– О чем?
– О провокации с самолетом. В горах Чехословакии еще действительно кое- где ведутся боевые действия, но пули в фюзеляже нашего самолета принадлежат далеко не чешским боевикам, уж поверь…
– Я догадался. Но только лишь этого мало, чтобы говорить о возможном срыве процесса со стороны про- гитлеровски настроенных соединений, да еще базирующихся далеко от Нюрнберга.
– Еще Вышинский постарается назначить обвиняемым психиатрическую экспертизу, которая признает их невменяемыми, а читай – неподсудными…
– Как это? Какие для этого у него есть основания? – вскинул брови Даллес, явно не готовый к такой тактической хитрости в исполнении полуграмотных крестьян, чей образ Шейнин нарисовал ему минуту назад и который в принципе совпадал с его представлениями об облике советских обвинителей. Собеседник усмехнулся и ответил ему:
– Ты же помнишь эту историю про Гиммлера, который во время посещения одного из концлагерей увидел немецких солдат, закапывающих горы трупов казненных, и после сотого покойника ему стало плохо. Он не смог смотреть на это, а Бах- Зелевски сказал ему, что выполнение солдатами столь грязной работы пагубно сказывается на их психике, что, сами того не желая, они превращают солдат в зверей?
– Помню, – кивнул Даллес. – После этого они стали поручать уничтожение и захоронение узников в основном «травникам» – коллаброционистам.
– Именно. Но суть не в этом. А в том, что, внеся корректировки в лагерные порядки, и сам Гиммлер, и Бах- Зелевски, и остальные все же продолжали посещать концлагеря и созерцать если не сам процесс умерщвления и захоронения, то связанную с ними атрибутику. Дневники Франка, обитые человеческой кожей; усохшие отрезанные головы узников на столе у Зейсс- Инкварта; демонтированные золотые зубы, приходящие из лагерей вагонами к министру финансов Функу для переплавки и оприходования в качестве «золота рейха» – все это было для них такой же повседневностью, как для тебя шпионаж, а для меня фальсификация доказательств по делам в отношении явных врагов режима. Только если шпионаж и фабрикацию дел еще можно как- то оправдать, то это… Это можно объяснить только врожденной кровожадностью людей, массово собравшихся в верхушке рейха. А это – признаки явных психических отклонений. Разве можно судить таких людей как полноправных членов общества?
Даллес присвистнул:
– Ничего не скажешь, оригинально придумано. Мне придется потрудиться, чтобы доказать обратное…
Шейнин обратил внимание на стоящего невдалеке Вышинского. Он был увлечен разговором со своим давним знакомым, судьей от Франции Робером Фалько, но все же не сводил глаз со своего помощника, беседовавшего с американским разведчиком. Лев Романович, конечно, уже выдумал легенду, которую расскажет бывшему кровавому прокурору относительно темы разговора с Даллесом, но понимал, что до конца тот все равно ему не поверит. «Да и плевать, – думал следователь, – ему все равно сейчас будет не до меня…»
– Думаю, он приложит все усилия, чтобы удалить тебя отсюда, – не сводя глаз со своего начальника, ответил Шейнин. – Он сделает все, чтобы не дать тебе работать. Сам же слышал его позицию относительно того, что присутствие твое здесь компрометирует, не дает трудиться и так далее…
– Да…
Даллес хотел было продолжить, но вдруг сзади к нему подошел американский солдат и что- то шепнул на ухо. Он резко встал и выбежал из зала, а, когда спустя 5 минут вернулся, торжественно объявил своему товарищу:
– Ну все, повод для моего присутствия найден.
– ?
– Из Дворца правосудия сообщили – Лей покончил с собой.
