
Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 2, том 1
– Береги брюки!
Глава пятнадцатая
Как-то в начале марта, после концерта, дававшегося в честь Международного женского дня (8 марта), во время весёлых танцев и игр, проходивших в школьном зале, вбежала встревоженная уборщица, она же и сторожиха избы-читальни. Трясясь от страха, она довольно громко сказала стоявшему ближе всех к двери Хужему:
– Избачка отравилась!
Эти слова услыхали все близстоящие люди, моментально передали их другим, веселье прекратилось, большая часть комсомольцев бросилась к избе-читальне.
Конечно, в числе бросившихся первыми были и Борис с Федей. Остальные, обсуждая происшедшее событие, разошлись по домам.
Когда Борис и Фёдор подбежали к избе читальне, около её дверей на крыльце собралась уже порядочная кучка комсомольцев, о чём-то горячо спорящих, но не решавшихся зайти внутрь. Рискнула только одна комсомолка – Саша Середа, женщина лет 25, недавно приехавшая домой с Первой Речки, где она жила около года с мужем-железнодорожником и где работала мойщицей вагонов. Было известно, что их брак распался, и Саша вернулась домой в Новонежино в родительскую семью.
Медиков в то время в Новонежине не было, ближайший фельдшерский пункт находился в Кангаузе, врач – только в Шкотове, а помощь была нужна немедленная, вот и взялась помочь эта молодая женщина. То ли она на курсах каких училась, то ли вычитала где-то что-то, но Саша смело принялась за спасение отравленной, и, очевидно, знала, что нужно делать.
Она вышла на крыльцо и обратилась к стоявшим там комсомольцам (при этом совершенно случайно ближайшими к ней оказались наши друзья):
– Слушай-ка, Алёшкин, беги к нам домой и принеси две кринки молока. Скажи маме, что я прошу, она даст. Сердеев, пойдём со мной в комнату, будешь мне помогать. А вы, ребята, – обратилась она к остальным собравшимся, – расходитесь-ка по домам, ничего тут интересного нет! Да пока поменьше об этом трепитесь, ведь она комсомолка. Некоторые сразу воспользуются, чтобы тень на комсомол навести, а комсомол-то здесь ни при чём. Видно, дело житейское.
Подчиняясь её властному тону, все стали расходиться. Борис побежал к дому Середы, он знал, где этот дом находится: старший брат Саши – член РКП(б), председатель местного кооператива, его дом комсомольцам был хорошо известен.
Минут через 10 он уже вернулся к избе-читальне и, несмело приотворив дверь в маленькую комнатку, соседствовавшую с помещением самой избы-читальни и служившую жильём избачке, зашёл внутрь.
Пока он ходил, Середа и Сердеев успели уже выяснить обстоятельства дела. На столе они нашли скомканное письмо от какого-то Володи, очевидно, жениха Клавдии Семёновой, сообщавшего ей, чтобы она на него не надеялась, так как он уже женился на другой. Рядом с этим письмом лежала записка на листочке, вырванном из тетради, в ней было написано: «Прошу в смерти моей никого не винить». Тут же валялась бутылочка из-под уксусной эссенции и кучка раскиданных спичек с обломанными головками. В комнате остро пахло уксусом.
Сама Клава лежала на широкой деревянной кровати с закрытыми глазами, бледным лицом и раскинутыми широко руками. В одной из них она держала эмалированную кружку, из которой, видно, пила отраву. Она стонала и временами слегка вздрагивала.
Поставив молоко на стол, Борис подошёл к стоявшим в стороне Саше и Фёдору и огляделся по сторонам.
Комната избачки, в которой до этого никому из присутствующих бывать не приходилось, смотрелась неприглядно: пол был закидан окурками (она ведь курила), на стенах, кроме треснутого маленького зеркала и выцветшей дешёвенькой фотографии какого-то парня с лихо закрученными усами, не было ничего. Единственное окно занавешивала какая-то не очень чистая тряпка. Небольшой кухонный буфет с раскрытыми дверцами не блистал чистотой, а выглядывавшая из него кухонная посуда была изрядно закопчена. Кровать, на которой лежала пострадавшая, застланная грубым одеялом и не очень чистыми простынями, стояла у противоположной от входа стены, в ногах её находилась маленькая печка с крошечной плитой. По другую сторону печки в углу стояла широкая скамейка с брошенным на неё большим тулупом, очевидно, это была спецодежда сторожа, брошенная сторожихой, испугавшейся вида отравленной и побежавшей в школу сообщить о несчастье. Около стола и кровати стояли две табуретки.
