Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Между классом и дискурсом. Левые интеллектуалы на страже капитализма

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Либерально-гуманистический клиентелизм выступил наиболее эффективным механизмом подрыва классовой солидарности, поскольку он не только противопоставлял интерес индивидуального работника интересам массы, но и дробил саму массу на множество противостоящих друг другу групп, каждая из которых была организована вертикально и подчинена контролю собственной коррумпированной элиты.

Разумеется, традиции и практики рабочего класса в реальности тоже никогда не были этически безупречными. Если отбросить идеалистическую романтизацию жизни рабочих, типичную для леворадикальной интеллигенции первой половины XX в., в повседневной жизни трудящихся и в деятельности классовых организаций можно было обнаружить достаточно материала для критики. Однако политическое содержание этой критики, развернувшейся параллельно с общим контрнаступлением капитала на труд в конце XX столетия, вполне очевидно. Атака на традиционные ценности и практики рабочего движения призвана была размыть его культуру в тот самый момент, когда это движение, подрывавшееся объективно происходящими экономическими и социальными процессами, переживало институциональный стресс и нуждалось в сохранении культурной преемственности как никогда ранее. В известном смысле, подобная критика рабочих традиций отражала происходящие сдвиги, но одновременно закрепляла и усугубляла их, препятствуя формированию новых механизмов солидаризации, которые не могли быть созданы, во-первых, без опоры на существующую традицию, а во-вторых, без усилий по формированию и консолидации нового устойчивого большинства.

В любом случае, обвинять традиционный рабочий класс в том, что он «белый» и состоит по меньшей мере наполовину из мужчин – это то же самое, что требовать покаяния от детей за грехи их родителей, да еще зная, что перечисляемые грехи были на самом деле совершены совсем другими людьми и в другом месте. Идея приписать коллективную вину именно «белым» по праву рождения могла прийти в голову только привилегированным белым интеллектуалам, заведомо исключающим себя из группы, подлежащей идеологическому остракизму, но не отказывающихся ни от одной из привилегий, ей приписываемых.

Хотя консервативные публицисты склонны были видеть в подобных высказываниях лицемерие или своего рода расизм наоборот, суть данной идеологии была вовсе не в том, чтобы заставить «белых мужчин» стесняться своего происхождения. Формировалась эффективная технология, сознательно применяемая для подрыва солидарности и раскола трудящихся по расовому (гендерному, культурному и т. д.) признаку. Одним – меньшинствам – приписывают роль жертв, нуждающихся в покровительстве прогрессивной либеральной (преимущественно белой) элиты, другим – роль грешников поневоле, которым предстоит искупить свою родовую вину за счет отказа от защиты собственных интересов и соблюдения идейно-политических ритуалов политкорректности.

Антисолидарная логика подобного подхода была вполне очевидна с самого начала, но гегемония интеллектуалов в сочетании с необходимостью приспосабливаться к требованиям неолиберализма и меняющимся под его влиянием академическим порядкам создали ситуацию почти тоталитарного морального террора, когда любое публичное выступление против доминирующего дискурса фактически блокировалось или, в лучшем случае, осуждалось как проявление старомодного, патриархального, консервативного или сталинистского мышления.

Показательно, что сам язык «позитивной дискриминации» является иерархическим и патерналистским, принципиально выставляя меньшинства в качестве неизменно слабой и страдающей стороны, являющейся объектом помощи. Субъектом действия, принятия решений остаются государство и интеллектуально-политическая элита.

Система принципиально исключает возможность реального равенства и эмансипации, поскольку в таком случае помощь «слабым» становится ненужной и необоснованной. Иными словами, чтобы получать поддержку, «целевая» группа (будь то национальные меньшинства, женщины, гомосексуалисты и т. д.) должна оставаться слабой и угнетенной, иначе право на помощь невозможно будет обосновать. Воспроизводство «слабости» является фундаментальным принципом и важнейшей (но не провозглашаемой официально) задачей любой «адресной помощи». В этом ее принципиальное отличие от универсалистского социального государства, которое не допускает никакой, в том числе и позитивной дискриминации, оказывая равную помощь всем.

