Следующий - читать онлайн бесплатно, автор Борис Пейгин, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Борис Сергеевич Пейгин

Следующий

Роман

* * *

© Пейгин Б., текст, 2026

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2026

Часть 1

(Непрошеные записки)

В тот день, когда Фил висел на заборе, он всё вспомнил.

…тогда, к чёрному марту тому, кончено было всё, я проиграл всё – Кораблёва тогда уже не обращала на него внимания, только шла быстрее, Кораблёва, Лариса, Ла́риса. Был день последний. Фил по имени не называл её, не произносил в мыслях своих – так, так было. Я боялся. Господи, как он боялся.

Выйдя из школы, мы легли на параллельные курсы, в общем, на юг – ты, он, они – я знал, где тебе выходить, и думал, перехвачу тебя и увижу тебя, но они шли за мной. Знали ли они, куда ты идешь? Думал, да, знали. Все двигались параллельными курсами на юг – я и они по земле, а ты – под землей.

И тогда Филу думалось, что удача была на его стороне, потому что колченогая девка попалась им на пути – нет, начнем не с этого. Фил выглянул из подворотни, и в этот раз Лариса не видела его. Вот как она оказалась там. Я пошёл от школы на запад, а она на восток. И стало быть, сработала уловка моя – я тут же нырнул во двор и по диагонали пересёк его, а она обогнула квартал, и когда Фил выглянул из подворотни, она только вышла на Авангардный проспект. Но по узкому тротуару, между скалами-домами много людей текло этой рекою, и она не видела меня, но обогнула квартал, избегая меня. Поэтому она спустилась на «Трайгородскую» не с южного входа, с угла Пороховой, а с северного – у, собственно, Трайгородской. Она не спустилась сразу, хотя и должна была, зашла в магазин. Фил посмотрел на часы. Ей выходить на «Октябрьской площади». До «Октябрьской площади» поезд от «Трайгородской» идёт семь с половиной минут. Она всегда опаздывает, но – надо считать, что она уже спустилась. Не опаздывать самому.

Фил шёл за ней, а они шли за мной. Они видели, как я заходил во двор, несомненно, но если… Мне было плевать на «если», у меня было семь с половиной минут, чтобы оказаться на другой стороне, на Синчиновском проспекте. Глянул на часы – побежал. На метро нельзя, пешком – не успеть, и я рванул к Авангардному, к автобусной остановке. Но они были именно там – зашли во двор с проспекта и тогда только увидели меня. Они не шли за Филом, но теперь пошли, побежали, и я побежал от них.

Двор отделял, я втопил по сугробу и завяз по пояс, обходили по дороге, Фил выскочил на дорогу; Кухмистров бежал навстречу, Белов, Данилов, Мазурова – с другой стороны, я бежал, тогда – так.

– Филя, стой! – Свистнул снежок, но не попал.

– Исчезни, хуесос! – Фил крикнул, пожалел, растратил дыхание. Кольнуло в боку.

Кухмистров приближался, Белов и Мазурова скакали наперерез. Господи, вырваться бы, минуту он потерял. И тогда – на прорыв – дёрнул, сколь было силы в ногах, Кухмистров большой, инерция больше, чем у Фила, до Мазуровой далеко. Белов – слабое звено, я рванул в лапы ему и уронил – весили они одинаково, но моя скорость больше. Импульс выше. Рухнул, я пробежал по нему, завяз в теле, хрустнул.

– Стой, сука! – Снова снежок, попал, но на излёте.

До грани квартала, до Пантелеевского, и они за мною, все вчетвером.

– Филя, пошли пол помоем!

– Да чего ты как идиот! – Мазурова, ну что она могла сказать. Только про достоинство не кричала, на бегу-то.

И вот тогда-то произошло то, что иначе как иронией судьбы не назовёшь. Мелихова зашла в квартал, сухорукая, колченогая – навстречу ему. Я оббежал её, как чумную, потому что унижение заразно, и куда заразиться ему ещё хуже, чем было, но убоялся, оббежал.

