Оценить:
 Рейтинг: 0

О чем я молчала. Мемуары блудной дочери

Год написания книги
2008
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В тот вечер родители уходят в гости. Хаджи-ага рано уходит в свою комнату. Мой годовалый братик спит в комнате нане, а я ложусь спать в родительской кровати – привыкла так делать, когда их нет дома. Эта привычка появилась у меня после рождения Мохаммада. Когда родители уходили, тот всегда шел спать в комнату нане, а я чувствовала себя покинутой и одинокой. Я шла спать к ним, а когда они возвращались, то относили меня на руках в мою комнату, и так я чувствовала себя в безопасности. Мне нравится их большая просторная кровать; нравится находить на простыне прохладные места и класть туда ноги.

Меня будит звук чьего-то неровного дыхания. Кто-то крепко держит меня сзади и трогает ниже талии. Мягкая ткань пижамы касается моих голых ног. Но больше, чем прикосновение, меня пугает дыхание, которое учащается, и сопутствующее ему кряхтение, когда он сжимает меня сильнее. Я стараюсь лежать очень тихо, почти задержав дыхание и зажмурившись. Может, если я зажмурюсь и не буду шевелиться, он уйдет, думаю я. Не знаю, долго ли это продолжается, но он вдруг встает, и я не шевелюсь. Я слышу, как он некоторое время очень тихо ходит по комнате словно кругами по толстому ковру, а потом выходит за дверь. Даже тогда я лежу зажмурившись, боясь, что, если открою глаза, он вернется.

С той ночи я не могу засыпать одна в темноте. Родители решают, что я пытаюсь привлечь внимание, и выключают на ночь свет в моей комнате. Я плохо сплю. Он задерживается у нас в доме еще на одну ночь. Родителям я ничего не говорю, но его стараюсь избегать. Когда он спрашивает, все ли домашнее задание я сделала, я притворяюсь, что не слышу. Когда приходит время ему уезжать, мать зовет меня, чтобы я попрощалась, но я иду в ванную и запираюсь там. Она упрекает меня за грубость. Чему я тебя учила, раздраженно говорит она? Хаджи-ага Гассем – очень хороший человек. Он велел с тобой попрощаться. Сказал, что ты умная девочка.

После этого он приходил к нам домой еще дважды. Я всегда старалась его избегать, даже когда в комнате присутствовали другие. Сейчас я поражаюсь, как ему удавалось ни разу не выдать себя жестом или взглядом. На лице у него всегда было одно и то же отстраненное милостивое выражение. Однажды он застал меня врасплох. Я сидела на своем обычном месте в глубине сада у маленького ручья. Мне нравились мелкие полевые цветочки, что росли на берегу. В тот день я занималась своим любимым делом: брала камушки, кидала их в воду и наблюдала, как они постепенно меняют цвет. Он подошел бесшумно, присел позади меня на корточки и тихо проговорил: «Что ты делаешь? Ты разве не должна учиться?» Я испугалась и дернулась, чтобы встать, но он схватил меня за талию, вытянул руки и коснулся камушков. «О, как красиво», – сказал он и его руки стали шарить по моим голым ногам. Когда я наконец встала, он встал вместе со мной, по-прежнему хватая меня так, что даже сейчас мне больно это описывать. Сначала у меня пронеслась мысль: придумаю воображаемую девочку, с которой это случилось, как будто не со мной. Но наша с папой игра оказалась слишком легкомысленной для этой истории. Стыд остался со мной надолго. Позже я узнала, что жертва часто чувствует себя виноватой, потому что молчание делает ее соучастником. Жертва испытывает вину также из-за смутного чувства сексуального удовольствия от предосудительного навязанного действия.

«Не позволяй незнакомым мужчинам себя трогать». Но вред чаще всего причиняют знакомые, и я узнала об этом задолго до того, как стала подростком. Опаснее всего те, кто ближе: вежливый шофер, талантливый фотограф, добрый учитель музыки, уважаемый трезвенник – муж лучшей подруги, богобоязненный святой человек. Те, кому доверяют родители; те, в чьи преступления не хочется верить.

