Но его уже не было в комнате. Не обращая ни на что внимания, он торопливо шагал по грязи, не разбирая дороги, по направлению к своему дому. Через несколько минут он услышал торопливые шаги, и обернувшись, увидел догонявшего его Федьку. Тот, отплёвываясь, сказал:
– Ну и стерва эта Клавка! – после чего добавил грубое ругательство, обращённое к этой женщине, которого Борис от него ранее никогда не слыхал.
Дальше они шли молча до развилки дороги, стараясь не смотреть друг на друга и как бы стыдясь один другого.
Так Борис Алёшкин стал настоящим мужчиной, овладев женщиной. Точнее было бы сказать, что это она им овладела. Но, так или иначе, с этого времени для него уже не осталось никаких жизненных тайн.
Это обладание не доставило ему никакой радости. Наоборот, было стыдно и даже обидно, что он вот так, походя, без всякого чувства, без желания и стремления, получил женское тело. Все иллюзии, которые создавались вокруг этого момента в различный книгах, рассказах мужчин, даже в анекдотах, улетучились, как дым. Осталось только чувство стыда, омерзения и презрения к себе и его соучастнице.
«Неужели это и есть любовь?» – спрашивал он себя.
С тех пор Борис старательно избегал встреч с Середой и не только отвергал все её предложения о свидании, но даже и на людях старался к ней не подходить. Вначале она удивлялась, а затем обиделась и сама встреч с ним не искала.
Клавдия Семёнова, из-за отравления которой всё это и произошло, на следующий же день из Новонежина выехала. О ней скоро все забыли, избачкой назначили одну из сестёр Емельяновых, у неё дело пошло достаточно хорошо.
О происшедшем в эту ночь ни Борис, ни Фёдор, точно сговорившись, не вспоминали и никому не рассказывали. Наша повесть – первое место, в котором о нём упоминается.
Почему мы считаем, что этот случай был важным в жизни Бориса? Да прежде всего потому, что после него в сознании молодого человека ещё больше укрепилось мнение о том, что большинство женщин и даже, возможно, девушек, только разыгрывает из себя недотрог, а на самом деле могут свободно, также, как и Середа, и Семёнова, при удобном случае отдаться первому встречному мужчине. Так думал он.
Конечно, это мнение было глубоко ошибочным, неправильным, для многих девушек и женщин оскорбительным, тем не менее обстановка, сложившаяся вокруг Бориса в то время, это подтверждала.
В школе преподаватель географии Бойко, человек лет 45, увлекался пением. Он сам хорошо пел и сумел из сельской молодежи и школьников создать неплохой хор. В хоре пели и Борис, и Фёдор, пела в нём и жена Бойко, женщина лет 26, и его дочь-пионерка, Зоя, 10 лет.
Совершенно неожиданно жена Бойко вдруг воспылала какой-то необъяснимой страстью к Борису, а он к этому не стремился и мог бы поклясться, что никаких поводов ей не давал.
Эта полненькая, довольно смазливая женщина была моложе своего мужа более чем на 15 лет и, очевидно, не находила в нём удовлетворения своей чувственности. Выбрав своим объектом Бориса и не имея возможности встречаться с ним наедине, она начала осаждать его бесчисленными любовными письмами, назначая свидания.
Оксана Николаевна, так звали эту легкомысленную женщину, для семнадцатилетнего парнишки казалась старухой, и, конечно, никаких чувств в нём возбудить не могла, даже самых низменных, с него было достаточно и происшествия с Сашкой Середой. Он, читая её письма, ощущал только негодование и даже какую-то злобу на эту женщину, пытавшуюся обмануть такого хорошего человека, каким он считал руководителя хора Бойко. Её муж пользовался большим уважением в селе, а эта толстомясая матрона, как он называл про себя жену Бойко, липнет к какому-то мальчишке!
Будучи достаточно легкомысленным да, пожалуй, ещё и глупым, он одно из писем показал Фёдору Сердееву, ну а тот разболтал про него приятельницам Поле и Тине, с которыми оба парня продолжали дружить по-прежнему. Таким образом, письма Бойко стали предметом обсуждения и насмешек в этой компании, они подвергались самому критическому разбору чуть ли не по каждой фразе.
Борису в конце концов стало понятно, что, показывая эти письма, он поступает, если не подло то, во всяком случае, непорядочно, и он решил положить этому конец. Он написал Оксане Николаевне письмо очень сухое, лаконичное и достаточно категоричное, в котором безжалостно подчёркивал возрастную разницу, имевшуюся между ними, и, как ему казалось, сурово указывал ей на её долг жены и матери.
Конечно, такое письмо мог написать только глупый и самонадеянный мальчишка, но ведь Борис пока и являлся таковым.
После того как Фёдор, взявший на себя роль почтальона, передал письмо Бойко, письма от неё поступать перестали, но у Бориса появился ещё один факт, подтверждавший его легкомысленное осуждение поведения всех женщин вообще.