– Чего, невесту встретил?

Он думал – когда висел на заборе – и потом, много, потом много думал – отчего люди с хорошими лицами порождают только двинутых ублюдков? Они не жалели меня, я не жалел его, он меня, но когда черти вас будут жарить в аду за это, вы это вспомните, даже если я буду лежать на соседней сковородке.

Она была уже далеко, пять минут осталось, но Фила не догнали, переключились на колченогую.

– Иди, – слышалось мне с той стороны бульвара, – жениха своего лови, а то свадьбы не будет…

– Э… оста…

– Ты подмыхи побрила, а? – Это Мазурова, я слышал.


Перевёл дух. Четыре с половиной минуты. На улицах – что на Пороховой, что на Трайгородской, – много народу. Пока добежит до проспекта – ещё столько же пройдёт. Операция под угрозой срыва. И Фила осенило – трамвай! По Староозёрской ходит трамвай! Да, я бежал в ту сторону, и судьба вела меня куда нужно, ты вела, должная быть моей. Пробок нет, и можно успеть. Четыре минуты – я на Староозёрской, идёт «девятка», четыре минуты – остановка, толпа, третья ступенька, дзынь, поехали. Минута – трамвай поворачивает на Мересьевский переулок, вокруг музея идёт на юг, к мосту. Десять секунд – перекрёсток та сторона, перекрёсток, Синчиновский проспект. Между Большой Пиковской и «Октябрьской площадью». Но толпа сдвинулась, оторвала от двери меня, Фил проехал остановку.

Так, дальше… «Девятка» пойдёт по Преображенской на юг, параллельно Синчиновскому. Но… Ещё две остановки – повернет направо, снова на мост и дальше на Семецкую сторону. Художник живёт… Фил помнил – Ямской угол / Саквояжный. Самый перекрёсток. Ты пойдёшь по Саквояжному… наверное. Нет. Там есть место, где Преображенская подходит близко к Ямскому углу, самому изгибу. И остановка – метров двести оттуда. Нельзя упустить тебя – он не следил в этот раз просто, мы поговорим, раз и навсегда, и кто из них выйдет живым? Ты не скроешься в норе этого художника, не поговорив со мною. Фил загружал в голову карту – как в перерыве между уровнями в игре следующую локацию объясняют. Вот ход.

От Сабанцевской набережной в центр тянется Архиповский переулок, пересекает Преображенскую, нигде не широкий. На перекрёстке остановка. После Преображенской Архиповский становится непроезжим – между зданием Севспецводстроя и старыми хибарами по чётной стороне втиснулся китайский рынок, я пошёл туда. Метров сто – ряды, Фил проходил их с минуту, с полторы – продавливался в сальную людскую массу, лежат бетонные блоки, чёртова дыра, Архиповский, вот уж точно, ни пройти ни проехать – затем круто поворачивает направо и вливается в Ямской угол тощей щелью между слепых стен.

Через этот-то узкий лаз я проник на нужную улицу – где встретить должен был, но не встретил. И тишина, там была тишина, и низкое небо, но разъя снилось, низкое небо, очень синее. Какая там была тишина – слышал собственные мысли.

