки. При въезде в местечко началась давка, вот они заходят за скалу, где навалены сугробы снега. Бьет барабан, на колокольне ударили в набат. Из села прискакал всадник.
– Остановитесь, братья! Защищайтесь! Нас предали! Бейте! – кричал он. Это был Фратрич.
Толпа остановилась. От рук ускоков уже пылают первые дома Кршко. В самом узком месте села крестьяне ждут ощетинившимися ружьями. С гиканьем быстро катится на них клубок ускоков. Вот они уже совсем близко, рукой подать. Крестьяне стреляют. Ускоки дрогнули; то тут, то там падают они, то тут, то там краснеет снег.
– Вперед! – кричит Турн.
И, пригнувшись к седлу, несутся ускоки и стрелки. Все ближе и ближе. Они мчатся стремительно, как поток, но крестьяне стоят спокойно. И снова гром выстрелов, и снова смерть косит первые ряды. Как муравьи, лезут ускоки, а навстречу им идут крестьяне. В страшном реве, сотрясающем воздух, не слышны ружейные выстрелы, не слышны стоны. Вот они уже подошли вплотную друг к другу. Ружья смолкли, сверкнули ножи, заблестели косы, заскрежетали зубы.
– Бей! – орет Турн хриплым голосом.
– С нами бог! – гремит Фратрич, который на коне, с горящими глазами, размахивает топором.
Сошлись отряд с отрядом – грудь с грудью, руки и ноги сплелись, руки хватают за горло. За изгородью у берега закипел кровавый бой. Отряды с отрядами свиваются в один кровавый клубок, который кружится, визжит, стонет, клянет, колет и гибнет. Как молния, сверкает в тумане нож, коса, как змея, рассекает воздух, кровавое пляшется коло, далеко вокруг разлетается снег, на котором алеют следы крови. Турн, в бешенстве рубя мечом, гонит свои отряды в бой. Напрасно: крестьяне держатся стойко; где стоит, там и падает, где стоит, там и колет; рысь грызется с рысью, рысь терзает рысь. Громче и громче гудит церковный колокол, чаще бьет барабан. Вдруг где-то к северу от местечка раздается звук трубы.
– Что за черт? – кричит Фратрич. – У наших ведь нет трубы.
Гремят ружья, трещат выстрелы. С северной стороны врывается сильный отряд краньских всадников. Он обошел гору, чтобы ударить крестьянам в тыл. Высоко развевается знамя, бешено ревут трубы, на широкополых шляпах пляшут перья, в воздухе сверкают мечи. Они несутся, как черти, а впереди бихачский капитан Данило Ласер из Вилденека. Навстречу им бросается Купинич с кучкой людей. Всадники яростно рубят крестьян, крестьяне в ответ шлют им из-за оград и из окон смертоносный огонь. Посреди местечка стоит старая башня. Туда-то забрался Дрводелич с пятнадцатью стрелками.
– Видишь ты вон того черта, украшенного перьями? – сказал Дрводеличу Никола, сын брдовецкого кузнеца, показывая на Ласера. – Погоди! Этот заяц мой.
Он нагнул голову, прицелился и выстрелил. Ласер упал навзничь, а взбешенный конь поволок его по окровавленному снегу. Среди воинов в башне раздались веселые возгласы.
– Ловко, прямо в лоб угодил! – закричал со смехом смуглый сын кузнеца. – Пали еще, ребята!
