Громко-радостно забила она в ладоши: заяснел новый, необычный путь!
Так, неожиданно для себя, она стала либреттисткой. Даже вошла в знаменитую, элитную до мозга костей «Мировую лигу либреттистов».
Правда, здесь тоже случилась закавыка. Воля не хотела сочинять либретто ко всем операм подряд. Да и какие нынче оперы? Так, время от времени, – рок-опера. Ну иногда мюзикл: сладко-голенький, приторно-бодрый. Или сдуру, а может, с общего перепою, какой-нибудь музыкальный театр чего современненького, будоражащего душу запросит. А либреттисту как быть? Ему что – глохнуть в простое? Или заказуху годами с языка сплевывать, со щек пылающих сдирать?
Наверное, как раз поэтому Волю-либреттистку интересовала только одна фигура. Достойная и оперы, и оркестра, и написания либретто новых, и бережного восстановления давно утраченных!
Словно из полумглы, из таинственно-тревожных, не до конца ясных жизненных обстоятельств, выступал, приводя Волю в смятение, сочинитель хоров, балетов и опер века восемнадцатого – Евстигней Фомин.
Сперва Евстигней тоже имел очертания бронзово-архитектурные. Но постепенно стал теплеть, стал утрачивать бронзовый налет, железный вес. Словом, становился всамделишним, живым.
Да и вообще, «музыка застывшая» (скульптура и архитектура) и музыка звучащая (собственно музыка и слово) становились внутри у Воли все более далекими друг от друга. Ей сильней и сильней хотелось живой музыки: так среди долгих путешествий по каменным садам и лестницам вдруг хочется ощутить живую плоть, вкусить живого тела.
«Надоело памятники и скульптуры обнимать. А Евстигнея мягкого, Евстигнея теплого, из музыки свой облик творящего – это всегда пожалуйста! Поэтому – к музыке, в музыку! Через либретто, через слово – к чему-то живому, не поглощенному унылым отстоем смерти и ее вечным ожиданием…»
Вот и выходило: два написанных Волей либретто – только подготовка к третьему.
Третье либретто будущей оперы так и называлось: «Евстигней Фомин». Правда, иногда Воле хотелось, основываясь на отрывочных сведениях о безвременно почившем композиторе, назвать будущую оперу «Евстигней и Эвридика». Имелись в виду таинственные истории и даже легенды, и до сей поры, то есть до века ХХI-го, слабо витавшие вокруг имени быстро и ловко сведенного неведомой силой с земной нашей сцены Евстигнея Фомина.
Волина задача осложнялась, однако, тем, что часть этой современной до мозга костей оперы ей хотелось составить из музыки самого Фомина. Другая же часть должна была быть остро злободневной, то есть сочиненной кем-то из композиторов нынешних. Но при этом с музыкой века ХVIII-го кровно связанной…
Попетляв по слегка уже обрыдшим Старопанскому, Рыбному и Хрустальному переулкам, Воля Рокотова (фамилию в замужествах она не меняла) взбежала наконец к себе на третий этаж.
Быстро перехватив на кухне чего-то остро-соленого, она врубила «компуху», заглянула в почтовый ящик.
Там значилось: «У вас 1 письмо».
Мейлик был от Натанчика и поступил в 0 часов 51 минуту.
«Что-то быстро он отписал». Недоверчивая Воля, чуть помедлив, воткнула пальчики в клавиши.
«Обожаемая! – писал Натанчик. – Завтра в 11.30 утра буду у Ваших ног, у служебного входа в Гос. Думу (вход с Георгиевского переулка). Не откажите! Умоляю! Жду!
Нат. Грим.»
«Завтра суббота, – соображала Воля. – Так что вполне подходит. Вот только… Вдруг с утра этот арабистый припрется? И потом, Натанчик… Он же для амурных дел, скорей всего, не годен. А этот арабистый… Он-то как раз годен вполне. Может, чему новенькому научит… Франция с Бельгией все-таки. Мы, правда, и сами не лыком шиты… Ну да ладно. Припрется так припрется…»
Воля тряхнула русо-каштановой, на краях чуть золотой гривой, глянула на себя в зеркало.
«Ну что? Нос – вполне античный. Для коренной русачки, может, даже чуть коротковатый. Рот широконький, этого не спрячешь. Много жрешь, много лыбишься, девка! А вот зато глаза… Сине-зеленые они! С лукавым огоньком, чуть косоватые. Эх, косинка ты косиночка!