Отец в своих мемуарах описывает распространенность в иранском обществе определенной формы педофилии, которая, как ему кажется, возникает из-за того, что «контакт между мужчинами и женщинами запрещен, и подростки мужского пола могут находиться лишь рядом с матерью, сестрами и тетками». Он считает, что «большинство психических отклонений произрастают из сексуальной неудовлетворенности», и добавляет, что подобные отклонения существуют не только в Иране и мусульманских обществах, но везде, где сексуальность подавляется – например, в строгих католических общинах.

Я же не могу относиться к этому столь снисходительно. Умом я понимаю всю сложность ситуации, знаю, что когда-то браки с девятилетними девочками были не табу, а нормой, и лицемерие в данных обстоятельствах являлось не пороком, а способом выжить. Но все это меня не утешает. И не избавляет от стыда. Я благодарна, что общество, люди, законы и традиции могут меняться, что мы можем перестать сжигать женщин на кострах по обвинению в ведьмовстве, можем отказаться от рабства и забивания камнями, что в наше время мы достаточно внимательны и защищаем детей от хищников. Поколение моих родителей жило в сумерках этого перехода, но мое выросло совсем в ином мире, где людям вроде хаджи-аги Гассема не было места. Его образ жизни стал табу так же, как инцест, некогда являвшийся общественной нормой, стал преступлением.

Хаджи-ага стал моим первым и самым болезненным опытом домогательств; другие были более случайными, краткими, хотя каждый усиливал чувство стыда, гнева и беспомощности. Я не могла говорить об этом с родителями, ведь те как-никак были взрослыми, как и мои обидчики. Кому они поверят – мне или хаджи-аге Гассему, которого мать уважала и слушала? С возрастом я научилась дистанцироваться от опыта, помещая его в укрупненный контекст. Я стала считать домогательства болезнью общества, а не личным опытом, и это оказало некоторый терапевтический эффект: у меня появилось ощущение власти над реальностью, которую я на самом деле контролировать не могла. Меня успокаивало и одновременно тревожило, что случившееся со мной было обычным делом не только в моей стране, но и везде, во всем мире; что у девочек и мальчиков из Нью-Йорка и Багдада были такие же тайны. Но боль и потрясение от пережитого оставались по-прежнему острыми. Я долго никому не рассказывала. Никогда не писала о хаджи-аге в дневнике, хотя многократно прокручивала случившееся в голове и даже сейчас помню все очень ярко.

Много лет спустя я наконец поговорила о случившемся с одним из своих двоюродных братьев. Тот сказал, что хаджи-ага был известным совратителем малолетних, хотя, справедливости ради, таких, как он, было очень много. Гораздо хуже приходилось мальчикам, сказал брат, ведь домогаться их было намного проще. Он усаживал мальчика на колени за стол, ставил впереди книгу и делал вид, что проходит урок, а сам трогал его и не пускал с колен. Этот разговор состоялся через двадцать лет после происшествия в родительской спальне.

В своих мемуарах отец пишет, что подобное поведение было очень распространено в Иране среди людей, имевших дело с детьми в силу профессии, особенно среди владельцев велосипедных магазинов, сдававших велосипеды мальчикам напрокат. Он упоминает о некоем Хусейне Хане, у которого был велосипедный магазин рядом с лавкой его отца на базаре. До середины 1970-х этот педофил по-прежнему работал в магазине.

Я далеко не сразу смирилась с тем, что в отцовской семье были свои тайны и недомолвки. В их семье тяга к интеллектуальным изысканиям соседствовала с крайним пуританством. Когда я сказала брату, что нельзя до такой степени подавлять чувства, он ответил: «Возможно, именно так человек и взрослеет». «Что ты имеешь в виду?» – спросила я. «То, что определяющими качествами для нас являются именно скрытые, а не выставленные напоказ». Он был отчасти прав, но мне всегда казалось, что того, о чем мы не говорим вслух, как бы и не существует. И вместе с тем в какой-то момент невысказанное, все, что глушится и подавляется, становится таким же важным, как высказанное, а то и важнее.

