Итак, самое безопасное в образе жизни и в общении – придерживаться некой честной середины, этого поистине самого надежного и крепкого щита от зависти, которой нужно беречься изо всех сил. И пусть наш придворный остерегается навлечь на себя имя обманщика или человека пустого, что иногда случается и с теми, кто этого не заслуживает. Поэтому пусть в разговорах остерегается выходить из границ правдоподобия и не слишком часто высказывает «правду, имеющую обличье лжи»[209 - Отсылка к Данте: «Для правды, имеющей обличье лжи, / Человек должен, по возможности, замыкать уста, / Ибо это без вины приносит срам» (Ад. XVI, 124–126; подстрочный пер. мой – П. Е.).], – как многие, которые ни о чем другом так не любят поговорить, как о чудесных случаях, и хотят, чтобы каждому такому их рассказу верили.
Иные при самом начале дружбы, чтобы приобрести доброе расположение нового друга, в первый же день клянутся, что нет человека в мире, которого они любили бы больше него, что они с радостью отдадут за него душу, и плетут тому подобные нелепицы; а расставаясь с ним, делают вид, будто плачут и не могут вымолвить слова от печали. Слишком желая, чтобы их сочли любезными, они сами заставляют думать о себе как о лживых и глупых льстецах. Но слишком долго и тягостно было бы рассказывать о всех просчетах, какие может сделать человек в разговоре. А относительно того, что я хотел бы видеть в придворном, сверх уже сказанного, лишь прибавлю: пусть в разговоре он будет доброжелателен, приноравливается к тому, с кем говорит, умея некой мягкостью успокаивать души слушателей и приятными шутками и остротами осмотрительно подводить их к радости и смеху, так чтобы, не надоедая и даже не насыщая, оставаться всегда приятным.
XLII
Надеюсь, синьора Эмилия все-таки позволит мне умолкнуть; если же нет, то из своих же слов я вынужден буду убедиться, что сам я – совсем не тот хороший придворный, о котором рассказывал. Ведь я не в силах не только передать чужие здравые суждения, ни сегодня, а может, и никогда здесь не звучавшие, но и просто высказать собственные мысли, ценные или нет.
Синьор префект улыбнулся на эти слова:
– Я бы не хотел, чтобы у кого-либо здесь создалось ложное впечатление, будто вы плохой придворный. Ибо, конечно, вы желаете замолчать, лишь бы не трудиться, а не потому, что вам не о чем сказать. Поэтому, чтобы, ведя столь прекрасный разговор в столь достойном кругу, нам ничего не упустить, будет достаточно, если вы нас научите, как должно применять шутки, о которых вы упомянули, и покажете нам искусство, объемлющее весь этот род приятного общения, чтобы приличным образом вводить в беседу смех и веселье, так как я и вправду считаю это искусство весьма важным и вполне приличным для придворного.
– Мой государь, – отвечал мессер Федерико, – шутки и остроты чаще бывают даром и милостью природы, нежели плодами искусства; но еще в этом некоторые народы смышленее, чем другие; так, например, тосканцы – известные острословы. Кажется, это довольно свойственно также испанцам. Но немало и в этих, и в других народах таких шутников, которые подчас, от излишней говорливости переходя границы, становятся безвкусными и нелепыми; они уже не обращают внимания ни на то, какого сорта люди перед ними, ни на место, где находятся, ни на время и не думают о достоинстве и мере, которые должны соблюдать.
XLIII
– Вы отрицаете, что в шутках может быть что-то от искусства? – спросил синьор префект. – Но при этом, порицая тех, кто не соблюдает в шутках достоинства и серьезности, не разбирает ни времени, ни лица, по-моему, сами же доказываете, что этому возможно обучать, подчиняя шутки определенным правилам.
