В Кланце храмовой праздник. Пестрая толпа штирийских крестьян снует взад и вперед, торгует, пьет, кричит и шутит. Восстание давно минуло, и никто его не вспоминает. Больше всего народа столпилось вокруг слепого ускока в рваной одежде. Смуглый, бородатый человек спокойно сидит на земле; водя смычком по дребезжащим гуслям, он хриплым голосом поет героические песни о том, как погиб Никола Зринский и прославился Янко Сибинянин. Странно звучала песня, странно качал головой слепой, гусли дребезжали, а в шапку сыпались деньги.
– Когда-то я видел этого человека, – сказал маленький, одетый по-крестьянски, рыжеватый человечек, обращаясь к стоявшему в кругу перед слепым соседу, – но где, не могу вспомнить, да и не могу как следует его разглядеть из-за его бороды. Ах да, знаю, только тогда он не был слепой. Ну, прощай, кум! Всенощная отошла, и мне пора идти. До моего села довольно далеко, тропинка идет в гору, а меня ждет жена.
– Эх, что за шутки, сосед, жена ждет! Слава богу, ведь уж три года прошло, как ты взял ее из служанок госпожи Хенинг, да и тогда она уже была вдовой. Вы уж, наверно, поостыли. Да и ты парень, видавший виды.
– Молчи, – сказал человечек, – было, да сплыло. У меня дом в порядке. С небольшими деньгами, пятьсот талеров, я обзавелся хозяйством, и теперь, слава богу, я независим. Прощай!
При первых словах человечка слепой слегка вздрогнул, смычок зазвучал тише, и он наклонил голову в его сторону. Вдруг он засунул смычок за струны, подобрал шапку и сказал, обращаясь к народу:
– Спасибо, братцы, за сердечное подаяние, и да не лишит вас господь никогда зрения. Спокойной ночи!
Слепой пробрался сквозь толпу и, постукивая перед собой палкой, направился в сторону гор.
Уже порядочно стемнело, когда маленький рыжий человек, шедший быстрым шагом, добрался до верха узенькой горной тропинки, с правой стороны которой подымался густой лес, а слева зияла глубокая пропасть. Взойдя на гору, он заметил расположившегося под дубом человека и, присмотревшись, увидел, что это был слепой. При виде давно знакомого лица ускока он испугался, но, вспомнив, что тот слеп, быстро оправился и заспешил, чтоб миновать его и спуститься с горы.
– Стой! – закричал вдруг ускок.
От звука знакомого голоса человек в крестьянской одежде передернулся и неохотно остановился. Хотел было продолжать путь, но ускок забежал вперед и уставился на него дикими, но совершенно зрячими глазами.
– Здорово, Шиме Дрмачич! Очень рад опять встретиться с тобой после стольких лет. Долго я тебя искал и вот, слава богу, нашел. Узнаешь меня, кум? – сказал ускок, хлопая того по плечу.
Рыжий человечек молчал и, побледнев, глядел себе под ноги.
– Не узнаешь? – крикнул ускок. – Ну и плохая ж у тебя память. Я тебе помогу. Помнишь ли ускока Марко Ножину, а?
– Помню, – прошептал дрожащий Шиме.
– Очень приятно, что память тебе не изменила, – продолжал как бы шутливо Марко. – Иди-ка сюда, присядь рядом со мной, я должен тебе сказать два слова, – и, схватив Дрмачича за руку, он потащил его к дубу, усадил рядом с собой, а потом спокойно сказал: – Ты, верно, не забыл, как крестьяне на Саве поднялись на господ. Ты был там, и я также. Последний раз мы виделись в Видеме, не так ли? Я понес письмо к ускокам, чтоб их поднять. Все шло хорошо, и братья должны были примкнуть, но однажды на заре, когда я вышел на порог своего дома, меня схватили солдаты, заковали и отвели в люблинскую тюрьму. Кто-то меня предал. Один из сопровождавших меня стражников был мне знаком, и он сказал, что какой-то щуплый человек был у подполковника в Костаневице. По описанию я понял, что это был ты. Так ли это?
Дрмачич молчал.
– Это ты был? – крикнул Ножина, выхватив из за пазухи пистолет.
– Да, – прошептал Дрмачич, опуская голову.