Вопрос о том, кому, за что и как можно критиковать существующий порядок, тоже был жестко упорядочен. Фактически дискуссия о пороках системы была сведена к набору общеобязательных слов и формул, которые должны были регулярно повторяться вне всякой связи с реальными процессами, происходившими в обществе.

В рамках леволиберального подхода солидарность мыслится, в лучшем случае, как некий договор о взаимопомощи между различным группами и «меньшинствами», своего рода пакт о ненападении, при котором общая повестка складывается из механического сочетания множества совершенно различных повесток, противоречия между которыми старательно замалчиваются или игнорируются. Движение протеста мыслится не как единое солидарное целое, но только как коалиция или даже, по выражению Наоми Кляйн, «коалиция коалиций».

Напротив, традиционный принцип классовой солидарности предполагал именно формирование единой общей повестки на основе фундаментального, базового интереса, являющегося изначально общим. Смыл этой солидарности был не в сосуществовании различных групп, а в преодолении их различий, в их слиянии и создании вместо множества конфликтующих «идентичностей» единой классовой, а в перспективе – человеческой общности. Это, разумеется, не означает отказа от признания культурных различий или неуважения к ним, но это значит, что данные различия должны оставаться и осмысливаться именно как культурные, по возможности изживаемые и преодолеваемые в сфере политики, тогда как логика мультикультурализма, постмодернизма, феминизма и политкорректности предполагает ровно противоположный процесс засорения политики культурными проблемами и превращения ее в форму переживания и воспроизводства постоянно нарастающего числа культурных особенностей и различий.

Борьба за социальные преобразования отнюдь не означает отказа от эмансипации женщин или национальных меньшинств, но предполагает, что борьба за эти интересы объективно может быть успешна лишь в рамках общей комплексной и целостной стратегии изменения общества, причем именно общие социальные приоритеты должны определять политическую повестку дня.

Феминизм и другие идентичности

Особенность политкорректного сознания состоит в том, что любые группы мыслятся не только однородными, но и неизменными, закрытыми друг от друга и существующими друг от друга независимо, подобно монадам у Лейбница. Они могут выступать жертвами дискриминации или объектами адресной помощи. Но они никогда не рассматриваются как меняющиеся, внутренне противоречивые, взаимодействующие друг с другом и вовлеченные в единый процесс воспроизводства экономики, общества и политических институтов. Более того, постоянно подчеркивается «исключенность» (exclusion) меньшинств из различных структур, на место чему должна прийти «включенность» (inclusion). Вопрос даже не в том, насколько соответствует действительности тезис об «исключенности», особенно после почти полувековой политики позитивной дискриминации[17 - Вопрос о том, как «исключенные» из капиталистической системы сообщества могут одновременно быть объектами специфической эксплуатации (будучи включены в процесс воспроизводства системы) остается при подобном подходе вне поля дискуссии, поскольку не проясняется, в чем конкретно-социально проявляется «исключение».]. Гораздо важнее, что этот тезис никак не связан с анализом самих институтов, их функционирования, развития и трансформации. Не опирается он и на анализ экономических процессов в их динамике, на понимание того, как работает система общественного разделения труда. Не ставится даже этическая проблема – а нужно ли стремиться быть включенными в институты, которые сами по себе являются частью порочной системы?

Стремясь демаскировать скрытую гендерную проблематику, содержащуюся в классовом дискурсе, феминистский анализ подчеркнуто абстрагируется от классовых различий, заменяя разговоры о них призывами к гендерному равенству вне зависимости от социального положения людей. Но в реальной жизни смысл и содержание равенства полов получается принципиально разным в зависимости от социального статуса и экономических позиций мужчин и женщин. Очень характерным примером скрытого классового содержания феминистского дискурса является анализ проблемы «стеклянного потолка». Данные о составе топ-менеджмента крупных компаний и, в меньшей степени, государственных учреждений показывают, что женщины, делающие там успешную карьеру, сталкиваются с трудностями, подходя к самому высшему уровню. Это подтверждается большим количеством социологических данных и не может подвергаться сомнению. Однако данная проблема касается, в лучшем случае, 1–2 % женского населения, причем именно той его части, которая уже достигла высокого положения в обществе, принадлежит к верхушке среднего класса или к буржуазии. Совершенно непонятно, почему левые должны заботиться об изменении гендерного состава капиталистической иерархии, если их целью является ликвидация или радикальная трансформация самой этой системы[18 - Здесь может быть приведен контраргумент, что подобные практики существуют не только в правящем классе, но и в самих левых организациях, которые отнюдь не свободны от влияния господствующей корпоративной и бюрократической культуры. Но в данном случае решение проблемы происходит не за счет обобщенной критики «стеклянного потолка» вообще, а через практическое осуществление гендерного равенства внутри той или иной структуры.].