– Эти правила, мой государь, – отвечал мессер Федерико, – настолько всеобщи, что уместны и полезны в любом деле. Но я сказал, что в шутках нет ничего от искусства, вот почему. Как мне представляется, шутки бывают только двух видов. Один – развертывается в довольно длинное повествование; мы видим, как некоторые люди рассказывают о том, что с ними произошло, что они видели и слышали, так талантливо и живо, что жестами и словами будто дают нам увидеть это своими глазами и даже потрогать руками. Манеру их рассказа можно назвать, чтоб не искать другого слова, забавной или галантной. Другой вид – шутки совсем короткие. К ним относятся высказывания меткие и острые, какие часто можно слышать среди нас, а порой и язвительные: даже думаю, что без некоторой колкости они потеряли бы свою прелесть[210 - Cр.: Цицерон. Об ораторе. II, 69: «Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого-нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой-нибудь приметный и смешной недостаток».]; у древних они именовались афоризмами, теперь иные называют их остротами. Итак, я хочу сказать, что в шутках первого рода, то есть в шутливом рассказе, не требуется ничего от искусства, ибо сама природа создает и воспитывает человека, способного увлекательно рассказывать; это она дает ему лицо, жесты, голос и подходящие слова, чтобы изобразить то, что он хочет. В шутках другого рода, то есть в остротах, что и делать искусству? Ведь острие этой шутки должно попасть в мишень еще прежде, нежели может показаться, что состривший как-то мог ее обдумать; а иначе она выйдет несмешной и не произведет никакого воздействия. Поэтому я считаю все это делом таланта и природы.
Тут вступил в разговор мессер Пьетро Бембо:
– Синьор префект не отрицает сказанного вами, что природа и дарование стоят на первом месте, особенно в том, что касается выдумки; но можно определенно утверждать, что в душе каждого человека, с любой степенью одаренности, возникают замыслы как хорошие, так и дурные, в большей или меньшей степени, а потом искусство их оттачивает и исправляет, помогая избирать хорошее и отвергать дурное. Поэтому, оставив относящееся к дарованию, покажите нам то, что принадлежит области искусства; то есть расскажите о шутках и остротах, вызывающих смех: какие из них приличны придворному, а какие нет и в какое время, каким образом подобает их применять. Вот чего ждет от вас синьор префект.
XLIV
– Здесь нет ни одного, кому бы я не уступал во всем, а в остроумии и подавно, – сказал мессер Федерико, улыбаясь. – Кроме разве что, может быть, глупостей, которые часто смешат людей больше, чем разумные слова, когда их принимают как шутку.
И он повернулся лицом к графу Лудовико и мессеру Бернардо Биббиене:
– Вот кто мастера! Если мне придется говорить о шуточных словах, я должен сперва поучиться этому у них.
– Кажется, вы занялись тем самым, в чем якобы ничего не понимаете, – отозвался граф Лудовико. – То есть хотите насмешить всех присутствующих, вышучивая мессера Бернардо и меня. Ведь каждый знает, что вы сами намного больше обладаете тем, за что хвалите. Так что, если уж вы устали, лучше просто попросить милости у синьоры герцогини, чтобы та перенесла разговор на завтра, чем уклоняться от труда уловками.
Мессер Федерико попытался было возразить, но синьора Эмилия тут же остановила его:
– Это нарушение порядка: мы ведем этот разговор не для того, чтобы то одного, то другого расхваливать. Достаточно того, что все здесь прекрасно друг друга знают. Но поскольку я не забыла, что вы, граф, вчера обвинили меня в неравном распределении трудов, то хорошо, пусть мессер Федерико отдохнет, а поручение рассказать о шутках возложим на мессера Бернардо Биббиену, ибо не только знаем его как большого шутника в разговорах, но и помним, что он не раз обещал написать нечто на эту тему; стало быть, можно верить, что он много об этом думал и вполне удовлетворительно сможет нам рассказать. А потом, когда поговорим, сколько уж придется, о шутках, мессер Федерико доскажет то, что еще осталось, о придворном.
– Синьора, уж и не знаю, что мне еще осталось сказать, – отвечал мессер Федерико. – Но я, подобно путнику, который прошагав полдня, уже утомился, отдохну немного во время речи мессера Бернардо под звук его слов, словно в тени какого-нибудь приятнейшего дерева, под нежное журчание живого источника[211 - В оригинале угадывается аллюзия на стихи Петрарки (Канцоньере. CCXXXI).]. И может быть, потом, собравшись с силами, смогу сказать что-то еще.
В ответ мессер Бернардо лишь рассмеялся:
– Если я вам покажу мою макушку, сами увидите, хватит ли вам тени от листвы моего дерева. Послушать журчание этого живого источника вам, может быть, и удастся, поскольку я уже однажды был превращен в источник (не одним из древних богов, но нашим фра Мариано) и с тех пор вода во мне не иссякает.