Ужаснее всего не то, что эти вещи происходили. Я отдаю себе отчет, что сексуальные домогательства и лицемерие, как любовь и ревность, универсальны. Невыносимым казалось то, что эти вещи замалчивали и не признавали публично. Вот что до сих пор кажется мне невыносимым. Полоскать грязное белье – так мы это называли. В четырех стенах, попивая кофе, мамины подруги рассказывали о девочках, которым до брака восстанавливали девственность, накладывая швы. Скандалы случались постоянно, но сверху все это было прикрыто гладким глянцевым фасадом и невинно-розовыми выдумками. Защитная ложь была важнее правды.

Пройдет много десятилетий, и мне будет проще дать отпор дружинникам, патрулирующим улицы Тегерана, чем уснуть ночью в одиночестве. Будь хаджи-ага Гассем жив сейчас, смогла бы я взглянуть ему в глаза? Личные страхи и эмоции подчас сильнее коллективной угрозы. Держа все в секрете, мы лелеем их, как злокачественную опухоль. Если хочешь от чего-то избавиться, нужно сначала заговорить об этом, а чтобы заговорить, надо признать, что проблема существует. Я могла говорить о политической несправедливости и противостоять ей, но о случившемся в тот день в родительском саду – не могла. И в течение многих десятилетий, уже после того, как я достигла совершеннолетия, секс являлся для меня актом подчинения, формой удовлетворения другого человека, в которой я не имела значения. В течение многих десятилетий я испытывала необъяснимый гнев на родителей, особенно на мать, за то, что меня не защитили. При этом мой гнев не был лишен иронии: она же пыталась защитить меня, запрещая встречаться с мальчиками моего возраста, но доверяла взрослым мужчинам и восхищалась их «силой характера», а они-то в итоге мне и навредили.

Глава 7. Смерть в семье

После смерти маминого отца мои родители еще долго размышляли о том, как все могло бы сложиться, проживи он дольше. Размышляли каждый со своей точки зрения. Мать любила и одновременно презирала отца; она считала своим долгом поддерживать с ним отношения на уровне видимости – встречаться раз в неделю, звонить через день, быть вежливой с его второй женой и демонстрировать свою обиду многозначительными молчаниями. И вдруг его не стало.

Он умер внезапно на рассвете от сердечного приступа. Ему было шестьдесят два года, а мне – около двенадцати. Отец уехал в Германию по делам. Я дулась за завтраком, потому что накануне мы с матерью сильно поссорились из-за свитера, который она мне связала. Она заставила меня его примерить, хотя свитер плохо сидел и цвет мне совсем не нравился. Во время завтрака мать позвали к телефону. Кто звонит в такой час?

За стол она не вернулась; вместо нее пришла служанка с взволнованным лицом. «Ведите себя хорошо, дети, – сказала она. – Хозяйка занята». Мы посмотрели друг на друга, поерзали, начали кидаться хлебом, выпили апельсиновый сок и поднялись наверх, ища мать. Я была поражена, увидев ее заплаканное лицо. Не выпуская трубку, она произнесла: «Иди подожди тетю Мину». Мы сделали, что велено, как обычно, без лишних расспросов, ошеломленные ее слезами.

Как сказать ребенку о смерти близкого родственника? Я благодарна тете Мине за то, что та была с нами честна и пряма. Она мягко сообщила о смерти деда и сказала, что мама очень расстроена. Что мы должны думать о ней и беречь ее чувства, особенно учитывая, что папы нет рядом. А можно ее увидеть, спросили мы? «Не сейчас, сейчас вам надо в школу», – сказала она. «Но мы уже опоздали», – пожаловались мы. «Ничего, – ответила она, – я напишу записку директору».