Поставив молоко на стол и не зная, что нужно делать дальше, Борис, поглядывая на Фёдора, переминался с ноги на ногу. Самым горячим его желанием было как можно скорее уйти из этой вонючей комнаты.
Середа, посмотрев на лица обоих ребят, поняла их желание. В то же время оставлять пострадавшую без помощи было нельзя, а одной Саше находиться тут тоже не хотелось. Она подошла к Клаве, выдернула у неё из рук кружку, вытряхнула на стол находившиеся там спичечные головки, которые так, целиком, на дне кружки и лежали, понюхала зачем-то кружку, затем слегка улыбнулась, почерпнула воду из стоявшего около двери ведра, приоткрыла дверь и выплеснула её на улицу. Подозвав к себе жестом ребят, вышла с ними на крыльцо и тихонько сказала:
– Вот что, хлопцы, думаю, что тут отравление больше для виду, чем на самом деле. Насмотрелась я на этих отравленных-то уксусной эссенцией в городе. На Первой Речке, где мне в общежитии жить приходилось, были такие случаи не так уж редко, особенно при белых, не такие они были! Видела я, как фельдшера и доктора им помощь оказывали. Ну а спички – вон, все целиком остались. Я думаю, что она и выпила-то совсем ничего. Я ей на всякий случай сейчас молока дам, приберу в комнате, а вы пока погуляйте. Но одну её оставлять сегодня нельзя: мало ли, что ещё она натворить может. Одна с ней я оставаться боюсь, останемся все вместе, ладно?
Ребята согласились.
– Ну вот и хорошо. Погуляйте пока, я вас потом позову, – и Саша скрылась в комнате.
Через полчаса она вышла с помойным ведром в руках. Возвращаясь, позвала ребят с собой. На крыльце они на несколько минут задержались, и Саша сказала:
– Что же, ребята, всё в порядке. Поревела она немного после моего лечения, рассказала, что уж больно обиделась на того парня, который её бросил. Вот и сделала глупость, да не сумела путём. А мне кажется, что не очень-то и хотела, просто в отравленную сыграть задумала, артистка! Я ей сказала, что тут останусь и что вас с собой оставляю, так она даже вроде обрадовалась. Ну пойдёмте, а то вы тут замёрзли, наверное. Я прибрала там, сколько можно было, и печурку растопила.
Ребята вошли в комнату и несмело остановились около порога. Саша, задержавшаяся немного на улице, зайдя за ними, заперла дверь на крюк и шутливо заметила:
– Что это вы, как несмелые женихи, у дверей топчетесь? Проходите, раздевайтесь. Сейчас на ночь устраиваться будем. Кормить и угощать мне вас нечем: молоко вон на неё всё истратила, да и то без толку, – мотнула она головой на лежавшую и укрытую одеялом Клавдию.
– Да, ребята, видите, какая я дура? Травиться вздумала! Да из-за кого?! А главное, и этого сделать как следует не сумела…
Заметив, что разговор переходит в опасную зону и может привести к истерике, Середа постаралась его прервать:
– Хватит об этом! Время позднее, парням завтра работать надо. Давайте-ка спать… Что же постлать вам – тулуп на полу, что ли, вот тут, около печки?
– Нет, нет, – запротестовала Клавдия, – на полу они замёрзнут. Пол щелястый, у меня к утру вода в ведре замерзает. Лучше уж так: один пусть ко мне ляжет на кровать, а другой с тобой на лавке уместится, она широкая. Иди ко мне, Федя, ложись рядом!
Ребята переглянулись, но отказываться не стали. Сбросив сапоги, распоясавшись и сняв гимнастёрки, они, погасили лампу и устроились рядом с молодыми женщинами.
Вдвоём на лавке было тесно, и для того, чтобы не упасть, Борису пришлось крепко прижаться к Саше, да и шуба, которой они укрылись, требовала того, чтобы они находились как можно ближе друг к другу.
Первый раз в жизни Борис собирался спать в обнимку с молодой женщиной под одной шубой, ему было и неудобно, и стыдно. Правда, оба они были одеты, но и сквозь одежду он чувствовал её молодое горячее тело, её тугие груди, упиравшиеся в его грудь.