При этих словах все рассмеялись, потому что смешная проделка, которую имел в виду мессер Бернардо, произошедшая в Риме в присутствии Галеотто, кардинала церкви Святого Петра во Узах, была всем прекрасно известна[212 - Галеотто Франчотти делла Ровере (1477 или 1480–1508) – племянник папы Юлия II, сделавший при понтификате дяди молниеносную церковную карьеру. Епископ Лукки, Беневента и Виченцы, вице-канцлер Святого престола. См. также примеч. 182. Из того, что Кастильоне не сопроводил это место комментарием, можно предположить, что случай, упоминаемый здесь, был известен кругу его читателей еще спустя почти двадцать лет после разговора. Но в сохранившихся воспоминаниях и переписке современников о нем нет сведений, – возможно, потому, что его неудобно было предавать письму. Фра Мариано слыл мастером чрезвычайно озорных и подчас непристойных проделок.].
XLV
Когда смех наконец утих, синьора Эмилия сказала:
– Прекращайте уже смешить нас своими шутками, а лучше научите, как их использовать, откуда черпать, да и всему остальному, что знаете об этом предмете. И чтобы не терять более времени, сейчас сразу и начинайте.
– Да стоит ли? – отозвался мессер Бернардо. – Час уже поздний. Чтобы моя речь о шутках не вышла неостроумной и скучной, лучше, может быть, отложить ее до завтра?
Многие тут же стали возражать, что еще не поздно, что совсем еще не время прекращать разговор. Тогда мессер Бернардо сказал, обращаясь к синьоре герцогине и синьоре Эмилии:
– Я не собираюсь уклоняться от поручения, хотя, как сам обычно удивляюсь людям, которые осмеливаются петь под виолу в присутствии нашего Якопо Сансекондо[213 - Якопо да Сансекондо (ок. 1468 – после 1524) – знаменитый певец и музыкант. В начале XVI в. служил при дворах Мантуи, Феррары, Урбино; во время понтификата Льва Х был приглашен в Рим. Пьетро Аретино в едкой шутке приводит его в пример безудержного распутства. Кастильоне в одном из писем 1522 г. смутно упоминает о каких-то несчастьях, постигших певца в это время. Предположительно, послужил Рафаэлю моделью для изображения Аполлона в композиции «Аполлон на Парнасе» (Станцы Рафаэля, Ватикан).], так же не подобало бы мне рассуждать о шутках в присутствии тех, кто разбирается в предмете моей речи гораздо больше меня. Но чтобы не давать этим господам предлога отказываться от вверенного им дела, изложу сколь возможно кратко то, что приходит на ум относительно вещей, вызывающих смех.
Смех настолько свойственен нам, что, описывая человека как вид, подчас называют его «животным, способным к смеху», – ибо смех можно наблюдать только у людей, и почти всегда он является знаком некоего веселья, ощущаемого в душе, которая от природы влечется к удовольствию и желает покоя и развлечения, для чего люди находят много всяких средств, таких как празднества и разного рода зрелища. И поскольку мы любим то, что приносит нам развлечение, у древних царей, у римлян, у афинян, у многих других было в обычае, с целью стяжать благоволение граждан и насытить взоры и умы толпы, возводить большие театры и другие публичные здания, устраивая в них небывалые игры, скачки, бег на колесницах, сражения, представления с удивительными животными, трагедии и морески[214 - О мореске см. примеч. 49. Возможно, здесь этим словом анахронистически означаются культовые пляски с оружием (как, например, римские культовые танцы куретов и салиев) или же древние мимы – фарсовые представления, которые, как и некоторые морески, имели в себе эротический элемент.]. Этих зрелищ не чурались даже строгие философы, которые часто своим умам, изнуренным высокими рассуждениями и божественными мыслями, давали отдых в подобных зрелищах и в пирах, то есть в том, в чем с удовольствием проводят время и все остальные люди. Ибо не одни земледельцы, моряки и другие, кто живет суровым и тяжким ручным трудом, но и святые монахи, и узники, с часу на час ждущие смерти, ищут какого-то целительного средства для развлечения.