Волнение от нарушения привычного хода вещей и ощущение трагедии, еще не до конца уложившейся в сознании, смешивается в моей голове с бесстыдным чувством собственной важности, гордости от демонстрации своих ран. Я могу сказать одноклассникам и учителю: я опоздала, потому что умер мой дедушка; тем самым я вызову их сочувствие и любопытство. Позже я написала об этом сочинение («Событие, сильнее всего повлиявшее на мою жизнь») и до сих пор немного стыжусь высокой похвалы, которой оно удостоилось. Любила ли я деда? Опечалила ли меня его смерть? Научила ли чему-то? В сочинении я даю утвердительные ответы на все три этих вопроса. Учитель попросил зачитать его в классе. Мать долго хранила тетрадь, где я его написала. Иногда доставала ее и читала гостям, выразительно зачитывала тщательно подобранные слова, и ее глаза наполнялись слезами.

В тот день после школы мы не пошли домой. Нас отвезли в дом к тете Мине, и ее дочери Мали и Лейла попытались нас отвлечь и развлечь. Я всегда ими восхищалась. Мать часто упрекала меня, что я на них не похожа. Они были моей полной противоположностью: играли на пианино, были образованными, но также очень правильными и придерживались всех традиций. Они были начитаны, но не умничали; независимы, но при этом прекрасно готовили и содержали дом в безукоризненном порядке.

Мы тогда съели много мороженого. Рассказывали дурацкие анекдоты. Накрасили моего милого и послушного братика, надели ему на голову соломенную шляпку с цветами и розовой лентой и заставили расхаживать по дому с дамской сумочкой. Перед ужином вернулась тетя Мина, и мы посерьезнели. Она сказала: «Незхат все еще там, она пытается помочь». «Она выполняет свой долг», – сказал ее муж. «Незхат никогда не уклоняется от ответственности, – заметила Мина. – Даже напротив, она слишком ответственна…» Тут она осеклась и повернулась к дочери. «Лейла, – сказала она, – отведи ребенка в ванную и умой его как следует». Она взглянула на моего брата и ласково произнесла: «Ты не должен с этим мириться, ты же знаешь? Ты – не их игрушка».

Через несколько дней я увидела фотографию деда в газете, лежавшей на столе у тети Мины, и разрыдалась. Лейла сказала: «Не поздно ли плакать?» Я неловко попыталась объяснить, что не осознавала его смерть до тех пор, пока не увидела, что это написано в газете рядом с его фотографией. Мой ответ был правдой ровно настолько, насколько мое сентиментальное сочинение, но после того, как Лейла засомневалась, я больше открыто не плакала.

Через два дня после смерти деда мы пошли к нему домой. Стояло раннее утро, в доме царила тишина. Нас встретила младшая сестра мачехи моей матери, добрая женщина, которую мать очень любила, ее дочь и пожилой джентльмен, дальний родственник мачехи. Некоторое время мы сидели в прохладной затемненной гостиной. Я разглаживала складки на юбке. Брат вежливо сел рядом; нас угостили пирожными, мы взяли по одному и так и оставили их нетронутыми на тарелке. Мохаммад болтал ногами, сидя на стуле. Я разглядывала фотографии на каминной полке. На одной был изображен мой дед в темном костюме и галстуке-бабочке; на другой – мой красивый дядя Али, улыбающийся в камеру; тетя Нафисе с волосами до плеч в черном платье с бриллиантовой брошкой. Снова тетя с моим кузеном на руках; тетя с мужем. Мой взгляд упал на старую фотографию мачехи моей матери, сделанную много лет назад, когда у нее все еще были светло-каштановые волосы; она была в платье с открытыми плечами и смеялась, запрокинув голову – не просто улыбалась, а смеялась. Маминых фотографий тут не было, как и наших, – ни одной.