И снова смертельный огонь из башни косит ряды всадников. Треть их погибает, знаменосец падает от топора, копье пронзает трубача, но они, как бешеные, продолжают рубить налево и направо и все дальше врезаются в массу крестьян. Купинич на коне рубит, как обезумевший. Он ранен в левую руку. Ничего, рубит по-прежнему. «Бей, во имя бога!» Но вот отряд ускоков появляется посреди села и напирает с тыла. Он тайком пробрался вдоль реки, за домами, и ворвался в местечко. «Огонь!» – орут ускоки. «Руби!» – кричат всадники. Всюду кипит бой. Ничего не слышно, кроме трескотни ружей, звяканья сабель и стонов. Фратрич еще держится у въезда. Черный Матяш размещает стрелков в большом доме у дороги и оттуда открывает такую пальбу, что крестьяне падают в снег, как снопы. Ярость все усиливается. «Ломайте дом!» – раздаются крики, и люди с топорами бросаются на убежище Матяша. Сзади еще громче гремит труба. О, ужас! У скок прикладом размозжил голову Фратричу. Всадники пробиваются, нажимают с тыла. Крестьяне окружены, сдавлены. Ускоки врываются в дома. Местечко ярко пылает. «Палите из пушек!» – кричит Турн. Блестит огонь, ядра ревут и разносят в мелкие клочья целые отряды крестьян. Они бегут, а ускоки с гиканьем преследуют их по окровавленным телам и загоняют ножами прямо в горящие дома и в холодную Саву. Люди или убиты, или разбежались, или схвачены. Видишь, вон там на пригорке каменный дом? Из окна выглядывает мушкет. Здесь еще держится последняя горсточка, пятьдесят человек, во главе с Купиничем. Бледный, весь в крови, он все же спокойно стоит возле мушкета. «В атаку! Бей!» – орет Турн, и обезумевшая толпа кидается на пригорок. Раздается залп. Двадцать ускоков повалились мертвыми, и в этот момент Купинич с мечом в руке выбегает из дома, и за ним все его люди.
– С богом! За старую правду! – кричит командир. Но его сражает пуля, он падает на колени, и десяток ножей вонзается в его геройскую грудь. Ни один из его товарищей не остался в живых. Все полегли перед пылающим домом, подле своего командира.
Турн побледнел. Воздух содрогается от дикого рева. Люди озверели. Эх, всадники гонят крестьян в Саву! А ускоки? Барабан бьет сбор. Но они не обращают внимания, они заняты другим делом. Горе тебе: если у тебя был дом – он сгорел; была скотина – зарезана; был ребенок – задушен, горе тебе, если у тебя была жена…
Полдень давно миновал. На колокольне рыдает колокол. Что это – «Ave Maria»? Набат? Похоронный перезвон? Спустилась ночь. А воины все рыскают по местечку, как волки в поисках добычи, выволакивая из домов перепуганных женщин. Вот среди снега чернеет пожарище. Перед ним сидит и плачет мать, а языки пламени еще лижут амбар. Над местечком стелется дым. Куда ни глянешь, везде снег багрянеет от крови. За каждым забором, на дороге лежат изуродованные окровавленные трупы, в руках у них нож или ружье, а там, где возвышается целая гора трупов, там лежит и маленький сапожник. Половина крестьян убита, мало кому удалось спастись бегством. Но мертвым хорошо, а каково живым, попавшим в лапы Турна? Вон они стоят, привязанные к деревьям, среди них командиры Туркович, Бартолич, Дрводелич. Горе им!
– Погодите, собаки! – кричит им Турн. – За каждую каплю благородной крови Ласера по одной собачьей крестьянской голове!
Медленно текут у них слезы по лицу, медленно течет по снежной равнине Сава и уносит сотни мертвых хорватов, уносит их назад, домой. Не к матерям ли, к женам, к детям?
Господин Турн собрал войско перед церковью.
– Вождей этой крестьянской сволочи, – сказал он Матяшу, – пошлите завтра под крепкой стражей в Любляну. Вы останетесь здесь со стрелками, а я чем свет пойду с остальным войском на помощь вдове бана в Хорватию. Да, погодите, – добавил подполковник, – надо отметить дома, которые были против нас. Каждому хозяину отрезать нос и левое ухо, и пусть носят это клеймо на страх другим.