– Э, видишь, я угадал. Слушай дальше. В люблянской яме я сидел на черством хлебе и воде, как собака. Ничего не знал о том, какова судьба братьев. Однажды привели целую толпу крестьян в оковах, и от них я узнал, что Турн разбил Купинича у Кршко, а Дрводелич сказал, что здесь была измена. Слышишь, измена. Тогда начались для нас еще худшие мученья. Каждый день нас водили на допрос, растягивали нам на дыбе руки и ноги, стискивали их железными клещами, – вот, погляди, остались следы на руке! И должны были нас повесить. О себе я мало беспокоился. Но я знал, что мой названый брат Илия побежден и схвачен. Моя жена и дети нашли приют у родных, но у семьи Илии его не было. Мне стало их жаль. И я решил вырваться. Счастье улыбнулось нам. Вырвались и убежали. Я отделился от других и блуждал по горам и лесам, как горный волк, искал семью Илии. Тогда-то в одной корчме в горах я узнал, что ты в Шанине возбудил против нас народ и выдал в руки господ Павла Штерца, а потом, здесь уже, узнал, что измену под Кршко приписал мне. Говори, так это было или нет? – крикнул Марко с горящими глазами, наводя на ходатая пистолет.
– Так, – прошептал перепуганный Шиме.
– Видишь, я говорю правду. Днем я спал в кустах, а по ночам разыскивал детей Илии. Пришел к дому Освальда в Пишец. Освальда господа прогнали за то, что он приютил детей бунтовщика. Ката умерла, дети нищенствовали. Я их подобрал и отвел к дворянину Миличу, в горы близ Окича. Я когда-то освободил его из турецкого плена и попросил, чтобы в благодарность за это он принял детей Илии. И, слава богу, он их принял. Хотелось мне еще раз взглянуть на своих. Я пошел в наши горы. Пришел в село ночью. Увидел, что их дядя, поп, хорошо о них заботится. Расцеловал я их. Ох!., никогда их так не целовал. И вот этот-то дядя, поп, сообщил мне, как Иван Ковачевич рассказывал ему, что Грегорича поймали у Ясеновца и что какой-то Дрмачич получил за это пятьсот талеров. Так ли это, говори! – крикнул ускок, оскалив зубы и наводя пистолет на грудь Шиме.
– Да… да… – пробормотал тот, дрожа как в лихорадке.
– Видишь, кум, – и ускок вскочил на ноги, – ты сам виноват, что я еще и теперь жив. Не будь тебя, я бы предал себя суду и мне бы снесли голову. Нет, сказал я себе, Марко, надо найти кума Шиме. Но как? Показываться открыто нельзя, так как осужден на виселицу. Вот тогда я и придумал: отпустил себе бороду так, чтобы она покрыла мне все лицо, закрыл глаза, как будто я слепой, взял дубовые гусли и стал петь по ярмаркам и на храмовых праздниках. Кто станет обращать внимание на бедного слепого в лохмотьях, кто его узнает? Да и восстание давно прошло! Так ходил я, играя на гуслях, из края в край, из села в село, чтоб отыскать тебя, слышишь ли, тебя!
Ускок замолчал. Луна стояла высоко над противоположной горой, и лучи ее причудливо освещали его темные глаза и лицо, но еще причудливее играли на бледных щеках Дрмачича, который сидел, скорчившись, под дубом.
– Узнал я, что ты живешь в этих местах, что ты стал богатым крестьянином, женат. Захотел наслаждаться мирной жизнью, так, что ли? На кровавые денежки? Ну, и пришел я сюда. И сегодня в толпе услыхал твой голос; смотрю – узнал, и вот поджидаю тебя, кум, для расчета.
Вперив глаза в Дрмачича, ускок едва дышал.
– Ну, кум, что скажешь? – усмехнулся Марко.
– Я дам тебе сто талеров! Отпусти меня! – прошептал Дрмачич.
– Мало.
– Дам двести.
– Мало.
– Половину своего имущества, – сказал дрожащий Шиме.
– Мало, мало, – загремел ускок, – да если ты мне целое царство дашь, и то будет мало. Голову дай, душу свою дай, скотина, за все слезы, за всю кровь, которая пролилась из-за твоего предательства. Голову свою дай! – проскрипел ускок и, подняв Дрмачича за шиворот, подвел его к краю пропасти, на дне которой в ночном молчании шумел горный поток.