После нескольких вялых попыток завести разговор жена деда, которая рассказывала пожилому джентльмену, «как все произошло», встала и повела нас наверх, в комнату, где умер дед. Она шла впереди, а мы следовали за ней гуськом, будто она проводила нам экскурсию по дому. Перед рассветом деду стало плохо. Он вышел из спальни и направился в примыкающую к ней маленькую комнату – а может, то была его спальня и они спали в разных комнатах? В этой комнате, залитой солнечными лучами, у стены стояла маленькая кровать. Жена деда сказала, что он ее позвал, сказал, что плохо себя чувствует. Она, видимо, считала своим долгом рассказать нам, как он пришел в ее комнату, разбудил ее, как она позвонила врачу и в этой самой комнате, на этой узкой кровати, с аппаратом для измерения давления на руке он и умер.

Через несколько десятков лет мне снова вспомнилась эта сцена. В день смерти отца я позвонила в Тегеран передать соболезнования его второй жене. Та выслушала мои слова утешения, но не сказала, что ей жаль, что отец умер, не пожалела меня и моего брата. Вместо этого она долго и подробно описывала, как он держал ее за руку и говорил, что ей не надо волноваться и что он благодарен ей за поддержку и заботу. Она описывала, как он выглядел, и говорила о своем собственном горе. Но в ее тоне было что-то еще, кроме горя; думаю, это была жадность. После его смерти она хотела забрать себе не только вещи, которые принадлежали ему при жизни, но и его самого. Она там была. Комната, в которой он умер, его последние слова, его беспомощность – все это принадлежало ей одной. Мы же были никем; нас выставили на мороз.

Мачеха моей матери. Родная мать Незхат умерла, когда та была совсем маленькой

Через несколько дней вернулся отец, но они с матерью занялись организацией похорон, и нас оставили с тетей Миной. Я ходила из комнаты в комнату, вылавливая обрывки разговоров. «Он был хорошим человеком, но наивным и впечатлительным, как Незхат, – сказал мой отец тете Мине. – Жена им понукала, но в последнее время он пожалел о том, как обращался с Незхат, и пытался загладить вину».

«Твоя мать с таким рвением взялась за похороны, – сказала тетя Мина. – Гордость мешала ей это признать, но она всегда чувствовала себя бездомной. Они относились к ней как к бедной родственнице, но теперь все позади, и они ей больше не нужны. Возможно, если бы она открыто выразила свой гнев, отец уделял бы ей больше внимания. Ешь яблоко, – добавила она через минуту с хитрой улыбкой. – Мамы рядом нет, но это не значит, что можно не слушаться!»

Позже я поняла, о чем говорила тетя Мина. У матери не раз была возможность изменить отношения со сводной семьей или стать выше неприязни, но она так этого и не сделала, и не потому, что они отказывались менять свое отношение к ней, а потому что она не могла изменить свое отношение к ним. До самого конца она нарочно позволяла им себя ранить. Ее собственные обида и гордость стали ее злейшими врагами.

Через несколько недель после смерти деда мы ехали к нему домой. Мать начала говорить, что потеряла своего единственного в мире защитника. Тут тетя Мина не выдержала. Мой дед втайне поддерживал несколько бедных семей и скрывал это от собственной родни. Когда мать это обнаружила, она еще сильнее его зауважала и поверила, что он был альтруистом. Позже она утверждала (искоса бросая на нас гневные взгляды), что «люди» пользовались ее доверчивостью, как пользовались отцовской щедростью. «А что отец сделал для тебя после смерти Саифи? – сурово спросила Мина. – Он был хорошим человеком, но плохим отцом. Перестань уже об этом думать». «Не могу, – ответила мать. – Я всем ему обязана. Он оберегал меня, когда я была маленькой. Теперь у меня никого не осталось в целом мире». Тетя Мина закатила глаза.