Все, вызывающее смех, веселит душу и доставляет удовольствие, на время прогоняя от человека удручающие тяготы, которыми наполнена наша жизнь. Поэтому, как видите, смех желанен всем, и весьма достоин похвалы тот, кто умеет вызывать его в подобающее время и достойным образом. Но что такое этот смех, где он таится и каким образом подчас охватывает наши жилы, глаза, уста и бока, которые мы, кажется, вот-вот надорвем от смеха, – да так, что всей нашей силы не хватает его сдержать? Судить об этом я предоставляю Демокриту[215 - Буквально заимствовано у Цицерона. Ср.: Об ораторе. II, 58: «…о том, что такое смех, как он возникает, где его место в нашем теле, отчего он возбуждается и так внезапно вырывается, что при всем желании мы не можем его сдержать, каким образом он сразу захватывает легкие, рот, жилы, лицо и глаза, – обо всем этом пусть толкует Демокрит…» Демокрит, как в древности, так и в эпоху Возрождения, представлял собой типическую фигуру «смеющегося философа», в противоположность «плачущему философу» – Гераклиту.], который хоть, кажется, и обещал, но все-таки не смог рассказать об этом.
XLVI
Итак, ситуация, в которой возникает смешное, и, можно сказать, сам его источник есть некая нелепость; ибо смеются всегда над тем, что нелепо, что выглядит дурно, но не является дурным[216 - Рar che stian male, senza per? star male. В этом месте также почти дословно повторяется Цицерон; однако Кастильоне сознательно меняет его мысль. Ср.: Об ораторе. II, 58 / Пер. Ф. Петровского: «…источник и, так сказать, область смешного – это, пожалуй, все непристойное и безобразное; ибо смех исключительно или почти исключительно вызывается тем, что обозначает или указывает что-нибудь непристойное без непристойности».]. Я не умею объяснить это иначе; но если обратите внимание на самих себя, то увидите, что мы почти всегда смеемся над чем-то неподобающим, которое, впрочем, не есть зло. Какие же способы должен использовать придворный, чтобы вызывать смех, и до какого предела? Попытаюсь рассказать вам об этом в меру моего разумения. Ибо смешить придворному не всегда прилично; и отнюдь не прилично ему вызывать смех так, как вызывают его сумасшедшие, пьяные, глупцы и даже шуты. И хотя и кажется, что при дворах привечают людей и такого рода, они не заслуживают звания придворных, но сообразно их имени каждый из них так и оценивается, каков он есть.
Вызывая смех колкостями, надо с осторожностью соблюдать предел и меру, принимая во внимание также и личность того, кому эти колкости адресованы. Ибо отнюдь не смешно, когда вышучивают убогого или находящегося в беде. Не подобает смеяться и над заведомым злодеем и преступником, ибо такие заслуживают большего наказания, чем шутки. А смеяться над убогими самой человеческой душе претит, разве кто из них в самом убожестве своем кичится и ведет себя с гордостью и превозношением. Не следует задевать и тех, которые всеми почитаемы и любимы, а также могущественных, ибо, смеясь над такими, можно подчас приобрести опасных врагов. Поэтому пристойно шутить и смеяться над пороками, живущими в людях не столь убогих, что они вызывали бы сострадание, не столь порочных, что они представляются заслуживающими казни, и не столь значительных, что даже мелкое досаждение, причиненное им, способно навлечь большую беду.
XLVII
Еще надо знать, что те же ситуации, в которых рождаются смешные остроты, рождают и серьезные слова похвалы и порицания, – и подчас это одни и те же слова. Так, желая похвалить щедрого человека, который все свое разделяет с друзьями, бывает, говорят: «То, что он имеет, – не его»; то же самое можно сказать в порицание тому, кто украл или другим дурным способом приобрел свое имение. Еще говорят: «Этой женщины на всех хватает», желая похвалить ее разумность и доброту; и то же самое может сказать желающий ее опорочить, имея в виду, что эта женщина принадлежит всем.
Но чаще случается, что повод к этому подают не одни и те же слова, но одни и те же ситуации. Так, на днях стояли в церкви за мессой три рыцаря и одна дама, к которой питал любовь один из этих троих. И тут появляется нищий попрошайка и, остановившись перед дамой, начинает выпрашивать у нее милостыню, повторяя раз за разом свою мольбу жалобным голосом, даже со стоном. Она же ему и милостыню не подает, и не отказывает, чтобы он шел с Богом, но стоит с отсутствующим видом, словно задумавшись о чем-то другом. Тут влюбленный рыцарь говорит своим товарищам: «Видите, на что могу я надеяться от моей госпожи. Она так жестока, что не только не подает милостыню этому бедняге, раздетому и умирающему с голоду, который так мучительно и долго ее умоляет, но даже не отсылает его. Так сладко ей видеть перед собой того, кто, изнемогая от мук, напрасно взывает к еe состраданию». Один из друзей отвечает: «Здесь не жестокость, но молчаливый урок для вас: госпожа дает вам понять, что никогда не окажет снисхождения тому, кто, умоляя ее, слишком назойлив». А другой говорит: «Напротив, она извещает, что не даст вам того, о чем вы просите, но ей нравится, когда ее об этом просят». Вот вам пример: то, что эта госпожа не отослала прочь нищего, породило три высказывания: суровое порицание, умеренную похвалу и колкую шутку.