Однако за всеми этими любовным перипетиями ни Борис, ни Фёдор своих служебных обязанностей не забывали и продолжали усердно трудиться, так же, как и активно выполнять свои комсомольские поручения.
В конце марта неожиданно вызвали в шкотовскую контору Дальлеса Игнатия Петровича Дмитриева, обратно он не вернулся. Вместо этого пришёл приказ, подписанный почему-то не Шепелевым, а его заместителем, Борисом Владимировичем Озьмидовым. В этом приказе Борис Алёшкин назначался старшим десятником, а Фёдор Сердеев из помощников переводился в младшие десятники.
Ребята, хотя и не понимали, в чём дело, но обрадовались: этими новыми назначениями им увеличивался оклад – одному на 20, а другому на 10 рублей, а это были деньги немаленькие.
А через несколько дней приехал и сам Озьмидов. Он зашёл в контору участка, ознакомился у находившегося там Алёшкина со всей документацией, затем вместе с ним посетил склад, где в это время как раз происходила погрузка стоек в поданные вагоны. Никаких замечаний ни по ведению документов, ни по работе на складе он не сделал.
Возвратясь в контору, Озьмидов попросил Бориса закрыть поплотнее двери в кухню, где в это время хозяйка собирала обед, и рассказал ему о том, что произошло в шкотовской конторе Дальлеса.
Бывший лесопромышленник Шепелев не мог примириться с потерей огромных прибылей, которые он получал от продажи леса в период интервенции. Служба в должности начальника конторы, хотя и оплачивалась по тогдашнему времени очень высоко – 150 руб. в месяц (оклад пяти учителей), его не удовлетворяла. Сравнительно мало дохода давали ему и проводимые при помощи его подручных махинации. Да и вообще, советская власть для него – в прошлом не очень крупного, но капиталиста, была властью чуждой, неприемлемой. Вероятно, он бы и до её прихода сбежал, да не успел, а позже надеялся бежать уже не с пустыми руками.
За год работы в конторе при содействии своих помощников, в числе которых оказался и Дмитриев, Шепелев сумел сколотить порядочный капиталец и отправился за границу. Распродав в конце 1924 года и в начале 1925 имущество своей заимки и отправив семью в Харбин, весной он скрылся и сам. Подозрения на его нечестность уже имелись у некоторых работников конторы, в частности, у Ковальского, и он о них заявлял в Дальлес, но пока бюрократическая машина треста раскачалась, неуважаемого Семёна Ивановича и след простыл.
Явившиеся через неделю после его исчезновения ревизоры сумели только выяснить, что он присвоил себе из сумм, причитающихся Дальлесу, более 50 000 руб. золотом. Все понимали, что это только часть средств, вырученных им от совершённых махинаций. Ревизоры сумели найти некоторых помощников Шепелева, которые, пользуясь его покровительством, не только помогали делу, но и наживались сами. В числе их оказался и Дмитриев.
Рассказав всё это, Озьмидов сообщил, что теперь начальником конторы назначили его. Добавил он также и то, что поскольку заготовка рудничной стойки скоро будет закончена, а заключать новые договоры на неё в этом районе нельзя из-за отсутствия необходимого леса, то участку придётся переключиться на заготовку осокоревых чурок для Седанского фанерного завода (осокорь – это особый сорт тополя, растущий только на Дальнем Востоке).
Между прочим, Борис попытался отказаться от повышения в должности: он понимал, как возрастёт его ответственность, а ведь ему только 17 лет. Но на его просьбу Озьмидов ответил отказом.
Вечером после отъезда Бориса Владимировича Алёшкин сообщил хозяевам об изменениях, происшедших в конторе и на участке, конечно, не открывая всей правды. Сказал только, что Игнатий Петрович переведён на другую работу, и что теперь старшим будет он.
Вскоре после оформления и принятия дел Борис разглядел нехитрую комбинацию, проводимую Дмитриевым при расчётах с крестьянами, и сразу же решил этот обман прекратить. Собрав всех артельщиков, он заявил им, что с этого дня будет производить расчёт с ними не за штуку, а за кубофут – так, как получал деньги участок от конторы.
Те запротестовали: они думали, что так их будет легче обсчитать. Штуки-то они и сами легко могли пересчитать, а как тут вычислить эти чёртовы кубофуты? Им казалось, что новый молодой начальник затеял весь этот разговор в ожидании соответствующего угощения.
Дня через три они собрались в конторе участка без приглашения, причём каждый принёс с собой бутылку, а Марья по распоряжению мужа приготовила закуску.
Артельщики явились вечером, как раз перед тем, когда оба молодых десятника собирались идти по своим делам. Пришлось остаться дома и вновь приступить к переговорам. Конечно, ни о какой выпивке Алёшкин и слышать не хотел, пришлось поддержать его и Феде. Но отпустить артельщиков, не разъяснив им их заблуждения, было нельзя. И всё-таки это удалось сделать с большим трудом. Лишь после того, как они взяли слово с Бориса, что расчёт будет производиться за штуки, а разницу, если она получится в их пользу, они потом дополучат, они согласились с тем, что предлагал Борис. И только после этих переговоров наши друзья смогли убежать к своим учителкам.