«Надеюсь, хоть ты будешь жить своей жизнью, – сказала мне тетя Мина, когда мы высадили мать и поехали к ней домой. – Незхат все забыла. Ее „хороший отец“ посылал ее в школу на машине с шофером, но забывал покупать ей приличную одежду. Помню, однажды мы фотографировались с классом, и твоя мать была единственной, у кого не нашлось жакета. Ей пришлось взять жакет у другой девочки. Она держалась, но я помню, каким это стало для нее унижением».

Позже отец рассказывал, что в последний год жизни дед чувствовал себя виноватым из-за того, как обращался с матерью. Запоздалое чувство ответственности толкало его на попытки загладить вину. Он предложил переводить на родительский счет ежегодные выплаты и даже профинансировал строительство нашего нового дома, так как своего дома у родителей никогда не было. «Незхат не повезло, – сказал отец. – Проживи он дольше, все могло сложиться иначе».

Пока дед был жив, у материнской обиды существовала живая мишень, а ее любимой сказкой была романтическая история их брака с Саифи. Она считала его принцем и своим спасителем. Она любила своего отца, но их разделяло недоверие и обида. Она считала себя благородной покинутой дочерью, которая никогда от него ничего не требовала. Пока он был жив, в его доме всегда имелась для нее комната, но что теперь, когда его не стало? «Этот дом, – говорила она тете Мине, – больше мне не принадлежит». «Незхат, забери свою долю и забудь, – отвечала Мина. – Тебе никогда не отдадут то, что ты считаешь своим». После смерти деда мать возвысила его до святого и уже не могла винить его в несправедливостях прошлого; теперь она переключилась на мужа.

В пятницу после дедовой смерти в нашей гостиной собралась толпа на поминки. Хвалили его благотворительную деятельность, а неудачи на политическом поприще объясняли честностью. Несдержанность называли признаком искренности и неспособности терпеть лицемерие в любой форме. Мать повторяла, каким он был хорошим отцом, твердила, что он уделял ее воспитанию гораздо больше внимания, чем другим своим детям. Никогда не забуду, как в доказательство его любви она привела в пример наказания, которые доставались только ей. Рассказала она и о том, как в прошлом году он позвонил ей и сказал, что оплатит строительство дома. Ни на чем не экономь, сказал он ей. Хочу, чтобы у тебя был дом, которого ты заслуживаешь. «Теперь я никогда не смогу жить в этом доме, – со слезами произнесла она. – Я этого не вынесу!»

Этот дом стал метафорой отношений моей матери с самыми близкими людьми. Вся семья потратила много часов на его строительство. Мои родители и молодой архитектор многократно обсуждали каждый угол и каждую комнату. У нас вошло в традицию регулярно ездить на стройку; мы навещали недостроенный дом, как старого друга. Я даже специально надевала юбку, чтобы показать маляру, какого цвета стены хочу в своей комнате. Помню, я сидела у свежеокрашенного бассейна и завороженно смотрела на белую мышку в углу, опьяневшую от токсичных паров краски. Когда дом был готов, мать стала придумывать всяческие предлоги, чтобы туда не переезжать. Сказала, что не сможет там жить, потому что дом напоминал ей об отце. Мой отец возразил, что с нашим нынешним домом связано намного больше воспоминаний. Мать ответила, что новый дом слишком далеко от центра и это неудобно. В конце концов они сдали его, а потом и вовсе продали; мы так в него и не переехали.

В то время – летом 1960-го – отец редко бывал дома. Он имел большие карьерные амбиции и уверенно поднимался по служебной лестнице на государственной службе. Шах назначил его заместителем мэра Тегерана. Мы с матерью почти каждый день ссорились. Она не пускала меня гулять с друзьями. В дневнике я описывала, как злилась на нее, как чувствовала себя брошенной. 21 марта, накануне персидского Нового года, мы должны были ехать в отпуск на реку Сефид-Руд с семьей тети Мины. Тогда я написала в дневнике: «Я чистила зубы в ванной и услышала, как мать говорит брату: я так больше не могу, она испортит мою репутацию. Не поеду с ней на Сефид-Руд. Она меня не любит и только ждет, чтобы я скорее умерла».