В то же время многие примеры успешной карьеры женщин, достигших высших постов в государственных структурах, таких как Маргарет Тэтчер или Ангела Меркель, не принимаются радикальной публицистикой в качестве доказательства позитивных перемен на том основании, что упомянутые дамы-политики не являлись феминистками[19 - Интересно сравнить данный феминистский дискурс с традиционным классовым. Вполне естественно, что левые отвергали примеры вертикальной мобильности рабочих, ставших миллионерами, на том основании, что, превратившись в буржуа, тот или иной индивид автоматически переставал быть рабочим. Вертикальная мобильность индивида может свидетельствовать об улучшении ситуации класса в целом лишь тогда, когда люди добиваются успеха, не меняя своего социального статуса. Однако в случае с политиками или топ-менеджерами достигшие успеха дамы не переставали быть женщинами оттого, что получали новую должность.]. Однако в таком случае встает вопрос: чьи интересы представляет данный дискурс – женщин вообще или самих феминисток, вернее – леволиберального сообщества, осуществляющего идеологическое доминирование среди определенной части среднего класса?

Разумеется, в левых версиях феминистского дискурса неизменно повторяется тезис о том, что угнетение женщин является органической составляющей капитализма или даже необходимым элементом капиталистической эксплуатации. Подобный вывод, как правило, подтверждается двумя фактами, не подлежащими сомнению. Во-первых, в большинстве капиталистических стран средняя заработная плата женщин отстает от зарплаты мужчин. Во-вторых, выполнение домашней работы, ложащееся в семье в основном на женщин, не может не отражаться на рынке труда и стоимости рабочей силы. Таким образом, есть основания говорить, что капиталистическая экономика включает гендерное разделение труда.

Проблема, однако, в том, насколько эти два обстоятельства являются для капитализма принципиальными, системообразующими и сущностными. Выравнивание заработков женщин и мужчин, перераспределение обязанностей в семьях, развитие технологий, облегчающих домашнюю работу, и создание развитой сферы услуг, снимающей значительную часть хозяйственной нагрузки с женщин, никак не подорвало буржуазные производственные отношения или институт частной собственности. Хуже того, основной прогресс в этих сферах был достигнут не за счет программ адресной помощи, а за счет развития социального государства – в период, предшествовавший торжеству феминизма и политкорректности.

Феминистский дискурс, как и другие формы леволиберальной идеологии, не просто принимает буржуазное общество как неизменную данность, но и ориентирован именно на буржуазного индивида с присущими ему ценностями, критериями и мотивациями. Соответственно, отношения между мужчинами и женщинами рассматриваются либо как конкурентные, либо как договорные, партнерские (показательно само употребление слова «партнер» в качестве обозначения спутника жизни, вместо «мужа», «жены», «возлюбленного» и т. д.). Иными словами, отношения между людьми мыслятся исключительно как между суверенными индивидами, которых ничего не объединяет, кроме соглашения[20 - В целом политкорректная лексика демонстрирует явную тенденцию к вытеснению личностно и эмоционально нагруженных понятий обезличенными бюрократическими терминами, жестко привязанными к логике рыночных отношений. Таким образом, «гендерно-нейтральные» термины не являются нейтральными в социально-этическом плане. Напротив, они демонстрируют торжество буржуазно-бюрократического мышления над традиционной народной культурой.]. Любви и чувствам, какой-либо общности иной, чем identity, тут нет места настолько, что никто из носителей дискурса не замечает, что тут чего-то явно не хватает (something is missing).