Саша как-то странно хихикнула, и, обхватив шею парнишки руками, прижала его к себе и шепнула:
– Да обними ты меня как следует, а то ещё свалишься с лавки, ногу сломаешь, отвечать за тебя придётся!
Борис послушно обхватил её руками за спину. Ему становилось жарко, уши и шея у него горели. Некоторое время они лежали, не шевелясь, и молчали, но оба не спали. И, конечно, совершенно неожиданно, по крайней мере, для Бориса, между ними произошло то, что может произойти между двумя молодыми здоровыми людьми, лежащими в обнимку друг с другом.
Как всё это произошло, Борис даже и не помнил, он был как во сне. Опомнился он только тогда, когда руки молодой женщины уперлись ему в грудь и он услышал иронически-насмешливый полушёпот:
– Что же ты за неумёха! В первый раз, что ли?.. Как бешеный какой-то!
Для Бори это действительно случилось в первый раз, хотя, конечно, он в этом не признался, промолчал. Но молодая женщина, видимо, достаточно опытная в этих делах, продолжала тем же полушёпотом:
– Молчишь! Так, значит, в первый раз! Ты бы хоть признался, да сказал, мол, научите меня, тётенька! А то прёшь, как дуролом, никакого удовольствия! Эх, ты! Ну да в другой раз умнее будешь, – она немного помолчала, а затем злорадно продолжила, – А ведь я теперь твоя крёстная! Окрестила тебя, из мальчишки мужиком сделала! – и она ядовито хихикнула.
Борис испытывал такой стыд, что даже не нашёлся, что и сказать. Ему было противно всё, что только что произошло, и сама Середа, и её полуобнажённое тело, всё ещё прикасавшееся к нему. А пошлые, равнодушные и какие-то цинично-рассудочные слова вызвали у него чувство такого омерзения, что он не выдержал, вскочил с лавки, торопливо надел рубаху, натянул сапоги, нахлобучил кепку, накинул тужурку и выскочил на улицу, захлопнув за собой дверь. Середа спросила полусонным голосом:
– Борис, ты куда? На двор?
Но его уже не было в комнате. Не обращая ни на что внимания, он торопливо шагал по грязи, не разбирая дороги, по направлению к своему дому. Через несколько минут он услышал торопливые шаги, и обернувшись, увидел догонявшего его Федьку. Тот, отплёвываясь, сказал:
– Ну и стерва эта Клавка! – после чего добавил грубое ругательство, обращённое к этой женщине, которого Борис от него ранее никогда не слыхал.
Дальше они шли молча до развилки дороги, стараясь не смотреть друг на друга и как бы стыдясь один другого.
Так Борис Алёшкин стал настоящим мужчиной, овладев женщиной. Точнее было бы сказать, что это она им овладела. Но, так или иначе, с этого времени для него уже не осталось никаких жизненных тайн.
Это обладание не доставило ему никакой радости. Наоборот, было стыдно и даже обидно, что он вот так, походя, без всякого чувства, без желания и стремления, получил женское тело. Все иллюзии, которые создавались вокруг этого момента в различный книгах, рассказах мужчин, даже в анекдотах, улетучились, как дым. Осталось только чувство стыда, омерзения и презрения к себе и его соучастнице.
«Неужели это и есть любовь?» – спрашивал он себя.
С тех пор Борис старательно избегал встреч с Середой и не только отвергал все её предложения о свидании, но даже и на людях старался к ней не подходить. Вначале она удивлялась, а затем обиделась и сама встреч с ним не искала.
Клавдия Семёнова, из-за отравления которой всё это и произошло, на следующий же день из Новонежина выехала. О ней скоро все забыли, избачкой назначили одну из сестёр Емельяновых, у неё дело пошло достаточно хорошо.
О происшедшем в эту ночь ни Борис, ни Фёдор, точно сговорившись, не вспоминали и никому не рассказывали. Наша повесть – первое место, в котором о нём упоминается.
Почему мы считаем, что этот случай был важным в жизни Бориса? Да прежде всего потому, что после него в сознании молодого человека ещё больше укрепилось мнение о том, что большинство женщин и даже, возможно, девушек, только разыгрывает из себя недотрог, а на самом деле могут свободно, также, как и Середа, и Семёнова, при удобном случае отдаться первому встречному мужчине. Так думал он.
Конечно, это мнение было глубоко ошибочным, неправильным, для многих девушек и женщин оскорбительным, тем не менее обстановка, сложившаяся вокруг Бориса в то время, это подтверждала.