Ноги болели так, словно бежал марафон, из последних сил доковылял до входа в нужный двор. И вот – там должна была проходить ты, наверное, через вход другой, что ближе к проспекту, а Фил через этот, напрямик. Ты ведь всегда опаздываешь, Господи, сделай так, чтобы в этот день встретил её, хоть глазом одним увидеть её… Но он не был раньше в том дворе – угловой дом, двор проходной. Метнулся к воротам, поскользнулся, встал, улица пуста. Тебя нет, но вдруг появишься, и страх явленный увидеть тебя и опозориться сильнее, страх, к другому прохожу проходу между домами – выйду тебе навстречу, наберусь смелости… Три года назад тому в классе пятом смелости было, чтобы давать бить себя и таскать по полу за рукава, лишь бы мимо неё, лишь бы ты видела. А теперь нет смелости догнать. Каждый божий день ходил за нею, следил за нею от школы до дома, а поговорить нет смелости. Но в другом проходе стоял забор – Фил никогда не был там и не знал этого. Там забор – невысокий, не перепрыгнешь, и к нему вёл предательский чёрный сугроб. Чёртов март. Провалился, полные ботинки снега, взялся за прутья, подтянулся, перекинул ногу, сорвался, повис на штыре. Куртка выдержала, ноги не достают до земли. Предательский рыхлый снег, снег, который предал меня. Я долго висел на том заборе.

Глава I

Нет, начать следовало не с этого. На самом деле она была всегда.

Фил немногое с детства знал. Что надо работать в университете – где и мама и папа работали, и дедушка, отец мамин. И знал, что обязательно будет, потому что нельзя иначе. Нельзя, практика марает руки, управляй процессом, не исполняй его. И папа говорил, и отец мой, не исполняй, мол, и многое другое, логика, логика. Папа – логик, он преподаёт логику и молчит. Он молчит, из угла и тенью вдоль стен. У него нет залысины ещё. Волосы чёрные и короткие серебрятся электричеством, серое в жёлтом свете.

Фил знал слово «сессия». Сессия – это время, когда папа говорит. Я сижу дома и болею, не иду в сад. Или суббота, и я не болею. Утро, и свет белый, они сидят в гостиной, я смотрю телевизор и не вижу. Белый свет пляшет на пыльном кинескопе. Кот Леопольд, «лето кота Леопольда», зелень, дача, борщ на плите. У нас никогда не было дачи.

– Мы городские люди, – и мама, и дедушка, и папа, – то, что с огорода дёшево, с избытком ком-пен-си-ру-ет-ся излишними тру-до-за-тра-та-ми. И на огороде летом надо работать, а зачёты, а сессия.

Сессия – отец говорит. Мама кричит из глубины прихожей:

– Ты думаешь, я не вижу, что ты нажираешься?? – Глубоко, далеко в прихожей у грани подъезда и улицы, я не вижу. – Тебе дают, а ты берёшь, кем ты себя выставляешь?

Чего нажираешься? И так ли это плохо? Нет, плохо не это: есть надо аккуратно, ложка в правой, не кроши за столом, салфетка, руки вымой. Отец говорит, не о том, он логик:

– Я не беру взяток.

– Борзыми щенками. Не делай из меня дуру!

От отца сладко пахнет, он говорит:

– Я не хочу исправлять неисправимое.

– А я не хочу быть замужем за алкоголиком. Ты думаешь, тебя не видит никто, кончится тем, что ты без нагрузки вообще останешься, и тогда…

И тогда, долго, от папы пахнет сладко, они смотрели телевизор, пыльно и свет пляшет, я не вижу. Я не люблю, не любил никогда кота Леопольда, так правильно всё и строго. Это недолжное и делать нельзя, так нельзя и только же так можно. Давайте жить дружно. Фил не хотел так, глупо и узко. Как было бы быть, если так только, если только так… А мышей жалко; они строят машину, и белый чертит формулу на песке. Никакой Леопольд в ней не разберётся, строят и испытывают, но всё всегда против них. Мне не нравится, несправедливо. У нас никогда не было дачи. Во дворе зелено и белый свет, подъезд, и июнь тенистый и кислый, сирень не отцвела, белые бабочки в белом свете.

Мама вечером опять ругается с отцом. Маленькая комната ещё закрыта, не пробиралась по стенам тень моя, всегда была закрыта, и я не там. Я сплю на диване вместе с отцом. Он гасит свет, снимает очки и долго ворочается. Окно, экран синий и диафильмы теней, тени пыльные прячутся по углам. Фил сказал:

– Мне жалко мышей. Такая штука классная!