Сквозь мглу виднеются костры, вокруг них сидят хорватские пехотинцы, краньские; они пьют, поют, пляшут коло. Можно подумать, что Иванов день. В глубокой тьме раздается страшный крик несчастных пленников, которым нож ускоков ставит кровавое клеймо. А над багряным пламенем, над снежной пустыней вьется черный ворон и каркает: «Эй, старая правда! Эй, свобода, где же ты? Под чужим государем, за чужого государя хорват убивает хорвата, словенец – словенца, брат – брата! Эй, радуйся, черный ворон! Тебе досталось их сердце! Ты будешь пить их черные очи!»
34
7 февраля 1573 года, когда на колокольне церкви св. Краля пробило полдень, крупные отряды всадников вступали в мирный Загреб, где и так уже кишела пехота бана.
Впереди отряда, на белом коне, в латах и железном шлеме, на котором качался пучок белых и синих перьев, гарцевал господин Гашпар Алапич, ставший после смерти Фране Слуньского наместником бана. Он был бледен, утомлен, конь и оружие его были в грязи; всадники его также устали, а кони измучены. За наместником беспорядочной массой трусили вольные крестьяне Барбары Эрдеди в синем, зеленые копьеносцы под знаменем Зринского и туропольские дворяне; последний отряд гнал перед собой толпу босых, бледных и оборванных крестьян, связанных веревкой. Всадники петринской дорогой доехали до площади Хармицы и выстроились здесь, связанных же крестьян епископская стража повела во дворец епископа. Только что Алапич собрался сделать перекличку, как от ворот Капитула подскакал капитан банских гусар Ладислав Пловдин и, приветствуя Алапича, сказал:
– Вельможный господин! Благородный господин бан, узнав, что вы прибыли, просит вас немедленно к себе во дворец.
– Хорошо, господин Ладислав. Я сейчас поеду за вами, – ответил лениво Алапич; потом крикнул строгим голосом: – Молодцы! Подождите здесь, покуда не придет приказ от господина бана, – и, пришпорив коня, понесся к воротам Капитула.
В зале епископского дворца, во главе длинного стола, сидел мрачный и задумчивый епископ Драшкович и перебирал письма. Ему что-то оживленно рассказывали подбан, нотарий Петричевич и великий жупан загребский и вараждинский. Кругом стояли капитаны харамий, командиры банских гусар и усатые главари ускокских отрядов. Когда на пороге зазвенели шпоры маленького Гашпара, все оживились, а епископ поднялся и, шагнув навстречу вошедшему Алапичу, протянул ему обе руки.
– Ave, рыцарь Шиклоша и Керестинца! – приветствовал его епископ. – Благодарю вас, наш славный герой! Я уже слышал, что вы нам несете добрые вести. Садитесь, вы устали.
– Видит бог, устал, – ответил Алапич, кланяясь, снял шлем и отер пот со лба. – И не удивительно, reverendissime, – продолжал он, садясь рядом с баном, – если вчерашний день и не отмечен в календаре, то, ей-ей, он все-таки был красный.
– Рассказывайте! – сказал епископ. – Впрочем, нет, пойдемте ко мне. А вы, господа, ждите здесь моих дальнейших приказаний.