В школе преподаватель географии Бойко, человек лет 45, увлекался пением. Он сам хорошо пел и сумел из сельской молодежи и школьников создать неплохой хор. В хоре пели и Борис, и Фёдор, пела в нём и жена Бойко, женщина лет 26, и его дочь-пионерка, Зоя, 10 лет.
Совершенно неожиданно жена Бойко вдруг воспылала какой-то необъяснимой страстью к Борису, а он к этому не стремился и мог бы поклясться, что никаких поводов ей не давал.
Эта полненькая, довольно смазливая женщина была моложе своего мужа более чем на 15 лет и, очевидно, не находила в нём удовлетворения своей чувственности. Выбрав своим объектом Бориса и не имея возможности встречаться с ним наедине, она начала осаждать его бесчисленными любовными письмами, назначая свидания.
Оксана Николаевна, так звали эту легкомысленную женщину, для семнадцатилетнего парнишки казалась старухой, и, конечно, никаких чувств в нём возбудить не могла, даже самых низменных, с него было достаточно и происшествия с Сашкой Середой. Он, читая её письма, ощущал только негодование и даже какую-то злобу на эту женщину, пытавшуюся обмануть такого хорошего человека, каким он считал руководителя хора Бойко. Её муж пользовался большим уважением в селе, а эта толстомясая матрона, как он называл про себя жену Бойко, липнет к какому-то мальчишке!
Будучи достаточно легкомысленным да, пожалуй, ещё и глупым, он одно из писем показал Фёдору Сердееву, ну а тот разболтал про него приятельницам Поле и Тине, с которыми оба парня продолжали дружить по-прежнему. Таким образом, письма Бойко стали предметом обсуждения и насмешек в этой компании, они подвергались самому критическому разбору чуть ли не по каждой фразе.
Борису в конце концов стало понятно, что, показывая эти письма, он поступает, если не подло то, во всяком случае, непорядочно, и он решил положить этому конец. Он написал Оксане Николаевне письмо очень сухое, лаконичное и достаточно категоричное, в котором безжалостно подчёркивал возрастную разницу, имевшуюся между ними, и, как ему казалось, сурово указывал ей на её долг жены и матери.
Конечно, такое письмо мог написать только глупый и самонадеянный мальчишка, но ведь Борис пока и являлся таковым.
После того как Фёдор, взявший на себя роль почтальона, передал письмо Бойко, письма от неё поступать перестали, но у Бориса появился ещё один факт, подтверждавший его легкомысленное осуждение поведения всех женщин вообще.
Однако за всеми этими любовным перипетиями ни Борис, ни Фёдор своих служебных обязанностей не забывали и продолжали усердно трудиться, так же, как и активно выполнять свои комсомольские поручения.
В конце марта неожиданно вызвали в шкотовскую контору Дальлеса Игнатия Петровича Дмитриева, обратно он не вернулся. Вместо этого пришёл приказ, подписанный почему-то не Шепелевым, а его заместителем, Борисом Владимировичем Озьмидовым. В этом приказе Борис Алёшкин назначался старшим десятником, а Фёдор Сердеев из помощников переводился в младшие десятники.
Ребята, хотя и не понимали, в чём дело, но обрадовались: этими новыми назначениями им увеличивался оклад – одному на 20, а другому на 10 рублей, а это были деньги немаленькие.
А через несколько дней приехал и сам Озьмидов. Он зашёл в контору участка, ознакомился у находившегося там Алёшкина со всей документацией, затем вместе с ним посетил склад, где в это время как раз происходила погрузка стоек в поданные вагоны. Никаких замечаний ни по ведению документов, ни по работе на складе он не сделал.
Возвратясь в контору, Озьмидов попросил Бориса закрыть поплотнее двери в кухню, где в это время хозяйка собирала обед, и рассказал ему о том, что произошло в шкотовской конторе Дальлеса.
Бывший лесопромышленник Шепелев не мог примириться с потерей огромных прибылей, которые он получал от продажи леса в период интервенции. Служба в должности начальника конторы, хотя и оплачивалась по тогдашнему времени очень высоко – 150 руб. в месяц (оклад пяти учителей), его не удовлетворяла. Сравнительно мало дохода давали ему и проводимые при помощи его подручных махинации. Да и вообще, советская власть для него – в прошлом не очень крупного, но капиталиста, была властью чуждой, неприемлемой. Вероятно, он бы и до её прихода сбежал, да не успел, а позже надеялся бежать уже не с пустыми руками.