Через неделю, когда обычно производился расчёт с возчиками, артельщики убедились, что новый десятник не хочет их обмануть, а наоборот, вскрыл им обман Дмитриева, причём разница получилась настолько ощутимой, что крестьяне только за голову хватались. С этого времени авторитет Алёшкина возрос, и артельщики его всегда были готовы выручить. А вскоре это и случилось.
Срок договора кончался, а участок должен был ещё около 50 000 кубошаку отправить. На складе было не более 20 000, недоставало много. За неделю, которая оставалась до окончания срока сдачи, внести их было невозможно: рубка происходила уже на расстоянии 10–12 километров от станции. Больше двух поездок по начавшей портится дороге сделать бы не удалось, а тут ещё одна из артелей распалась: члены её перессорились при дележе денег, прогнали артельщика, а сами перестали работать. Правда, кое-кого из них удалось переманить в другие бригады, но всё равно количество подвод сократилось почти на четверть.
Это реально грозило срывом выполнения плана, а, следовательно, неустойкой для конторы Дальлеса, штрафом для артельщиков и неприятностями для молодых руководителей участка.
Борис снова собрал артельщиков и рассказал им о создавшемся положении. Обсуждая проблему, стали искать выход.
Один из артельщиков – Замула, высокий, чем-то похожий на цыгана мужик всегда отличался довольно хитрым поведением, он и внёс предложение:
– Наш новый десятник – Борис Яковлевич (да, теперь его уже нередко величали так) нам сделал добро, показав, как нас обсчитывал его предшественник, и не пожелал воспользоваться нашей неграмотностью. Мы должны ему помочь. Новых лошадей мы не достанем, дай Бог этих-то удержать. Ведь скоро полевые работы, многие хозяева хотят скотине роздых дать. Если бы приёмку производили те ребята, которых нанял Северцев, мы их, может быть, как-нибудь и обдурили бы, ну а ведь он заявил, что приедет на последнюю приёмку сам, его не обсчитаешь. Вот я и предлагаю сделать так: тут версты две от станции есть по увалу целая рощица липы. По лесорубочному билету не указаны породы деревьев, которые мы должны рубить, лишь бы не выходили за границы отведённой лесосеки, да не рубили бы деревьев не указанной толщины. Так вот, я и думаю, срубим-ка ту рощицу и сдадим её за дуб.
– Так ведь Северцев разберётся, он же породы знает, ничего из этого не выйдет, – заметил Борис.
– Обойдётся, Борис Яковлевич, не сомневайтесь! Мы липу-то с другими перемешаем, ведь часть людей будет и дуб возить. Дорога плохая, грязи много, немножко торцы грязью подмажем. Ну а если я ещё с приёмщиком немного посижу за водочкой, так мы ему их за лучший дуб сдадим!
Не очень-то хотелось Борису идти на такую комбинацию: как ни суди, а всё же жульничество. Но подводить контору и крестьян, да чего греха таить, и себя – тоже не хотелось. Он колебался. Тогда Замула решил довершить начатое дело:
– Ну. коли вы уж так сомневаетесь, то давайте так: если Северцев что-либо обнаружит, я всё на себя возьму. Скажу, что рубщики неопытные попались и перепутали. Пусть уж с меня спрос будет!
Этот довод, хотя и не убедил Бориса полностью, ведь могли же ему сказать: а как же вы их за дуб приняли? – но, за неимением другого выхода, заставил согласиться.
К удивлению всех, Северский хотя и не был так пьян, как думал Замула, подмены не заметил и липовые чурки принял за дубовые без каких-либо замечаний.
Борис был удивлён близорукостью Северцева и считал, что и он, и его артельщики ловко надули представителей японского капитала.
Об этом случае нельзя было умолчать, ведь в отчёте конторе следовало указывать и породу деревьев. Узнал о замене дуба липой и Борис Владимирович Озьмидов. Хотя Борис и опасался нагоняя, но Озьмидов, живший по пословице «Не обманешь – не продашь», его даже похвалил.
И лишь спустя много лет Борис узнал, что обманутыми-то всё-таки оказались не японцы, а они. В Японии очень мало липы и её совсем не разрешают рубить. А многие деревянные безделушки, весьма распространённые в стране, делаются из липы. Её ввозят из Кореи, и обходится она довольно дорого. Так вот, Северцев, очевидно, прекрасно разглядел, какой «дуб» ему подсунули, и решил извлечь из этого выгоду: его компания безоговорочно заплатила штраф рудникам за недопоставку стоек, и заработала втрое больше, отсортировав липу и продав её, как столярный поделочный материал.
Пожалуй, только тогда Алёшкин по-настоящему понял, какая это сложная вещь – торговля с иностранными государствами.