– Это машина Голдберга. – Голос отца ровный, как если машина говорит со мной.

– Кого?

Отец гладит меня по голове, приобнимает:

– Это такое название. Аппарат, нарушающий все законы логики и физики, чрезмерно сложный. Такие показывают в фильмах для комического эффекта. Чтобы смешно было.

Но не смешно, и завораживает, и цифры след на песке изящный и извитый. Я обязательно построю такую, только дождусь того, на чью голову должен упасть арбуз. Фил засыпал – отец смотрел и гладил по голове, и думалось мне: вот, и если бы мыши вели себя хорошо, всё равно получали бы. Как так? Но ведь кто-то всё придумал это, значит, заранее знал. Там Леопольд хороший, а мыши – нет. Они бы всё равно получили. Мне жалко их.


Я смотрел на тебя, а ты похожа на кота Леопольда. Ты не говоришь никому ничего, но светлая и жёлтая, и жёлты обложки твоих книжек. Я смотрю на тебя и всегда смотрел из своего угла – я часто бывал там, я в своём, ты в своём. Фил её придумал – должно быть, что-то красивое, если вечно стоишь в углу. Или попал я туда, чтобы на тебя смотреть. Это легко, даже слишком.

– Отдай! Отдай, это моё!

– Нет!

– Вор, мразь, уёбок! – О, это только думают все, нахватался, но я знаю, что говорю.

– Ольгвикторовна, он материииится!

И толкает, и я его!

– Я его легонько толкнул, а он со всей силы-ы-ы-ы-ы…

И я в углу, и вижу тебя. И вижу себя, ноги, руки, и ненавижу, что говорят «молчи», и не молчу.

– Говнюк!

– Сволочь!

– Не лезь, урод!

И я в углу, и вижу тебя. Это легко. Слишком, легче лёгкого – я ненавижу их, и рад, они не знают моей тайны. Фил смотрел на неё. И иногда – ты. Фил ненавидел её, он – тут, она – там, и не мог не смотреть. Не мог молчать, не смотреть. Слова приводят к тебе. Любые слова. Сюда легко попасть, и невозможно к тебе. Надо любить читать. Надо любить, как любить, если надо? Он придумал её, в сказку не попасть. До неё не достать – можно отобрать что-то, но не за что. Он боялся, она молчит, не подойти к ней. Ненавидел, обидеть хотел, да не за что. Кинь мне хоть слово, как спасательный круг. Фил бы зацепился за него. Я обижу тебя, и на веки вечные ты будешь стоять рядом. Но ты хорошая, ты молчишь. Ты не ошибаешься, ведёшь себя хорошо. Я ненавижу тебя за это. Фил придумал её, как сказку, смотрю и вижу. Ты – кот Леопольд, я – суть мыши, может, только белый, или оба. Я знаю, это на тебя должен упасть арбуз.

– Надо хорошо себя вести! – Ольга Викторовна не тащила Фила в угол, он сам шёл.

– Извините, пожалуйста!

– Надо исправляться, понимаешь?! Стой и думай.

Фил стоял и думал. Он не хотел вообще-то, само так получалось. Он ненавидел себя, не молчал, но, открывая рот, попадал туда – в любом случае. Я стою и смотрю на тебя. Через бумажные стены.

– Отвернись в угол лицом!

– Не буду!

Она брала за шиворот и поворачивала. Фил не сопротивлялся. Потом она отворачивалась сама. Я смотрю на тебя. Пахнет вафельными полотенцами.

А час тихий! И не спавшие что творили, и не спала ты временами тоже; она смотрела на Фила – как когда редко, но дух у него захватывало, но тихий час, я мечтаю, чтобы ты спала. Кидались подушками, дрались и бегали, и показывали такое, и за анатомию эту я тоже был в углу, я за всё и всегда в нём был, но не ты. Все показывали. Я убеждаюсь всё больше, что придумал тебя, потому что это никогда не ты. И вот почему – я просто не знаю этого. Всё просто.