– Загляни туда. Скала отвесная. До дна метров пятьдесят. А внизу вода и камни. Хороша постелька, а? И меня что-то клонит ко сну! Мой названый брат погиб, а я остался, как загнанный зверь, как сухая ветка, отрубленная от родного ствола. Мне хочется покоя. Прыгаю я хорошо, да и у тебя ноги легкие. А, ты как думаешь?
У Дрмачича на лбу выступил холодный пот, губы его дрожали, он озирался по сторонам, как бы ища выхода. Он попятился, уперся левой ногой в землю, но в эту минуту ускок поднял голову, быстро взмахнул руками, обвил их вокруг маленького человечка железным объятием, и оба стремглав полетели в пропасть. Воздух огласился отчаянным криком, эхо громко отозвалось в лесной чаще – потом все стихло. И только внизу шумел горный поток и пел похоронную песню, да луна над горой озаряла кровавые волны потока.
44
Как пестрая, златокрылая бабочка, впорхнула весна. В молодом лесу, из-под мягкого мха, бегут в долину серебристые ручьи, стыдливо высовываются благовонные головки цветов, веселые стаи птиц порхают с изгороди на изгородь, с куста на куст, на горах зеленеет полный жизни лес, приветливые золотые лучи солнца ласково играют на вершинах старых дубов и заглядывают в свежую зелень ветвей. У подножия горы Окич, на холме, уединенно стоит старый деревянный дом дворянина Милича. По всему строению, до самой крыши, ползет зеленая листва и алеют бесчисленные маленькие розы. На старой, почерневшей крыше, покрытой мхом, торчит громоотвод. Из-под карниза выпархивает ласточка, любопытно поглядывая во все стороны; множество золотистых пчел летает с розы на розу, садится на старые липы перед домом и на белые и розовые цветы плодовых деревьев, рядами спускающихся по холму вокруг дома. У подножья холма, под крутой крышей, стоит колодец, овитый густым плющом. Всюду царит чистота и порядок, все полно какой-то неизъяснимой прелести. Душа радуется, заглядывая в маленькие окна дома, на которых трепещет солнечный свет и в которых виднеются белые занавески, и кажется, что даже стройные тополя вокруг усадьбы, купающиеся в золотистых лучах солнца, весело трепещут и приветливо склоняют свои ветви к дому. Был тихий, ясный вечер. Лес синел, небо рдело. На каменной скамье перед домом сидел крепкий, пожилой человек с живыми глазами; к нему прижималась красивая женщина средних лет, ласково глядя на двух стройных юношей, сидевших перед ней на земле, и на молодого, красивого священника, который стоял перед ней с опущенной головой. Старик закрыл большую книгу, лежавшую у него на коленях, и обратился к священнику:
– Сын мой! Я прочел тебе о бурных событиях кровавого крестьянского восстания. Я их записал собственноручно со слов очевидцев; сам я не был свидетелем этого бедствия. Когда вспыхнуло восстание, я с женой удалился в этот горный уголок, чтоб не обагрять рук невинной кровью крестьян. В этой книге упоминается и имя твоего отца, Илии Грегорича, который погиб на плахе. Не плачь – это был честный человек. А прочитал я это тебе сейчас, потому что ты свободный человек, потому что ты достойный и умный слуга божий, и чтоб ты знал, как все произошло и чего люди добивались. Не плачь; с того дня, как ускок привел вас, троих детей, я был вам вместо отца, а жена моя – вместо матери. Твои братья стали честными, счастливыми крестьянами, вольными людьми; я им подарил дом и землю возле своего поместья. Ты же захотел стать священником, чтоб всю жизнь молиться о душе своих родителей. Это похвально, но этого мало. Ты несешь светоч истины, над твоей головой витает благодать святого духа, твои уста произносят мудрые слова закона любви, который нас учит, что все люди братья перед лицом бога. Иди же в народ, из которого ты сам вышел, позаботься о нем, как добрый самаритянин, коснись ангельскими крылами души этого запущенного цветка, покажи всю его красоту, и пусть его благоухание разольется по всему миру; постарайся, чтоб роса божьей любви, человеческой кротости и добродетели проникла в сердце нашего народа. Если кора у него и жесткая и ветви негибкие, если он и усеян колючками, то по природе своей он не таков. Твой отец погиб, погибли и сотни других, но на крови их выросли новые ростки. Уж и теперь гнет тирании ослабевает, но настанет день, когда после долгих, тягостных лет бог исправит все, что люди сделали нехорошего, и когда крестьянин поднимет свою голову так же гордо, как дворянин. Твой отец, как сквозь сон, предчувствовал новые времена и мечтал дожить до них. Но было еще не время. А теперь ты пойди и пламенной молитвой и силой любви подготовляй путь этим новым временам. Вы же, дети мои, – обратился дворянин к своим сыновьям, – не забывайте, что вы люди, что все люди братья, что лишь тот настоящий дворянин, в ком бьется благородное сердце, помните, что заслуги дедов не могут служить оправданием порокам внуков. Будьте кроткими и добрыми. Не долог путь от колыбели до могилы, а праведный путь один как для дворянина, так и для кмета, и в раю и царь и нищий сядут рядом у божьего престола. Любите народ, как я его любил!