Да за такую косинку знающие мужики… Ладно. В общем, глаза – бодро зовущие и обещающие немало. Нет, глаза – что надо. Да и брови над ними – упругие, не выщипанные и уже отнюдь не русые – аспидно-черные! Порода? Уи, мадам, уи! Даже и шрам близ губы – он хоть и заметный, а милый, миленький. Да и годков тебе, девка, сколько? А всего-то 26! Все упругое, все при тебе! Ну а что полновата – так для такого росту и полнота не помеха. Ну а раз так, то бери ты, Волюн, этого арабистого завтра с собой. Ежели конечно пришлепает. И Натанчику веселей будет, и французистому на Думу укажешь невзначай: вот мы, мол, птицы какого полета!»
«Игрище невзначай» – вспомнилось ей вдруг жанровое определение, которое дал Евстигней Фомин своей лучшей комической опере, названной вполне даже современно: «Ямщики на подставе».
«Да. Вот именно. “Невзначай” и “на подставе” – это как раз про твою жизнь, дура… И хоть “подстава” теперь почтовой станцией называется…»
Воля зевнула, совершенно раздевшись, юркнула в постель.
Сразу вырубиться, однако, не удалось. Скрипнула пудовая деревянная балка над головой, треснул пакостно и сам потолок, и на пол, рядом с раскрытым диваном, шлепнулся добрый кус серо-голубой штукатурки.
Воля вскочила, тронула вмиг обутой золотой домашней туфелькой голубенький кус, и он прямо под ногой у нее развалился.
– Фу, блин, гадость какая, – глядя на гнилые деревяшки, торчавшие из куска, зашипела голая Воля.
Но потом ее разобрало любопытство: что, если тут не просто груда известки и штукатурки? Что, если – послание? Присев на корточки, она стала ноготками отщелкивать в стороны строительный мусор.
Никакого послания не было.
И все же что-то этот упавший кус штукатурки да значил.
– А то он и значит, что тебе спать пора, – сказала Воля вслух и шмыгнула обратно в постель: в отселяемом доме было прохладно.
Но заснуть опять-таки не удалось. Выхватив из-под подушки последний вариант собственного либретто, она стала его усердно править.
«Евстигней и Эвридика» – первым делом (и теперь уже окончательно) выправила она заголовок.
Шум и легкий треск под потолком были ответом на смелое ее действие.
Воля закрыла глаза, стала мысленно менять старый текст, вводить в него куплеты, подтекстовку, иное-прочее…
Сюжет
Акт первый
В первые месяцы 1800 года, в Петербурге, Евстигней Фомин сочиняет новую оперу.
Неудачи последних лет надломили его. Пышные либретто Якова Княжнина и Николая Львова не принесли операм Евстигнея успеха. Тогда он решается сам написать либретто к небывалой и, как он надеется, лучшей своей опере. В ней должна наконец зазвучать мелодия, которую Евстигней ищет всю жизнь: мелодия, оживляющая мертвых. Он уже пробовал ввести такую мелодию в оперу «Орфей и Эвридика» – не удалось. А ведь Евстигней, хоть и сквозь плотное снежное марево, а предчувствует скорую свою смерть…
Окрылясь надеждой, посылает он купить «Собрание народных русских песен с их голосами» Ивана Прача (а по-настоящему – Яна Богумира, обрусевшего чеха, страшно высоко Евстигнеем ценимого). В этом «Собрании» думает он отыскать несколько песен, «раздвинув границы коих», можно создать подходящее случаю либретто!
Но не одни лишь оперные страсти терзают сочинителя музыки. Еще сильней терзает его неразделенная любовь.
Акт второй
Тихий вечер на одной из петербургских улиц близ Адмиралтейства. Евстигней – у клавикордов. Вяловато и не слишком уверенно прикасаясь к инструменту, он сочиняет.
Неожиданно влетает мысль: испросив отпуск в Придворном театре, скакать в Москву, оттуда в Тамбов!
Через день-другой все готово к дороге. Радостный и даже помолодевший сочинитель вновь садится за клавикорды. Аккорд, еще аккорд – и потекла небывалая, вполне европейская, а в то же время и абсолютно русская музыка!
Вдруг, безо всякого доклада, к Евстигнею входит богато одетая дама в меховой накидке, в полумаске.
– Синьор Эусигнео Фомини? Прошу вас следовать за мной…
Дама обещает свести Евстигнея с настоящим, ловким и увертливым, приносящим неслыханную удачу либреттистом.
– Он вам, господин капельмейстер, всенепременно поможет. Только… Вы уж не обессудьте… Черненький, да и с шерстинкой он. Именно так. Может, оно и не слишком усладительно… Однако ж уразумейте наконец, синьор Фомини: один только Черный Либреттист вам теперь помочь и способен!