Какую стойкость духа я выказывал и какое спокойствие, вися на этом заборе. Может, и Христу на кресте было не страшно – когда смерть отчётлива, некоторые смиряются. Но он не умрёт и не смирится, не сегодня и никогда. Но это спокойствие и ровное биение сердца – где было оно раньше? Не поведись он на импульсы и сиюминутные порывы – о, я бы чётко продумал свои планы и извёл бы тебя с лица земли, или бы была ты у ног моих и рядом со мною. Когда они пришли – а они пришли, и я не знал, в сущности, зачем, – они не кидались в меня льдом и не плевали в моё лицо, нет, они знали, что я шёл за ней, и пошли за мной. Я долго висел, и, самым вальяжным шагом идя, они могли не торопиться и найти меня. И нашли.

Кухмистров едва сдерживался, чтобы не прыснуть в кулачок, но он молчал. К сожалению, стыд липкий и топкий, к нему нельзя привыкнуть. Он едкий, как плавиковая кислота, и топкий, как зыбучий песок. Мазурова вышла вперёд, а Фил назад отскочил во времени; Мазурова всё то повторила, что ранее ему говорила. Она говорила ранее:

– Фил, давай серьёзно. – Я висел, а она серьёзно, нет, вообразите только, но Фил смотрел на неё свысока. – Фил, пожалуйста, оставь Лару в покое. Если ты её любишь, в самом деле, ради неё, оставь в покое.

– Для начала вы меня все оставьте. А я подумаю.

– Может, я ему всеку? – спросил Кухмистров куда-то в никуда.

– Нет, я с ним поговорить хочу.

И вот тогда всё встало на свои места. Мазурова тоже иногда ходила к тому художнику вместе с ней. А я шёл за ней, а они не за мной, Мазурова шла, они шли с Мазуровой, я шёл туда же, но не за Мазуровой, мы встретились.

– Фил, мы же пытались с тобой говорить. Ты не понимаешь. Ты каждый день за ней следишь, ходишь за ней, ты мешаешь ей жить, понимаешь? Пожалуйста, оставь её в покое, если ты её любишь…

– Да я в гробу её видал, – я в гробу её видал, – и вас с нею вместе. – Я пытался сорваться, куртка трещала, но не поддавалась.

* * *

– Мама, я не хочу. Не хочу писать это в черновик.

Это было сочинение. Конец первого класса. Чёртово сочинение. Наша школа как выдающееся место. И чего в ней выдающегося? Мама стояла над душой и смотрела, а Фил с деловым видом сидел, едва возвышаясь над столом, и постукивал ручкой по столу, потому что так выходило солиднее.

– Сначала ты продумываешь основную мысль текста. По пунктам. Записываешь в черновик. Потом переписываешь в тетрадь.

Голова моя билась над двумя – нет, даже над тремя – одинаково неразрешимыми задачами. Ну, во-первых, – почему нужно дважды проделывать одну и ту же работу? Во-вторых – что же я хочу сказать? И – the last but not least – что же в нашей школе выдающегося? В окно смотрел, а видел птиц небесных. У них не было домашнего задания, у них не смотрят сочинения, не проверяют технику чтения. Они вовсе не умеют читать.

– Хватит считать ворон. Пиши. Сначала черновик.

Мама терпеть не могла ворон. Крыса с крыльями, говорила она. Крыса с крыльями. Пусть так, крысы мне всегда нравились – у них умные глаза и пальцы, похожие на человеческие.

– Почему я должен делать два раза одно и то же? Если мне что-то придёт в голову, я напишу.

– Потому что есть такое слово – «должен». Потому что будут помарки, исправления. Я свои сочинения переписывала по два-три раза.

Ещё она любила говорить, какие она писала отличные сочинения. Но в этот она просто смотрела, как я стучал ручкой по столу, и ничего не происходило.