Часть вторая. Уроки и учеба

Но не становятся ли сном

Свершившиеся факты?

    Эмили Дикинсон

Глава 8. Отъезд из дома

Дома меня заставляли слушаться, но в школе я быстро заработала репутацию трудного ребенка. Моя форма была вечно заляпана чернилами. Я хорошо училась, но любила только литературу, историю и алгебру, а до остальных предметов мне не было дела. Мы с подругами создали тайное общество «Красные черти»; его целью было мстить учителям. Я подговорила других учеников уйти с урока английского, когда наша учительница слишком увлеклась личными проблемами и весь урок рассказывала нам о своем муже.

Мы с подругами сочиняли песенки о докторе Парсе, суровой директрисе с носом, как у мопса, и пели их в перемены и обеденный перерыв, расхаживая по школьному двору. По утрам директриса заставляла нас вставать перед входом в школу и подвергала осмотру. Тех, чья форма была слишком короткой, кто приходил в школу не в белых носках, а в нейлоновых колготках или пользовался косметикой и красил ногти, ругали или отправляли домой. Мы смеялись над ней и гадали, есть ли у них с мужем секс. Нам казалось, что никто не может полюбить такую женщину. Однажды нашу подругу выгнали из класса, и я и еще трое «Красных чертей» объявили бойкот. Он длился всего два дня. Отца вызывали в школу почти каждую неделю, но последнее нарушение оказалось слишком серьезным. Нас предупредили, что могут отстранить от занятий.

Еще долго после окончания школы я испытывала дикую злобу всякий раз, когда слышала о докторе Парсе. Та была властной женщиной, как и моя мать, и мне инстинктивно хотелось противиться ей. Перед глазами вставало ее суровое выражение лица, бескомпромиссная строгость, командирский тон, услышав который, хотелось сорвать урок и подстегнуть других учеников к бунту. Лишь в 1979 году, когда она умерла, мне стало интересно узнать о ее жизни. Я выяснила, что ее мать была в числе первых женщин, боровшихся за женские права в Иране; за это ее подвергали нападкам и даже на некоторое время отправили в ссылку. Доктор Парса стала одной из первых женщин-парламентариев. Несколько лет была сенатором, в 1970-е стала министром образования. Ей приписывали изменение текстов учебников: она убрала из них уничижительные описания девочек и женщин. После революции ее арестовали и в ходе упрощенного судебного процесса признали виновной в разврате, непокорности Господу, пособничестве проституции и сотрудничестве с империалистами. Ходили слухи, что, поскольку она была женщиной и к ней нельзя было прикасаться, во время казни на нее надели мешок. Метод казни не известен до сих пор: то ли ее расстреляли, то ли забили камнями. В последней биографии Парсы говорится, что ее повесили рядом с проституткой, но в свидетельстве о смерти в графе «причина болезни» указано «огнестрельные ранения». Значит, вот какой конец был уготован женщинам, чья жизнь прошла не напрасно?

Как многие поворотные моменты в жизни, решение родителей отправить меня учиться в Англию началось с праздного разговора. Отец сказал, что доктор Парса советовала мне уехать за границу, чтобы оградить меня от «дурного влияния» в нашей школе. Потом он говорил, что хотел защитить меня от враждебности матери, ее бесконечной злобы и гнева. На самом же деле родители решили отослать меня из страны по множеству причин. Они хотели, чтобы я получила «лучшее образование», но при этом настаивали, что их мотивы отличались от мотивов «благородных семейств», которые как раз в этот период начали посылать детей в модные британские и европейские школы-интернаты. Они ясно дали понять, что, даже если эта идея была им по душе, денег на такую роскошь у них не было. И, посылая меня учиться за рубеж, они приносили жертву. В нашей семье отсутствие денег почему-то считалось символом благородства. А я так и не поняла, сколько денег считается «достаточным» их количеством.