Подобная индивидуалистическая концепция, парадоксальным образом, в долгосрочной перспективе подрывает саму себя, ибо договор, лишенный связи с общественной этикой и не направленный на решение каких-либо задач за пределами конкретной пары, может быть, строго говоря, каким угодно, а потому не должен быть предметом публичного обсуждения и регулирования. То, что в другой социально-этической системе представало бы как долг (не просто перед своей «второй половиной», но и перед обществом), теперь сводится к индивидуальному и частному выбору. В результате феминизм и мультикультурализм в определенных ситуациях может означать терпимость к самым отвратительным формам патриархальщины, тоже воспринимаемым как проявление идентичности или как выбор… Если, например, систематическое насилие над «партнером» является частью отношений, принимаемых «добровольно», пусть и в силу обычая, нет никакой причины бороться против этого.

Принципиальные различия внутри каждого конкретного меньшинства игнорируются. То, что женщины, например, принадлежат к разным культурам, народностям, к противоборствующим классам и партиям, оказывается в рамках подобного дискурса малозначительной мелочью, никак не влияющей на суть дела. Аналогично единой страдающей и угнетенной массой предстают перед нами мигранты, хотя в действительности они тоже разделены на группы, зачастую находящиеся между собой в остром конфликте (например, исламисты и те, кто бежит от исламизма, рабочие и бизнесмены, отстраненные от власти бюрократы и интеллектуалы, ищущие политического убежища, организаторы мафиозных сетей и их жертвы).

Представление об однородности миграционного потока, превращенное в основу практической политики, способствует выстраиванию клиентелистских структур, когда часть мигрантов и беженцев, распределяющая потоки помощи, наладившая связи с местными властями, мафией и неправительственными организациями, получает возможность контролировать и эксплуатировать всех остальных. Такой подход предопределил и остроту миграционного кризиса 2015–2016 гг., когда под видом сирийских беженцев, покидающих зону боевых действий, в Европу бросились сотни тысяч людей, никогда не бывавших в Сирии и даже не знавших арабского языка. Поскольку сама идея о дифференциации мигрантов заведомо отвергается политкорректным дискурсом, попытка отделить реальных беженцев, имеющих право на помощь, от остального потока, не только изначально являлась политически невозможной, но и осуждалась как проявление расизма.

Тем не менее конфликты так или иначе прорываются наружу, причем далеко не самым приятным образом, как это было во время встречи нового 2016 года в Кельне, когда группы подвыпивших молодых людей из числа иммигрантов и беженцев начали агрессивно приставать к местным женщинам. Общественность, естественно, разделилась на тех, кто встал на защиту прав мигрантов, обвиняя в расизме всякого, пытавшегося обсуждать эту тему, и на тех, кто развернул мощную кампанию по поводу насилия над женщинами.

Выяснять, какая сторона права в этой дискуссии, бессмысленно, ибо вопрос изначально неверно поставлен. Он не может быть решен в рамках логики политкорректности и на основе уважения к «идентичностям». Более того, именно неуважение к наличным на данный момент идентичностям, готовность общества менять и преодолевать их, является важнейшим и необходимым условием социального прогресса.

Одним из безусловных успехов феминистской критики классической социологии было выявление скрытого гендерного смысла, который очень часто оставался незамеченным даже для авторов тех или иных прогрессистских высказываний. «Человек вообще», увы, слишком часто бессознательно отождествлялся с мужчиной. Утверждение, по виду нейтральное, в действительности оказывалось нагружено гендерно. Противоречие феминизма, однако, состоит в том, что, обнаруживая бессознательный гендерный смысл в чужих высказываниях, его сторонники последовательно стараются не замечать скрытого и бессознательного социального и классового смысла в своих. Между тем не требуется никакого аналитического микроскопа, чтобы заметить, что феминистский дискурс, который лишь поверхностно нагружен гендерно, на деле выражает гендерно нейтральный групповой интерес привилегированной части среднего класса.