2. Первая кровь
23 сентября 1945 года, подвал Нюрнбергской тюрьмы
Тюрьма Нюрнберга была одним из древнейших зданий старого города. По сути, она представляла собой крыло Дворца правосудия, примыкая к нему с правой стороны от входа. Древней она была настолько, что камеры ее вовсе не были похожи на камеры современных тюрем – больше они походили на древние казематы со скамьями вместо стульев и бойницами вместо окон под самым потолком, да еще и с решетками. Камеры были утлые, света было мало. Впоследствии один из подсудимых, банкир Яльмар Шахт так напишет об условиях содержания: «Первоначально в камерах были массивные, крепкие столы, на которых можно было писать. Но такие столы можно было использовать для того, чтобы дотянуться до окон. Поэтому позднее крепкие столы вынесли и заменили неустойчивыми деревянными сооружениями в виде хрупких верстаков, покрытых сверху тонким картоном. Писать на таких столах было настоящим мучением, поскольку поверхность не переставала колебаться. А между тем все одиннадцать месяцев, в течение которых длился трибунал, нам приходилось много писать хотя бы только для того, чтобы снабжать информацией защиту…»
Однако, делать было нечего, выбора не было. Другой тюрьмы гитлеровцы в городе не построили – здесь планировалось проводить съезды партии и пышные конференции, а не разводить преступников и бродяг. Обустраивать быт нацистов союзники также не собирались – не заслужили они того, да и дать им возможность здесь писать значило дать им в руки их же оружие. Потому тюрьма эта была тюрьмой в классическом, страшном и мрачном смысле слова.
Аллен Уэлш Даллес прибыл сюда следующим утром после прилета советской делегации для освидетельствования трупа заключенного Лея – одного из подсудимых на грядущем процессе. Со следами асфиксии на шее в камере его обнаружил охранник из американской военной полиции – именно ее личный состав охранял здание и помещения внутри него. Доктор констатировал смерть в результате удушения, а военный следователь не обнаружил следов криминала. По всему выходило, что Лей покончил с собой. Но в таком случае что здесь делать Даллесу, который с этой минуты формально контролирует следствие по делу и потому не может убыть из Нюрнберга, хотя бы и по настоянию советской стороны?..
Брезентовая простыня откинута в сторону. Грузный, толстый человек с маленькими усиками и седыми волосами на яйцеобразной голове, одетый в какую- то поношенную хламиду, лежит перед глазами разведчика и сложно поверить в то, что некогда он стоял на вершине пирамиды под названием «Третий рейх»…
Информация к размышлению (Роберт Лей). Член НСДАП с 1923 года –ознаменованного «Пивным путчем» Гитлера и его друзей – Лей как раз был типичным представителем того самого «потерянного поколения» молодых людей, прошедших войну, для которых крушение великой Германской империи стало личной трагедией, приведшей к потере идеалов и к поиску новых в радикальных идеях национал- социализма. Его врожденный интеллект вкупе с националистическими настроениями превращал его в клад для Гитлера, активно занимавшегося стяжанием ценных кадров.
Лей был серьезным ученым (докторскую диссертацию защитил в 1920 году, 30 лет от роду), экономистом, знатоком международного права, виртуозным пианистом и скрипачом, ценителем искусства, дружившим с артистической богемой двадцатых и тридцатых годов – от Элюара до Дали… А еще он был оратором и, обращаясь к многотысячной толпе, мог произнести такие вот, к примеру, фразы: «Уличный дворник одним взмахом метлы сметает в сточную канаву миллионы микробов. Ученый же гордится тем, что открыл одного единственного микроба за всю жизнь». При этом он всегда вел себя, как хотел: венчался с одной женщиной, а в мэрии расписывался с другой, спокойно курил на совещаниях, выдыхая дым в нос Гитлеру, смертельно боявшемуся рака горла, устраивал бешеную гонку за рулем автомобиля, в котором сидела чета Виндзоров, открыто дружил с евреями, мог, бросив все дела, улететь с очередной любовницей в Венецию на карнавал… А в это время по радио, на весь рейх, звучал его голос, с особой, точно гвозди вколачивающей интонацией: «Человек должен признавать авторитет!.. Ни раса, ни кровь сами по себе не создают общности. Общность без авторитета немыслима… Авторитет абсолютен! Авторитет – гармония! Авторитет – идеал!»
В 1933 году он возглавил Трудовой фронт. Делать ставку на рабочих в вопросах классовой борьбы придумал не Гитлер, а Карл Маркс, чьи труды экономист Лей не мог не изучать еще на университетской скамье. Чтобы объединить рабочие ряды под своим знаменем, НСДАП решило разогнать профсоюзы, что и было поручено Лею на его новой должности. Но ведь в таком случае рабочего надо чем- то привлечь, заинтересовать, предложить ему какую- то альтернативу. Наставляя своих агитаторов, посылая их на заводы, он так объяснял им самую суть: «Вы должны понимать, что именно мы сделаем. Мы дадим рабочему много не для того, чтобы он этим пользовался, а для того, чтобы получить от него безграничную веру. Дав безграничную веру, мы дадим рабочему все».