– Должен. Должен написать. Всё тебя приходится заставлять делать из-под палки.

И тогда я понял, что я должен в этой жизни, – я должен любить то, что должен делать. Но откуда мне было знать, что именно я должен был делать?

…дедушка посвятил жизнь истории папства эпохи кватроченто, и эти странные викарии Христа ходили по нашим четырём комнатам, слоняясь без дела, и заглядывали туда, где был я, – тоже так, между прочим. Но в этот раз никто не заходил, и каждое мгновение превращалось в день, а день стоил года.

Вообще, все тогда говорили мне, как хорошо быть ребёнком и как я должен любить это. Даже папа римский Николай V. Однажды, когда я ложился спать и мама погасила свет, он сел у моего изголовья и долго на меня смотрел. Прободая темноту нечеловеческих размеров носом, теряя навершие креста над третьим обручем тиары в этой темноте, он смотрел на меня, а я смотрел на стену, чувствуя, как он смотрит на меня. Он подоткнул одеяло и сказал наконец:

– Знаешь, как Томмазо из Саранцы, я был более счастлив за один день, чем ныне за целый год.

…Фил мучился долго, но так и не нашёл ничего примечательного в истории своей школы – пришлось спросить маму, и мучения утроились. Вот, дедушка учился там, дедушка много добился, и весь этот панегирик пришлось записывать. Дважды.

Но учительница читала только её сочинение – перед всем классом, вслух, а она молчала – как всегда, и краснела, точно заходящее солнце. Волосы – и это было солнечное в ней, лёгкие и жёлтые, как солнечные лучи, и щёки её краснели, точно заходящее солнце, а я смотрел, и Костров, сидевший за мной, ткнул меня:

– Вот… некоторым всегда везёт.

– Это точно.

И не было в тот миг разговора более взрослого. Пожалуй, президент США и председатель КНР не могли говорить серьёзнее.

Жизнь – штука нечестная. Вот, есть Кораблёва, рождённая быть лучшей, но она может быть лучшей тогда и только тогда, когда есть худшие. Я был рождён быть худшим при ней, и в этом была общность нашей судьбы – мы не могли друг без друга, и я должен был смириться. Я понял это, стоя перед зеркалом, одним утром, когда чистил зубы. Кафель вокруг моего потешно растянутого в зеркале лица был голубым, и из коридора пахло свободой, которая летала по квартире вперемешку с солнечной пылью – это был выходной. Но вопрос-то был серьёзный – выходные пройдут, а он останется, – я должен смириться. И я сказал громко и чётко:

– Я не смирюсь.

И из коридора донеслось:

– С чем?


Школа – это то, что потом я назову «должное», назову потом, и так будет. Это был тысяча девятьсот девяносто третий год. Было сухо и не холодно, и пасмурно, и асфальт и небо и стены домов были всё одно. Я и отец мой на узком тротуаре Пороховой улицы – от Авангардного проспекта к озеру, по серому вдоль серых стен к серой воде. Была положена форма, но на Филе был свитер с рисунком чёрным серый; и отец не нашёл никакой другой одежды ему.

Я видел школы, на картинках и в фильмах – большие здания, зелёные дворы и куча народа, но всё было не так с моей. Четырёхэтажное серое здание с квадратными окнами-бойницами, стена к стене с соседними серыми домами, чуть подальше от дороги, чем они. И высокий забор, чёрный забор, и на узком плацу за ним – отец сказал, что это плац, – судьбе было угодно выстроить в линейку и в затылок, выстроить всех тех, кому надлежало быть рядом, тебя и меня. Они почти опоздали, но я видел тебя из-за забора, прутья решётки рассекали тебя на левую сторону и правую.

– Наша школа, – говорили нам, – третья школа имени Александра Говардова – это особенная школа. Мы всегда были лучшими. Во всём городе. Наши дети занимали первые места на олимпиадах и конкурсах, наши дети поступают в самые престижные вузы, не только в Дементьевске-Тиманском, но и в Москве, в Ленинграде. – И в очках, которые говорили нам, сверкало солнце, не бывшее в небе.