Исторически проследить эту связь несложно. Восхождение либерального среднего класса сопровождалось соответствующей идеологической эволюцией. Его критика была изначально направлена против старых элит, место которых предстояло занять новому поколению образованных либеральных профессионалов с буржуазными амбициями. Обвинение в патриархальности и дискриминации женщин явилось очень удобным средством в борьбе нового поколения против тех, кто тормозил его продвижение вверх по карьерной лестнице в корпорациях и государственных учреждениях. Этим подрывался авторитет старой, наследственной элиты. Атака была направлена против гегемонии старых буржуазных семейств, но отнюдь не против логики капиталистической иерархии как таковой. Напротив, именно места в этой иерархии были главными призами, ждущими либеральное продвинутое поколение. Именно потому их дискурсивная атака была одновременно направлена и против старой буржуазной элиты и против традиционных левых организаций, а также масс трудящихся, которым навешивали ярлык «отсталости». Торжествующий дискурс феминизма и политкорректности предполагал не навязывание обществу программы социальных изменений, а утверждение определенной культуры и практик общественного поведения, своего рода символических кодов, без знания и принятия которых вы просто не можете претендовать на лидирующие роли в обществе. Таким образом, с одной стороны, теснили старую элиту, заставляя ее принимать новые правила, а с другой – отсекали неполиткорректную массу обывателей, условия повседневной жизни которых просто не позволяют постоянно оглядываться на требования политкорректности.

Для подобного дискурсивного кода принципиально важно, что сколько бы он ни пропагандировался, остается значительная масса людей, по тем или иным причинам неспособная соблюдать диктуемые правила. Соответственно, борьба за передовой дискурс становится перманентной и превращается в постоянное содержание политической жизни, вытесняя другие вопросы.

Понемногу контроль за кадровой политикой на всех уровнях – от капиталистических компаний до леворадикальных организаций – все более монополизировался одним и тем же социокультурным слоем. Только носители и знатоки правильного дискурса могут быть публично признанными лидерами мнений в журналистике, только они становятся ключевыми активистами в политических организациях. Принципиальным требованием политкорректного дискурса, объединившего левых с продвинутой либеральной буржуазией, явился разрыв с исторической культурой и традициями рабочего класса под тем предлогом, что они являются патриархальными и мачистскими. Причем относится это в равной степени ко всем носителям данной культуры, как мужчинам, так и к женщинам. Даже в профсоюзах происходило постепенное оттеснение носителей традиционной пролетарской культуры «синих воротничков» (blue collar culture) от руководства. В политических организациях на левом фланге процесс пошел еще дальше, приведя к последовательному и сознательному вытеснению рабочих (кроме тех немногих, кто готов был мимикрировать под культурные нормы либерального среднего класса). Неудивительно, что многие фрустрированые пролетарии в конечном счете нашли свое место среди сторонников правого популизма.

Политэкономия миграции

Если в 1990-е и в начале 2000-х годов ключевой темой политкорректного дискурса было положение женщин и этнических меньшинств, то в условиях нарастания мирового экономического кризиса на передний план выдвигается фигура мигранта или беженца. Речь идет не о людях, приехавших несколько десятилетий или поколений назад и сейчас составляющих этнические меньшинства в западных обществах, а именно о тех, кто перемещается через границы под влиянием резко ухудшившейся экономической и политической обстановки в мире, об иммигрантах и мигрантах новой волны. Различие чрезвычайно важное, поскольку между представителями старой и новой миграционной волн существует острейший конфликт, сознательно игнорируемый политкорректным сознанием.

В течение всего индустриального периода европейской истории массовая миграция из деревни в города, а также из более бедных стран в более богатые создавала культурные проблемы, которые, однако, разрешались в течение одного-двух поколений. Интеграция мигрантов в принимающее их городское общество происходила в рамках индустриальной культуры и производственного процесса, которые сами по себе диктовали необходимость взаимодействия с окружающим коллективом, выполнение общих правил и формирование общих навыков. Напротив, в эпоху неолиберализма, по мере ослабления индустриальной базы Европы (включая и постсоветские республики), повседневные культурные нормы начинают диктоваться не производством, а потреблением. Производство требует коллективного взаимодействия, а потребление, даже если оно является однотипным и стандартизированным, является частным, индивидуальным, в лучшем случае, семейным делом.

Неудивительно, что каждая новая волна приезжих интегрируется принимающим обществом с бо?льшим трудом, чем предыдущая. В условиях, когда обсуждение социально-экономических противоречий является своего рода табу, общественное мнение интерпретирует проблему как культурно-политическую. Этнизация конфликта происходит и справа и слева. Отказ от классового и социологического анализа неминуемо предполагает осмысление существующих в обществе противоречий исключительно как идеологических или культурных.