За год работы в конторе при содействии своих помощников, в числе которых оказался и Дмитриев, Шепелев сумел сколотить порядочный капиталец и отправился за границу. Распродав в конце 1924 года и в начале 1925 имущество своей заимки и отправив семью в Харбин, весной он скрылся и сам. Подозрения на его нечестность уже имелись у некоторых работников конторы, в частности, у Ковальского, и он о них заявлял в Дальлес, но пока бюрократическая машина треста раскачалась, неуважаемого Семёна Ивановича и след простыл.
Явившиеся через неделю после его исчезновения ревизоры сумели только выяснить, что он присвоил себе из сумм, причитающихся Дальлесу, более 50 000 руб. золотом. Все понимали, что это только часть средств, вырученных им от совершённых махинаций. Ревизоры сумели найти некоторых помощников Шепелева, которые, пользуясь его покровительством, не только помогали делу, но и наживались сами. В числе их оказался и Дмитриев.
Рассказав всё это, Озьмидов сообщил, что теперь начальником конторы назначили его. Добавил он также и то, что поскольку заготовка рудничной стойки скоро будет закончена, а заключать новые договоры на неё в этом районе нельзя из-за отсутствия необходимого леса, то участку придётся переключиться на заготовку осокоревых чурок для Седанского фанерного завода (осокорь – это особый сорт тополя, растущий только на Дальнем Востоке).
Между прочим, Борис попытался отказаться от повышения в должности: он понимал, как возрастёт его ответственность, а ведь ему только 17 лет. Но на его просьбу Озьмидов ответил отказом.
Вечером после отъезда Бориса Владимировича Алёшкин сообщил хозяевам об изменениях, происшедших в конторе и на участке, конечно, не открывая всей правды. Сказал только, что Игнатий Петрович переведён на другую работу, и что теперь старшим будет он.
Вскоре после оформления и принятия дел Борис разглядел нехитрую комбинацию, проводимую Дмитриевым при расчётах с крестьянами, и сразу же решил этот обман прекратить. Собрав всех артельщиков, он заявил им, что с этого дня будет производить расчёт с ними не за штуку, а за кубофут – так, как получал деньги участок от конторы.
Те запротестовали: они думали, что так их будет легче обсчитать. Штуки-то они и сами легко могли пересчитать, а как тут вычислить эти чёртовы кубофуты? Им казалось, что новый молодой начальник затеял весь этот разговор в ожидании соответствующего угощения.
Дня через три они собрались в конторе участка без приглашения, причём каждый принёс с собой бутылку, а Марья по распоряжению мужа приготовила закуску.
Артельщики явились вечером, как раз перед тем, когда оба молодых десятника собирались идти по своим делам. Пришлось остаться дома и вновь приступить к переговорам. Конечно, ни о какой выпивке Алёшкин и слышать не хотел, пришлось поддержать его и Феде. Но отпустить артельщиков, не разъяснив им их заблуждения, было нельзя. И всё-таки это удалось сделать с большим трудом. Лишь после того, как они взяли слово с Бориса, что расчёт будет производиться за штуки, а разницу, если она получится в их пользу, они потом дополучат, они согласились с тем, что предлагал Борис. И только после этих переговоров наши друзья смогли убежать к своим учителкам.
Через неделю, когда обычно производился расчёт с возчиками, артельщики убедились, что новый десятник не хочет их обмануть, а наоборот, вскрыл им обман Дмитриева, причём разница получилась настолько ощутимой, что крестьяне только за голову хватались. С этого времени авторитет Алёшкина возрос, и артельщики его всегда были готовы выручить. А вскоре это и случилось.
Срок договора кончался, а участок должен был ещё около 50 000 кубошаку отправить. На складе было не более 20 000, недоставало много. За неделю, которая оставалась до окончания срока сдачи, внести их было невозможно: рубка происходила уже на расстоянии 10–12 километров от станции. Больше двух поездок по начавшей портится дороге сделать бы не удалось, а тут ещё одна из артелей распалась: члены её перессорились при дележе денег, прогнали артельщика, а сами перестали работать. Правда, кое-кого из них удалось переманить в другие бригады, но всё равно количество подвод сократилось почти на четверть.
Это реально грозило срывом выполнения плана, а, следовательно, неустойкой для конторы Дальлеса, штрафом для артельщиков и неприятностями для молодых руководителей участка.