А Фил смотрел на тебя – она стояла рядом, а я смотрел. Ты смотрела на блики в стёклах очков – ты тогда ещё не носила очков. Ты смотрела на блики, и поворачивала голову, и золотые волосы над белыми плечами. Я видел – они выбивались из причёски, один, и второй, и третий, и золотые сияли пред серой стеной, за чёрным забором. Ты смотрела на блики и поворачивала голову. Её волосы были золотыми лепестками, и она – подсолнухом, поворачиваясь за солнцем, которого там не было.

– У нас небольшая школа. Здесь все ученики, с первого класса по одиннадцатый. – И я окинул взглядом плац. – Нас всего четыреста четырнадцать человек, но у нас нет посредственных детей, и наши педагоги…

Я смотрел кругом, но видел только тебя. И тогда Фил понял – это надолго. Он долго будет смотреть.

– Вы – ученики третьей школы. Будьте достойны…

Человек в тяжёлом галстуке поднял и посадил на плечо девочку, с тобою рядом стоявшую. И дал в руки звонок. Фил понял в тот момент, что хочет его ударить, головою в пах, и свалить наземь. Я кивнул тебе – но зачем, Фил не знал зачем. Ведь ты смотрела на меня, но не смотрела на меня, во мне не было солнца.

Мы брели с отцом по пыльной Пороховой. Одинаково шли мы с ним – он положил руки в карманы брюк, и голову свесил, и Фил тоже. Так шли.

– Хочешь мороженого? – спросил отец. – Давай зайдём куда-нибудь.

Куда-нибудь – это кафе на углу Пантелеевского, это всегда так было. Но Фил не хотел мороженого.

– Пап, а кто такой Александр Говардов? И почему в честь него назвали школу?

Но отец не отвечал ничего. Он не знал, кто такой Александр Говардов, – можно быть взрослым и не знать этого и ещё чего-то. Важно не знать, не так ли. Важно понимать главное, как отец говорил, – принципы, на которых всё построено.

Вечером, тем вечером о принципах я не думал, а говорили вокруг меня. Вечером приезжал дедушка, и спорили долго. Он уже не работал в университете, он приезжал на чёрной «Волге», вечером, и ночью уезжал, и это продолжалось долго. С ним приехал человек чуть моложе и чуть выше отца, с залысиной и маленькой чёрной бородой. А у отца не было бороды, только залысина. И очки. У того человека тоже были очки.

Я видел – глазами своими видел, как прикатили дедушке кресло – к журнальному столу поближе. И тот сидел на стуле, с большой медной пепельницей в руке. Они говорили о принципах. Моя комната – между кухней и гостиной; говорили о принципах.

– …потом, после того как вы приедете из Франции, мы определимся с дальнейшими действиями. Если там к нашей позиции подойдут с заинтересованностью…

– Может, не имело смысла мне сюда приходить? Я думаю, вашим домашним неудобно. Уже поздно, кроме того. Я могу приехать в окружную администрацию, если хотите…

– Я не очень доверяю своему кабинету. В аппарате губернатора почти все сотрудники начали работать ещё при советской власти, чего вы от них хотите? Всё равно люстрации мы не дождёмся… В переходное время лояльность – ключевая вещь. Поэтому я требую, чтобы вы, Николай Маркович, действовали в нашем русле. Вы – мой человек на съезде. Николай Маркович, у меня понятная позиция. IX съезд уже не про демократов. Вас избирали в народные депутаты…

– Нет, поймите меня правильно. Съезд народных депутатов…

– Да я знаю, что вы скажете, что это высший орган власти. Давайте без ребячества, это серьёзное дело. Вы должны занимать принципиальную позицию по интересующим нас вопросам, они ничего не должны получить.

На страницу:
1 из 3