XLVIII
Итак, вернусь к разъяснению относительно видов шуток, которые мы разбираем. Я разделил бы их на три вида, хотя мессер Федерико упомянул только два: увлекательный и приятный связный рассказ, заключающий в себе некую последовательность событий, – и моментальная и остроумная реакция, сводящаяся к одному краткому высказыванию. К ним мы прибавим еще и третий вид, который называется «burle»[217 - Burla – в бытовом значении: шутка, а также – чепуха (ит.), от лат. burra – пустяк, безделица. Использование этого слова в специальном смысле в XVI–XVII вв. привело к выделению определенной разновидности комического под именем бурлеска.], среди которых встречаются и длинные рассказы, и короткие высказывания, и даже некоторые действия. Первые представляют собой связное повествование, будто человек рассказывает новеллу, например:
«В те дни, когда умер папа Александр Шестой и был возведен на престол Пий Третий, мессер Антонио Аньелло – ваш мантуанец, синьора герцогиня[218 - Графы Аньелли – семейство родовитой мантуанской знати; с XII по XVIII в. его представители занимали высокие места при герцогском дворе.], – находясь в Риме, в папском дворце, среди разговоров о смерти одного, о поставлении другого, обмениваясь с друзьями суждениями на этот счет, сказал: „Господа, еще во времена Катулла двери умели говорить без языка и слушать без ушей, так что могли таким образом открывать супружеские измены[219 - Ср.: Катулл. Песнь 67: «Слышала я, и не раз, как хозяйка, бывало, служанкам / Много болтала сама о похожденьях своих, / <…> (Будто бы нет у дверей ни языка, ни ушей!)» (пер. С. Шервинского).]. И хоть люди теперь совсем не те, что тогда, но, возможно, двери, многие из которых, во всяком случае в Риме, отделываются древними мраморами, еще имеют прежнее свойство. Кажется, вот эти две могли бы прояснить все наши сомнения, коль захотим мы узнать их ответ“. Услышав это, его друзья остановились, переглянулись и замерли, ожидая, что будет дальше. А мессер Антонио, продолжая расхаживать туда и сюда, поднял глаза, как бы невзначай, на один из входов в залу, в которой они прогуливались, и, показав товарищам надпись с именем папы Александра и цифрами V и I на конце (как вы прекрасно понимаете, они означают „шестой“), сказал: „Вот эта дверь, например, говорит: «Papa Alexander vi», то есть что он стал папой, опираясь на силу[220 - Vi – латинское слово «vis» (сила) в форме аблативного падежа, который может означать орудие или образ действия. Действительно, надпись может быть прочтена как: «Папа Александр – силой».], и в правлении пользовался больше силой, чем разумом. Теперь посмотрим, сможем ли мы узнать у какой-нибудь другой двери что-то о новом папе“ – и, обернувшись, тоже как бы случайно, к другому входу, указал на надпись, где была буква N, две PP и V, что означало «Папа Николай V“, и сказал: „Ох, снова горе; смотрите, что сказано: Nihil Papa Valet“»[221 - «Папа ничего не стоит» (лат.). Это и еще несколько мест книги, в которых Кастильоне затрагивает недостойных понтификов, епископов и монахов, дали повод для включения «Придворного» в «Индекс запрещенных книг» (1576).].
XLIX
Как видите, этот вид шуток имеет в себе и элегантность, и добрый смысл, – а ведь так и подобает говорить человеку, служащему при дворе, рассказывая хоть правду, хоть вымысел. Ибо в таких случаях позволительно и придумывать, сколько нравится, не навлекая на себя вины, и, говоря правду, чуть приукрашивать ее выдумками, меньше или больше, по мере надобности. Но совершенное изящество и подлинное достоинство достигается, когда показываешь то, что хочешь выразить, и словами, и жестами, столь хорошо и непринужденно, чтобы слушателям казалось, будто они воочию видят, как происходит то, о чем повествуется. И такой силой обладает этот выразительный метод, что подчас украшает и делает забавным даже то, что само по себе ничуть не выразительно и не искусно.