Антонио Грамши, описывая политическую жизнь в тоталитарном государстве, замечал, что «в тоталитарных партиях преобладают культурные функции, порождающие политический жаргон, то есть политические вопросы облекаются в культурные формы и как таковые становятся неразрешимыми»[21 - Грамши А. Избранные произведения. Т. 3. М.: Изд-во иностранной литературы, 1959. C. 136.]. Господство либеральной политкорректности и левого интеллектуального дискурса привело к точно такой же ситуации. Поскольку социальные проблемы и структурные противоречия общества интерпретируются как «культурные», они не только не разрешаются как таковые, но блокируется возможность даже обсуждения практических решений. Причем это в равной степени наблюдается и на левом, и на правом крае политического спектра. Так, например, консервативно-националистическая публицистика приписывает неспособность иммигрантов к адаптации их религиозным и племенным традициям, а леволиберальная интеллигенция все объясняет дискриминацией. Вопросы о месте иммигрантов в общественном разделении труда, в структуре занятости, о том, как иммиграция используется в социальной (точнее – антисоциальной) политике правящего класса, о расслоении внутри самого рабочего класса и среди мигрантов просто не ставятся. Между тем без понимания этих вопросов и без соответствующих социально-экономических мер декларативная борьба против дискриминации не просто не решает проблему, она дает обратный эффект, противопоставляя друг другу различные слои наемных работников и превращая дискриминацию сверху в противостояние снизу.

Однако если бы политкорректные левые задумались о социальной природе миграции, они очень скоро обнаружили бы, что и реальное содержание культурных противоречий не имеет ничего общего с тем, что думают интеллектуалы. Проблема, которая в общественном воображении сводится к религиозным и расовым различиям (и соответственно, должна разрешаться тоже на культурном уровне через преодоление расизма), на самом деле представляет собой столкновение потомственных горожан с массой выходцев из деревни, превращающихся в маргиналов из-за отсутствия индустриальных рабочих мест и невозможности успешной интеграции в новый образ жизни. Достаточно вспомнить знаменитый фильм Лукино Висконти «Рокко и его братья», чтобы обнаружить, что схожие конфликты можно было наблюдать в 1960-е годы на севере Италии. Именно тогда масса южан, не имеющих надежных средств к существованию, ринулась в благополучные индустриальные города итальянского севера. Не менее острыми были и конфликты в рабочих поселках советской России в середине 1930-х или во время второй волны урбанизации в 1960-е годы. Повсюду возникали одни и те же проблемы (мордобой, криминал, проституция, конфликты с «местными» и проч.). Механизмом интеграции становился заводской конвейер, постепенно приучавший новоприбывшее население к дисциплине, солидарности, определенному ритму и распорядку жизни. Аналогичным культурным механизмом выступала и призывная армия, а также общеобразовательная школа.

Приток иммигрантов из стран Юга стал проблемой не сам по себе, а именно в контексте деиндустриализации, переживаемой развитыми странами Европы и Америки. Этот процесс не сводим к закрытию заводов и потере рабочих мест. Он не сводится даже к изменению структуры занятости и росту безработицы. В условиях неолиберализма большинство европейских стран, переживших деиндустриализацию, столкнулись с ослаблением других институтов, порожденных или укрепленных индустриальным развитием. Призывные армии сменились наемными или сократили свою численность настолько, что службу стала проходить очень небольшая часть молодежи. Роль армии как машины культурной интеграции полностью сведена на нет и ничем не замещена. Массовая организованная занятость сменилась новым рынком труда, построенным по принципу хаотической индивидуальной конкуренции. Крайне ослаблены профессиональные сообщества с их специфической культурой и этикой. Система здравоохранения приватизируется и фрагментируется на основе принципа: разным общественным группам – разная медицина. Остались лишь бюрократия, куда вход доступен не всем, и еще массовое школьное образование, которое, в свою очередь, подвергалось многочисленным реформам, направленным на фрагментацию единой в прошлом системы. Образование перестало мыслиться и функционировать как механизм формирования граждан для общества, став системой, предоставляющей ученикам-потребителям услуги, благодаря которым они имеют шанс получить конкурентные преимущества на рынке труда. Иными словами, система, ранее работавшая на солидаризацию общества, теперь способствует его разобщению.