В комнате бана Гашо скинул латы и оружие, сел около печки и, в то время как Драшкович, по своему обыкновению, шагал взад и вперед, начал, положив ногу на ногу, свой рассказ:
– Тут дело нешуточное, reverendissime; во всех краях мужичье кипит, как в котле. И идет на нас. Расскажу вам вкратце. Окич, Самобор, Ястребарское, Керестинец и драганичане поднялись против моей сестры в тот самый момент, когда брдовчане перешли Сутлу. Эта весть была как гром средь ясного неба. Сестра старалась успокоить кметов. Безуспешно. Она умоляла Турна прислать ей из Жумберака ускоков, но тот ответил, что они ему самому нужны и что сами они ненадежны. Собаки кметы подожгли также Керестинец. Их собралось около двух тысяч, и они должны были идти в Ускокские горы и дальше в Краньскую. Тогда я поплевал на руки, собрал туропольпев, свободных крестьян моей сестры, занял у господина Зринского всадников и – в дорогу. Все оказалось легче, чем я предполагал. Во-первых, у этой сволочи было мало ружей, а во-вторых, мне помогло предательство. Ко мне из Краньской явился некий метличанин Никола Дорочич и раскрыл все их планы. У него в крестьянском войске был знакомый командир. Никола. Его-то и купил мой кошелек, а крестьяне на него чуть не богу молились. Никола и убедил их не идти в горы, а пойти равниной через Самобор в Краньскую. Я же распустил слух, что иду на Ястребарское, а сам расположил войска в лесу под Керестинцом. И вот вчера на заре, когда мужики проходили там беспечно толпами, как муравьи, мои всадники, reverendissime, бросились на них, как черти, и ударили по скотам спереди и с тыла. Три часа мы молотили – вся равнина была покрыта трупами. Шестьсот человек полегло, но и нам это обошлось не дешево, потому что кметы злы, как собаки. Потом я пошел в Мокрицы, где встретил Турна, который позавчера разбил бунтовщиков под Кршко. Он спешил нам на помощь, но мы в ней больше не нуждались.
– А Грегорианец? – спросил епископ.
– Сидит в каше, которую сам заварил и сам же в ней ошпарился. Раньше был, как бешеная собака, а теперь виляет хвостом, как сука.
– Злодей! Он обагрил кровью королевство. А ускоки?
– Теперь успокоились. Они уже были готовы присоединиться к крестьянам. Но Турн подоспел вовремя. Бросил им в пасть несколько кошельков с цехинами, захватил вождя восстания – Ножину, названого брата Илии, повесил троих ускоков и приказал расстрелять одного попа; и теперь ускоки ему верны. Но с этой чертовской историей еще не покончено. Надо бояться за Ново-Место, Метлику и Озале. Все пылает до самого Целя. Штирийские и краньские бароны дрожат, как в лихорадке. Крас и Горенское волнуются, зараза проникла также в Каринтию. Горенские, триестские и каринтийские дворяне вербуют войска, а в Краньской и Штирип ополчение уже стоит под оружием.
– Знаю, – сказал сердито епископ, – мне писали штирийцы, а также император и эрцгерцог Карл. Укоряют меня в бездействии. Видит бог, с меня довольно этого банства! Сколько раз я писал, чтоб суд убрал Тахи, эту язву нашего королевства, виновника всего этого кровопролития. И разве мы не посылали Кеглевича и Брзая к королю, прося помощи против крестьян? И все безуспешно. Я умолял генералов Вида Халека и Ауершперга прислать нам пограничников. «Не можем, – отвечают, – без приказа императора». А приказ не приходит, и мне сдается, что немцы были бы довольны, если б крестьяне нас побили. И выходит, что виноват я! Но слушайте дальше! Теперь, когда льется столько невинной крови, когда все королевство пылает, когда восстание разлилось до Вараждина и Крижевцев, в такое-то время я получаю письмо от императора: ввести госпожу Хенинг во владение половиной Суседа и постараться убедить Тахи отдать другую половину за деньги. Неужели для этого нужно было девять лет?
– Это тонкая политика! – усмехнулся Алапич. – Признаться, я немилосердно бью крестьян, и мы должны усмирить их совершенно, потому что они поднялись на дворян, но у меня сердце обливается кровью, когда я вижу, как народ в отчаянии теряет голову. Если б было больше справедливости, чем милости, могло бы обойтись и без этого.
– Да, domine Гашпар, и я не жестокий человек, но это ядовитое растение надо вырвать с корнем, потому что дело идет о жизни всего дворянства, ибо в кметов вселился сатана. Видя, что от немцев нет помощи, я призвал в Загреб ополчение королевства Славонии. Потому-то я вас и пригласил. Вы станете во главе его. В Загребе я собрал пять тысяч отборного войска – харамии, ускоки, банские гусары и канониры. Да и вы привели прекрасный отряд. Поэтому с богом в путь! И завтра же!
– Уже завтра?