На глазах молодого священника заблестели слезы, он стал на колени, обнял старика и поцеловал руку его жене.
– Да, клянусь вам, – воскликнул он, прикладывая руку к сердцу, – что я буду апостолом мира и любви, буду сеять в сердцах людей золотое семя братства, чтоб пошли они по стопам Авеля, чтоб ни богатый, ни бедный не могли стать Каином, и до последнего издыхания буду молиться о счастье вашем и вашей семьи.
Молодые дворяне вскочили, обняли священника и воскликнули:
– Обними и нас, брат, и благослови!
А у госпожи Софии блеснули на глазах слезы.
Вечер был тих, заходящее солнце ласково озаряло этот дом и этих людей; все было спокойно, в воздухе разливалось лишь благоухание цветов. В это время вблизи, на дереве, каркнул ворон, но один из молодых людей выхватил из-за пояса пистолет, прицелился, выстрелил, и черная птица упала мертвая на землю. Теперь ночную тишину оглашала лишь песнь соловья, который в роще пел золотым звездам в небе.
45
Посреди Стубицы стоит старая церковь. Под ее сводами, с левой стороны, лежит большая каменная плита. Чья-то могила. На камне изображен крупный человек в латах. Длинная борода, длинные усы, густая шапка волос, толстые губы, толстый нос. Надпись гласит, что здесь лежит Ферко Тахи и супруга его, Елена. Именитый человек! Так по крайней мере гласит камень. В течение трех царствований он прославлял свое имя, сражаясь за Венгрию, гласит камень. А народ он угнетал. Он был достойный, благородный и счастливый человек, гласит камень. Ох, не дай бог никому такого счастья! Когда на горную Долину спускается ночь, кости в могиле шевелятся, и Из-под плиты выходит призрак человека в латах и бежит вон из церкви – довольно стонал он в течение дня под тяжестью камня, да еще в доме божьем, где ему не место; Довольно топтали его крестьянские ноги, довольно наслушался он органа, гремевшего, как труба на Страшном суде. Если б мог он стереть свое имя с камня, чтоб люди его позабыли. Но нет! Пусть это проклятое имя живет до Страшного суда, пусть смеется этот камень смехом дьявольского издевательства над славой, добродетелью и честью. И призрак бежит из церкви в ночную темноту. Но, о ужас! Ноги его спотыкаются о каждую кочку, к стопам прилипает пропитанная крестьянскими слезами земля. Он садится на камень перед церковью и плачет, плачет целую ночь. Вон восток уж побледнел, на вершинах заиграла заря. Призрак еще раз поднимает голову, чтоб посмотреть на гору над местечком, полюбоваться своим гордым замком. Его охватывает ужас. Каменного замка больше нет. Там, на вершине, где некогда гордо развевалось знамя господина Тахи, там теперь за плугом идет крестьянин, весело распевая утреннюю песню. Призрак вздрагивает и снова скрывается в могилу под проклятый камень, а вольная песня льется далеко и широко по зеленым лесам, там, где разливается яркий багрянец утренней зари, где в небе расцветают розы мученической крови хорватского и словенского народов, попранных на заре золотой свободы надменной злобой господ. Расцветай, алая роза, священный цветок, над могилой подневольных людей, поднявших меч в защиту справедливых законов природы; цвети, потому что народился новый день, и чистая роса падает в душу народа, роса братской любви и кротости. А ты, хорватский добрый молодец, сорви тот цветок, приколи его к шапке и гордо неси его сквозь века на виду у всех народов.
Пояснительный словарь
Аман– здесь: пощади.
Вигилии– ночные службы в монастыре накануне религиозных праздников.
Вила – мифическое существо, лесная фея, русалка.