Попадая в такую социальную среду, переселенцы из деревни усваивают лишь культуру конкуренции и потребления, естественно противопоставляя себя как «местным», так и другим миграционным группам в рамках доминирующей логики войны всех против всех. В такой ситуации племенные и прочие архаические идентичности, порожденные ими связи и отношения не преодолеваются, а укрепляются, консолидируются. Они замещают разрушенные механизмы межчеловеческой, профессиональной и классовой солидарности, помогают сплоченной группе лучше решать задачи выживания во враждебном мире либерального хаоса.

Эта ситуация на полтора десятилетия раньше, чем в Европе, возникла в странах Ближнего Востока, где кризис урбанистической культуры и нехватка рабочих мест в промышленности на фоне продолжающегося исхода населения из деревни породили аналогичные эффекты, включая и рост исламского радикализма в странах, казалось бы, давно перешедших в городах к европейскому образу жизни (Тунис, Алжир, Палестина, ранее – Иран). Пресловутая исламская религиозность на деле является закономерной реакцией деклассированных сельских жителей на неспособность города интегрировать их. Экономическая ситуация способствовала не росту численности индустриального пролетариата, а появлению огромной массы городских маргиналов, люмпен-пролетариев. Соответствующим образом менялась и политическая культура общества, где получали распространение всевозможные фундаменталистские идеологии. Но только ли в исламских странах возникали подобные проблемы?

Политкоррректным ответом на иммиграционный кризис становится мультикультурализм, на практике радикально этот кризис усугубляющий. Мало того что на объективном уровне механизм интеграции новых членов общества оказывается подорван, на субъективно-политическом уровне это дополняется совершенно сознательным насаждением идеологии препятствования интеграции. Мультикультурализм усиливает фрагментацию общества, создает условия для сохранения массового бесправия «новых граждан» при одновременном культивировании этнокультурных субэлит из их числа. При этом самих мигрантов никто не спрашивает, хотят ли они поддерживать и воспроизводить «свою» культуру и насколько традиционная этнорелигиозная или племенная идентичность действительно является желательной и «своей» для миллионов новых пролетариев, силой обстоятельств заброшенных в новые для них общества.

Проблема мигрантов не в том, что они плохо усваивают нормы современного европейского индивидуализма, но, наоборот, в том, что они слишком хорошо его усваивают. Индивидуалистическая культура потребления не только не предполагает обязательного приобщения к другим аспектам европейской культуры (чтобы пользоваться, например, мобильным телефоном, не требуется хорошо знать английскую классическую литературу), но, хуже того, блокирует освоение европейских ценностей, которые и сами по себе находятся в противоречии с требованиями и нормами потребительского индивидуализма.

Социальная дезинтеграция дополняется обостряющейся конкуренцией на рынке труда. Для капитала поощрение миграции является лишь одним из элементов неолиберального курса на повышение «мобильности» и «гибкости» (flexibility) рабочей силы. В отличие от социал-демократического государства, которое стремилось создавать места там, где живут люди, или советского централизованного планирования, которое перемещало рабочих к местам развития промышленности, одновременно создавая для них жилье и социальную инфраструктуру и т. д.[22 - Речь, разумеется, идет о позднесоветском периоде, а не о сталинских временах, когда работники могли быть обеспечены «жильем» в лагерных бараках.], на сей раз предполагается, что люди будут перемещаться в поисках рабочих мест, беря на себя все издержки и риски. Поскольку это перемещение является стихийным, оно неминуемо становится избыточным – людей оказывается больше, чем рабочих мест, доступного жилья и т. д. Дополняя внутринациональную и внутриконтинентальную миграцию потоком иммигрантов, беженцев и трансграничных мигрантов, вынужденных соглашаться на более скромные условия жизни и оплаты, неолиберальный экономический режим не только усиливает конкуренцию между наемными работниками, но создает непрерывно усиливающееся давление на рынок жилья и на институты социальной поддержки населения. В результате мигранты давят на рынок труда, даже если и не ищут работу.

Миграция всегда использовалась капиталом для создания «резервной армии труда». Но в начале XXI в. положение усугубляется тем, что многие иммигранты и беженцы не работают, а сидят на пособиях. В некоторых странах легальная работа беженцам просто запрещена. Однако это не только не улучшает социальную ситуацию, но, напротив, усугубляет имеющиеся проблемы.