Борис снова собрал артельщиков и рассказал им о создавшемся положении. Обсуждая проблему, стали искать выход.
Один из артельщиков – Замула, высокий, чем-то похожий на цыгана мужик всегда отличался довольно хитрым поведением, он и внёс предложение:
– Наш новый десятник – Борис Яковлевич (да, теперь его уже нередко величали так) нам сделал добро, показав, как нас обсчитывал его предшественник, и не пожелал воспользоваться нашей неграмотностью. Мы должны ему помочь. Новых лошадей мы не достанем, дай Бог этих-то удержать. Ведь скоро полевые работы, многие хозяева хотят скотине роздых дать. Если бы приёмку производили те ребята, которых нанял Северцев, мы их, может быть, как-нибудь и обдурили бы, ну а ведь он заявил, что приедет на последнюю приёмку сам, его не обсчитаешь. Вот я и предлагаю сделать так: тут версты две от станции есть по увалу целая рощица липы. По лесорубочному билету не указаны породы деревьев, которые мы должны рубить, лишь бы не выходили за границы отведённой лесосеки, да не рубили бы деревьев не указанной толщины. Так вот, я и думаю, срубим-ка ту рощицу и сдадим её за дуб.
– Так ведь Северцев разберётся, он же породы знает, ничего из этого не выйдет, – заметил Борис.
– Обойдётся, Борис Яковлевич, не сомневайтесь! Мы липу-то с другими перемешаем, ведь часть людей будет и дуб возить. Дорога плохая, грязи много, немножко торцы грязью подмажем. Ну а если я ещё с приёмщиком немного посижу за водочкой, так мы ему их за лучший дуб сдадим!
Не очень-то хотелось Борису идти на такую комбинацию: как ни суди, а всё же жульничество. Но подводить контору и крестьян, да чего греха таить, и себя – тоже не хотелось. Он колебался. Тогда Замула решил довершить начатое дело:
– Ну. коли вы уж так сомневаетесь, то давайте так: если Северцев что-либо обнаружит, я всё на себя возьму. Скажу, что рубщики неопытные попались и перепутали. Пусть уж с меня спрос будет!
Этот довод, хотя и не убедил Бориса полностью, ведь могли же ему сказать: а как же вы их за дуб приняли? – но, за неимением другого выхода, заставил согласиться.
К удивлению всех, Северский хотя и не был так пьян, как думал Замула, подмены не заметил и липовые чурки принял за дубовые без каких-либо замечаний.
Борис был удивлён близорукостью Северцева и считал, что и он, и его артельщики ловко надули представителей японского капитала.
Об этом случае нельзя было умолчать, ведь в отчёте конторе следовало указывать и породу деревьев. Узнал о замене дуба липой и Борис Владимирович Озьмидов. Хотя Борис и опасался нагоняя, но Озьмидов, живший по пословице «Не обманешь – не продашь», его даже похвалил.
И лишь спустя много лет Борис узнал, что обманутыми-то всё-таки оказались не японцы, а они. В Японии очень мало липы и её совсем не разрешают рубить. А многие деревянные безделушки, весьма распространённые в стране, делаются из липы. Её ввозят из Кореи, и обходится она довольно дорого. Так вот, Северцев, очевидно, прекрасно разглядел, какой «дуб» ему подсунули, и решил извлечь из этого выгоду: его компания безоговорочно заплатила штраф рудникам за недопоставку стоек, и заработала втрое больше, отсортировав липу и продав её, как столярный поделочный материал.
Пожалуй, только тогда Алёшкин по-настоящему понял, какая это сложная вещь – торговля с иностранными государствами.
Закончив к концу апреля отгрузку рудничных стоек, участок приступил к выполнению следующего задания: рубке, вывозке и отправке осокоревых чурок для изготовления фанеры. Также разрешалось заготавливать чурки и из белого ореха (диморфант), но это дерево встречалось гораздо реже.
Фанерная чурка – это бревно длиной 10–15 футов, толщиной 12 и более дюймов, об этом Борис знал по занятиям на курсах. Видел он во время экскурсии на седанский фанерный завод, как из неё получается шпон, из которого потом клеится фанера. После соответствующей размочки чурку вставляют в специальный, так называемый лущильный станок, и в нём особым огромным ножом при вращении с чурки снимается тонкий слой древесины, который называется шпоном. Для того чтобы он был качественным, чурка не должна иметь большого количества крупных сучьев и быть по возможности ровной.