– Да, – ответил решительно епископ, – у Стубицы и Златара собралось шесть тысяч крестьян, и ведет их Матия Губец. Весь народ до самого Междумурья ждет его, и если только Илия Грегорич из Штирии соединится с Губцем, нам придется туго! Этому необходимо помешать. Не теряйте времени. Докажем, что мы сами можем совладать с восстанием, что мы здесь хозяева и что мы не нуждаемся в помощи немцев.
– Bene, reverendissirne, пусть будет по-вашему. Завтра я двинусь на Стубицу, но не раньше полудня. Войску надо отдохнуть, да и моим грешным костям нужен покой.
Через час по улицам Загреба загремели трубы и затрещали барабаны. Из дворца епископа поскакали офицеры к своим отрядам, объявить им приказ быть готовыми к завтрашнему дню, так как войско выступит в поход на север.
35
Стубицкая долина опоясана горными массивами. Они тянутся с обеих сторон: слева – крутые, справа – спускаясь пологими холмами. Начало долины, у стубицких Топлиц, широкое, но потом горы постепенно сближаются, долина суживается, и, наконец, за селом Верхняя Стубица, над которым высится замок Тахи, начинаются горы. Все покрыто снегом – и волнообразные вершины гор, по которым лепятся маленькие домики, и деревья, и крыши крестьянских изб. В этой долине и в этих горах расположилось войско Губца – шесть тысяч человек – в ожидании Илии Грегорича и его отряда.
Зимняя ночь. По небу бегут облака, ветер гуляет в горах и по долине, мир объят непроницаемой тьмой. В темноте, словно искры, светятся огоньки изб; в долине крестьяне зажгли костры и, тесно прижавшись друг к другу и опустив головы на грудь, спят вокруг огня. Иногда мимо костра проедет всадник, проверяя спящие отряды, и быстро исчезает во мраке; время от времени раздается в ночи протяжное «ой» стражи и разносится дальше по долине и по горам. На вершине, что напротив Топлиц, стоит избушка. Здесь передовой пост; перед дверью воткнут высокий кол с пучком соломы на конце, а в избушке Андрия Пасанац греет руки и глядит в огонь; на земле лежат парни, а у открытых дверей сидит закутанный в тулуп крестьянин с ружьем в руках и смотрит в темную ночь. Под горой направо, на пологом холме, в самом узком месте долины, стоит маленькая церковь, а рядом в снегу торчат деревянные кресты. Это кладбище, и отсюда можно видеть всю долину. Посреди кладбища развевается большое белое знамя с черным крестом, вокруг кладбища насыпан вал, а за ним стоят четыре железные пушки на колесах. Двери открыты, в церкви горит лучина. На полу, на соломе, разостлана безрукавка, на которой спит девушка. Она подложила худые руки под голову и повернула бледное, увядшее лицо к лучине. Это Яна. Около нее сидят двое. На камне – пожилой человек с сединой, но с молодой душой и с горящими глазами; на черной шапке длинное перо и белый серебряный крест, на жилете блестят серебряные застежки, на плечи накинут нарядный тулуп; локтями он упирается о широкую, кованную серебром саблю. Это Губец. Перед ним сидит на земле, обняв руками колени и вперив взгляд в вождя, бледный молодой крестьянин – Могаич.
– Никаких вестей от Илии, – проговорил Губец, – а обещал обо всем сообщать мне. Знает ли он, что наши потерпели поражение под Керестинцом? Плохо дело. Измена. Да! Кто ж тебя и предаст в первую голову, как не свой? Но ничего, – и крестьянин поднял глаза, – Илия и Матия еще держатся, а господа трясутся. Знаю. Стоит только крикнуть, что и мы люди, как уж их бросает в дрожь.
– Дядя, – сказал Могаич, – ты настоящий человек, ты замечательный человек, ты лучше любого графа. Народ тебя почитает святым. А знаешь ли ты, что я тебе скажу, о чем ты и не подозреваешь? Командиры совещались между собой.