Иван спустил ноги с чуть вздохнувшего дивана. Ощупью нашел штаны, накинул на плечи пиджак и, растопырив руки, пошел к трапу. Нащупал поручни и полез в рубку, с силой подтягивая тело. В рубке разыскал старые галоши (Еленка в них мыла палубу, когда было жарко и железо нагревалось так, что босиком и не ступишь), не смог в них влезть и, громыхнув-таки дверью, вышел на палубу.
Небо было в тучах, звезд не видно, а луна еще не народилась. Иван присел на крышу моторного отделения и закурил.
Вода чуть слышно плескалась о борт. Она плескалась всегда – днем и ночью, в штиль и шторм, но он слышал этот плеск только по ночам, если случалось не спать. А в остальное время просто исключал его из сознания, как городской житель исключает грохот трамваев. А ночью любил слушать…
Замерзнув до озноба, он бросил окурок, запер дверь рубки и осторожно спустился в черноту кубрика. Нырнул под одеяло, и пружины дружно вздохнули под его тяжестью. Натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза.
Он открыл их, вдруг почувствовав, что Еленка стоит рядом.
– Проснулась?
– Я давно проснулась, – сказала она. – Я слышала, как вы ворочались и вздыхали.
– Надо спать, – сказал он, невольно притягивая ее к себе. – Надо спать, а то что мы завтра за работники будем…
Он почувствовал, как губы касаются его щеки: она никогда не целовала его, а только касалась губами, смешно вытягивая их. Он повернулся на бок, и она быстро юркнула под одеяло.
– Зачем вы по железу босиком ходите?..
Они любили друг друга молча. Ни разу ни одного ласкового слова не расслышал Иван и тоже молчал, про себя выдумывая ей самые нежные прозвища…
Было еще совсем темно, когда Еленка шевельнулась.
– Что так рано? – спросил он.
– Лифчик у меня сохнет, – сказала она, и он понял, что она улыбается. – Рассветет – мужики смеяться начнут: что, мол, за сигнал поднят на Ивановом катере?
Она чуть коснулась рукой его лба, и он с сожалением отпустил ее. Он всегда отпускал ее с сожалением: слишком уж коротки были летние ночи.
Утром, пока Еленка готовила завтрак, он достал из носового трюма пять больших лещей: он сам наловил их, сам солил, сам коптил на можжевельнике так, что кожа их даже в сумерки светилась теплым золотистым светом.
– Никифоровой, – сказал он, поймав удивленный взгляд Еленки. – Скажу, что Федорова доля осталась.
– А Сашку?
Иван помолчал, нахмурился. Буркнул под нос:
– Обойдется Сашок без рыбки.
Они позавтракали вчерашней ухой, напились чаю и сошли на берег. Еленка свернула наверх, к больнице, а Иван, зажав под мышкой пакет с лещами, похромал вдоль причалов, здороваясь с каждым встречным.
Дом Никифоровых стоял с края берегового порядка. Федор поставил его прошлым летом, получив за два года стажировочные и взяв ссуду в конторе. Иван все время думал об этой ссуде, но надеялся, что теперь начальство либо скостит долг Никифорову, либо, на худой конец, растянет его на много лет…
Он хорошо знал этот дом: Федор часто приглашал капитана то на дочкины именины, то на рождение сына. Иван покупал тогда бутылку водки, а Еленка надевала синее шерстяное платье. Хорошие это были вечера…
Он толкнул тяжелую дверь и вошел в дом. За дощатой перегородкой, отделявшей жилую комнату от маленькой прихожей, слышался громкий обиженный плач.
– Паша!.. – окликнул Иван.
Плач стал сильнее, но ответа не последовало.
– Есть кто живой? – спросил Иван, все еще не решаясь без приглашения идти в комнату.
– Я живой, – недовольно ответил мальчишеский голос, и на русской печи задвигалось что-то похожее на худой, обтянутый штанами зад. Зад этот, вильнув, попятился к приступочке, и Иван наконец разглядел Вовку – старшего отпрыска Никифорова рода.
– Здравствуй, дядя Иван, – степенно сказал Вовка, подавая левую руку, так как в правой он держал шерстяные, домашней вязки женские чулки.
– Чего Оленька кричит?
– Развивается. – Вовка сел на пол и стал надевать чулки на худые исцарапанные ноги. – Может, артисткой будет: орет больно здорово.
Чулки были велики, но Вовка не обращал на это внимания, деловито прикручивая их к тощим икрам специально припасенными веревочками.
Поняв, что толку от Вовки не добьешься, Иван аккуратно вытер ноги о половичок и прошел в комнату. В углу на неприбранной кровати кричал ребенок, приваленный подушкой. Увидев Ивана, ребенок сразу перестал орать и улыбнулся, показав два крохотных зуба.
– Ну что, Ольга, орешь? – спросил Иван, снимая с нее подушку. – Мокрая небось?
Он развернул девочку, переменил простынку и вновь уложил Ольгу на место. Девочка пускала пузыри и улыбалась, крепко держа Ивана за палец.
– Она кормлена? – спросил Иван.
– Кормлена, – сказал Вовка. – Бабка кашу варила.
Остатки каши были разбросаны по столу. Там же стоял чугунок, грязные тарелки и хлеб.
– А где бабка?
– В церкви. Пошли они с дедом в церковь и Надьку с собой увели.
– А мать?
– В больнице. Еще не рассвело – побежала. Все равно к папке не пустят, чего бежать?
Вовка вошел в комнату. Кроме бабкиных шерстяных чулок на нем были надеты тяжелые башмаки.
– Ты чего это в чулки вырядился?
– Это теперь не чулки, – сказал Вовка, любуясь собой в зеркало, подвешенное на стене. – Это теперь гетры, дядя Иван. Гетры – футбольная форма.
Иван посмотрел на него, сказал серьезно:
– Плохо с отцом-то, Вова.
– А чего плохо-то? Чай, не утонул: отлежится.
– Эх, глупый!.. – Иван с сожалением и очень стесняясь высвободил палец из детского кулачка. – Рыбу я там принес. Сунь ее в подпол.
Вовка нехотя пошел исполнять поручение. Пока он, сопя и вздыхая, громыхал тяжелым люком, Иван собрал грязные тарелки, смахнул со стола, прикрыл хлеб и чугунок с кашей кухонным полотенцем.