Поскольку рынок труда и социальные программы оказываются в ситуации постоянного институционального стресса, возникает возможность еще больше «дисциплинировать» рабочий класс через ликвидацию остатков социального государства. В экономическом плане сокращение пособий и социальных программ никакого эффекта не дает, поскольку ведет к сокращению совокупного спроса и не порождает новых инвестиций, но в социально-политическом плане является очень эффективным инструментом борьбы капитала против труда.

Леволиберальные идеологи, демонстративно не желающие видеть связи между миграцией и общей логикой неолиберальной политики дерегулирования, упорно игнорируют воздействие массового притока населения на рынок труда и на систему социальной защиты. Повторяющийся снова и снова тезис о том, что мигранты с «коренным» населением не конкурируют, во-первых, социологически не соответствует действительности, а во-вторых, основывается на той же расистской логике, когда вновь прибывшим достаются низкооплачиваемые и нелегальные рабочие места, которые коренное «белое» население считает для себя «недостойными». Однако даже если бы мы принимали такую логику, необходимо признать, что сам по себе возникающий на этой основе трудовой апартеид и сегментация рынка труда не способствуют ни укреплению позиций наемных работников, ни усилению профсоюзного движения, ни развитию гражданского общества.

Те или иные рабочие места становятся «плохими» или «хорошими» в зависимости от того, как они оплачиваются и какие карьерные перспективы открывают. То, что определенные работы закрепляются за мигрантами, в свою очередь, закрепляет и статус самих этих рабочих мест как «плохих». Напротив, в условиях, когда дешевый труд делается для работодателей недоступен, они оказываются вынуждены повышать статус соответствующих рабочих мест, вводя механизацию, улучшая условия труда, повышая оплату и создавая для работников карьерные перспективы.

Напротив, социальная динамика, консервирующая статус «плохих» и «хороших» рабочих мест, подрывает классовую солидарность, формируя и воспроизводя внутри развитых обществ ту же иерархию угнетения, которая ранее существовала между западным и колониальным миром. При этом наибольший ущерб от неконтролируемой миграции несут именно низшие слои общества, которые, в свою очередь, по большей части состоят из вчерашних иммигрантов, переселенцев, легально работающих иностранцев. Неконтролируемый приток создает для них постоянно усиливающуюся конкуренцию, блокируя любую возможность добиться лучших условий найма, размывает островки социальной консолидации и солидарности, не давая молодому поколению шансов вырваться из гетто. Политика левых, начиная с конца 1920-х годов, всегда состояла в борьбе за полную занятость, в то время как буржуазия заинтересована была поощрять конкуренцию между работниками, используя для этого фактор массовой безработицы, существование «резервной армии труда», этническую сегрегацию. Поощряя неконтролируемую миграцию, леволиберальная интеллигенция обслуживает именно повестку дня буржуазии, обосновывая антисоциальную практику «гуманистическими» аргументами.

Выходя на рынок труда в качестве неквалифицированной и часто нелегальной рабочей силы, представители новой миграционной волны вступают прежде всего в конкуренцию с теми, кто находится на низших ступенях социальной иерархии. Неудивительно поэтому, что столичные интеллектуалы, университетские профессора и высокооплачиваемые журналисты не испытывают особых проблем с миграцией, а потому возмущаются «расистскими предрассудками» социальных низов, которые с подобной конкуренцией сталкиваются. Но в действительности столкновение на рынке труда ничего общего с расовым конфликтом не имеет, поскольку в первую очередь «новые мигранты» теснят «старых иммигрантов», тех кто переселился и легализовался раньше. В итоге возникает парадоксальная, на первый взгляд, но совершенно закономерная ситуация, когда именно среди этнических меньшинств получает поддержку требование ограничить миграцию. Чего же удивляться после этого, что не только традиционный рабочий класс повсеместно переходит к правым радикалам, но и сами иммигранты массово начинают голосовать во Франции за Национальный фронт.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4

Другие электронные книги автора Борис Юльевич Кагарлицкий

Другие аудиокниги автора Борис Юльевич Кагарлицкий