Хотя для этих рассказов потребны и жестикуляция, и убедительность, свойственная живому голосу, но их яркость проявляется порой и на письме. Кто не смеется, когда в Восьмом дне своей сотни новелл Джованни Боккаччо рассказывает, с каким усердием пел «Кирие» или «Санктус» священник из Варлунго, зная, что в церкви стоит его любимая Бельколоре?[222 - Боккаччо. Декамерон. День VIII, новелла 2. Упоминаются песнопения из чина мессы: «Kyrie eleison» («Господи, помилуй», греч.) и «Sanctus, Sanctus, Sanctus Dominus Deus Sabaoth. Pleni sunt c?li et terra gloria tua» («Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф. Полны небеса и земля славы Твоей», лат.).] Весьма увлекательна манера рассказа также в новеллах о Каландрино[223 - Каландрино – персонаж четырех новелл Восьмого и Девятого дней «Декамерона» (VIII, 3; VIII, 6; IX, 3; IX, 5), суеверный простофиля, над которым потешаются, обманывая его, хитрецы Бруно и Буффальмакко.] и многих других.
Думаю, к тому же роду шуток относится и то, когда смешат, передразнивая или искусно подражая. И в этом я до сих пор не видел никого искуснее, чем наш мессер Роберто да Бари.
L
– Ваша похвала дорого бы стоила, будь она правдой, – сказал мессер Роберто. – Ибо я, конечно, более старался бы подражать доброму, чем дурному. И будь я вправду способен уподобиться некоторым моим знакомым, счел бы себя счастливым. Но боюсь, что не умею подражать ничему, кроме качеств, вызывающих смех, о которых вы только что сами сказали, что они заключаются в каком-либо недостатке.
Мессер Бернардо отвечал:
– В недостатке – да, но что он зло – этого я не сказал. И должно знать, что подражание, о котором мы говорим, невозможно без таланта. Стало быть, кроме умения подделываться под речь и жесты, выводя как бы воочию выражение лица и повадки того, о ком идет рассказ, нужно быть осмотрительным и, как уже было прежде сказано по части шуток, различать место, время и лицо тех, к кому обращаешься, не опускаясь до паясничанья и не выходя из границ, – которые, впрочем, вы-то прекрасно соблюдаете, и поэтому полагаю, что и знаете хорошо. Ибо, в самом деле, благородному человеку не к лицу делать гримасы, изображая плач или смех, копировать голоса, колотить самого себя, как Берто, переодеваться на публике в нищего поселянина, как Страшино[224 - О Берто см. примеч. 57. Никколо Кампани, по прозвищу Страшино (1478–1523) – актер и автор театральных фарсов; после 1513 г. был шутом при дворе папы Льва Х.], – и тому подобные вещи, для них вполне приличные, ибо составляют их ремесло. Нам же приходится заимствововать что-то от их подражания как бы походя и скрытно, украдкой, всемерно соблюдая достоинство дворянина, воздерживаясь как от грязных слов, так и от малопристойных жестов, не искривляя безудержно лица или тела – но совершая движения так, что слушающий и видящий нас по нашим словам и жестам воображал бы гораздо больше, чем слышит и видит, а при этом его разбирал бы и смех. И следует избегать в этом подражании излишней язвительности, особенно когда воспроизводишь безобразные черты лица или фигуры. Ибо телесные недостатки подчас служат хорошим средством возбуждения смеха тому, кто пользуется этим осмотрительно, но использовать их с излишней жестокостью достойно даже не столько шута, сколько врага. Так что нужно, хоть оно и нелегко, придерживаться в этом, как я уже говорил, манеры нашего мессера Роберто. Он копирует любого человека, причем не без колкости, включая его недостатки, и даже в присутствии его самого, – однако никто не возмущается, никому не приходит в голову видеть в этом зло. Я обойдусь без примеров: у него каждый день мы видим их без счета.
LI
Очень сильно возбуждает смех (впрочем, смешное здесь заключается в самой манере рассказа) умелое изображение некоторых недостатков людей – не тех недостатков, что серьезны и достойны кары, а средних, выражающихся просто в глупых поступках, – или само по себе, или с приправой раскованного и едкого гротеска. Заставляют смеяться и примеры какой-нибудь крайней нарочитости, и подчас безудержные, хорошо сочиненные фантастические россказни.