Вопрос учебы за границей впервые встал, когда я училась в восьмом классе. Каждый день родители спорили, куда меня лучше отправить. Одно время рассматривали Америку. Отцу нравились Штаты. В начале 1950-х, когда он работал в Министерстве финансов, его послали учиться в Американский университет в Вашингтоне; там он получил магистерскую степень по бухучету и финансам. Его поразило добродушие и гостеприимство американцев, но больше всего – их свобода выбирать свою судьбу. Отец считал, что Америка – самое подходящее место для такой девочки, как я.

Мать была против: говорила, что люди в Америке грубые, и туда – слишком далеко. Рассматривали также Швейцарию; ее отвергли как чрезвычайно дорогой вариант. Мать сокрушалась: «Жаль, что Ази не говорит по-французски; мой брат Али за ней бы присмотрел». Али жил в Париже, где выучился на врача. Но мне казалось, что она на самом деле не хотела, чтобы я ехала во Францию или учила французский, так как это была ее территория. «Прошу, ни слова больше, – сказала она, когда в колледже я начала учить французский. – Твой акцент ужасен. Или говори правильно, или вообще молчи». Потом она повторила то, что я прежде слышала много раз: когда два года назад она была в Париже, все так поражались ее владению французским, что принимали ее за француженку. В конце концов французский стал твердыней, которую мне так и не удалось покорить: в присутствии французов я краснела, тушевалась и чувствовала себя настолько неловко, что не могла ответить на простейшую фразу.

Мать считала французов кем-то вроде наших старших, более утонченных родственников; особенно ее восхищали мужчины вроде Наполеона и де Голля. Но наибольший восторг у нее вызывали британцы. Себе на уме, вежливые, но хитрые, они никогда не раскрывали свои истинные мысли. А как еще жители такого маленького острова смогли завоевать весь мир? До сих пор помню спор, разгоревшийся между родителями после приема в честь Линдона Джонсона, который тогда был вице-президентом США. Отец в то время занимал пост мэра Тегерана, и их пригласили на прием от имени Министерства иностранных дел. Мать попросила Джонсона порекомендовать лучшие американские школы, где можно получить основательное британское образование. «Ты разве не понимаешь, что это оскорбительно, так говорить вице-президенту Соединенных Штатов?» – раздраженно спросил отец. «Он должен радоваться, – парировала мать. – Сам он наверняка закончил хорошую британскую школу».

Питая слабость к британской «правильности», мать убедила себя, что в Британии меня научат уму-разуму. Проблема решилась с помощью аме[7 - Сестра отца, тетя (фарси).] Хамдам, любимой кузины матери. Дети ее мужа жили в доме уважаемого англичанина господина Кампсти, владельца Скотфорт-хауса, большого особняка в Ланкастере. Я могла остановиться у него, жить под его опекой и посещать местную школу. Договорились, что мать поедет со мной на первые три месяца, проследит, чтобы все было в порядке, и решит, подходит ли мне это место.

Как-то раз, когда мы прогуливались по просторной террасе дома тети Нафисе, отец с гордостью заявил, что мне повезло, и у них с матерью никогда не было такой возможности; никто не беспокоился об их будущем и не продумывал его до мельчайших деталей. Он хотел, чтобы я была образованна и независима: и моя мать, и отец придавали большое значение образованию и самостоятельности. Он снова напомнил о своем решении уехать из Исфахана без гроша за душой, никого в Тегеране не зная. «Твое положение в обществе и уважение, которого ты добьешься, – сказал он, – должны быть только твоими и не зависеть от того, что ты унаследовала от родителей. Ты едешь в Англию учиться, но мы рассчитываем, что ты вернешься и будешь служить своей родине. Твое место здесь, в стране, которая так много тебе дала». Положение в обществе, служение родине – в нашей семье все отягощалось смыслами.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6

Другие электронные книги автора Азар Нафиси