В 1935 году Лей на весь мир объявил, что в Германии де- факто отсутствует классовая борьба и начал усиленно строить социализм. При набирающей обороты военной машине это было нелегко: приходилось постоянно конфликтовать с Герингом, Гейдрихом, позже – Шпеером, желавшим наложить лапы на богатую казну Трудового фронта. Но Лей умел давать им отпор.
«Мы жили тогда, как в раю, – вспоминала в шестидесятых годах бывшая работница завода концерна Боша Клара Шпер. – Мы переехали в большую квартиру, где у нас с сестрой была своя комната с балконом… Мама каждый вечер перед сном крестилась на портрет фюрера, висевший у нас над радиоприемником. А просыпаясь по утрам, мы улыбались нашему рабочему вождю, фотографию которого принес с завода отец. Как мы его любили!»
Сам Лей взаимностью им не отвечал – умному человеку, ему очень скоро стало скучно организовывать быт и досуг рабочих. «Я занимаюсь скучной работой – внушаю недоумкам, что они соль земли, раса господ, будущие властелины мира!.. – разоткровенничался однажды Роберт Лей в письме к Альбрехту Хаусхоферу. – Наши такие же тупицы, как остальные. Главное было дать им работу… Наш рабочий, пока он работает, внушаем и управляем, как прыщавый подросток. Он наденет военную форму, даже не заметив, будучи уверен, что его просто переставили на другое место на конвейере общенационального труда».
От скуки он вскоре запил, что, однако, не помешало ему объявить первую в мире общегосударственную кампанию по борьбе с пьянством, для «экономии семейного бюджета». Вообще его личная жизнь – отдельный разговор. Легион любовниц был отставлен и забыт, когда в сорок лет он познакомился с двадцатилетней сестрой Рудольфа Гесса Маргаритой. Их связывало все: страсть, преданность друг другу, равенство интеллектов, круг общения, дети. Все, кроме убеждений. Он оставался душою национал- социализма; она – коммунистом в душе.
Зная это, Гитлер отправил его 21 апреля 1945 приказом из бункера в Баварию «на укрепление обороны». Впавший в безумие фюрер упорно отказывался понимать, что всему пришел конец…
Лей повесился на канализационной трубе в своей камере в тюрьме Нюрнберга. В предсмертной записке он признался: «…Я больше не в состоянии выносить чувство стыда». О каком стыде он писал? Неужто раскаяние настигло его перед лицом правосудия?..
– Скажите, – обратился Аллен Уэлш к исполняющему обязанности начальника тюрьмы полковнику Бертону Эндрюсу, – в последнее время с кем Лей общался чаще всего?
– С охранниками, с кем же еще, – развел руками Эндрюс. – Больше- то к нему никого не допускали, да никто и не приходил.
– С одним конкретным или с несколькими?
– Караулы у нас меняются редко – людей не хватает, сами понимаете. Поэтому последнюю неделю все больше беседовал с одним из охранников, сержантом Коннором.
– А о чем они говорили, вам неизвестно?
– Лей вроде бы жаловался на головные боли из- за отсутствия спиртного… Просил, чтобы к нему прислали психолога. Его все не присылали, там в Вашингтоне вроде бы никак не могут определиться с кандидатурой. Ну да это вам виднее… Говорил, что не понимает, за что его здесь собираются судить, он- де никакого отношения к работе концлагерей не имел, да и войну не развязывал.
– Чего, по- вашему, он мог стыдиться? – потрясая в воздухе предсмертной запиской Лея, спрашивал Даллес.
– Сам черт не разберет, что творилось в голове у этого пьянчужки, – пожал плечами Эндрюс. – Может, осознал, что натворил? Но вообще никакого раскаяния в его разговорах не проскальзывало – во всяком случае, так следует со слов Коннора. Он, скорее, не понимал или не хотел понимать происходящего. Считал его абсурдным, что ли. Ну как же – вчера был царь и бог, всеми командовал на вполне себе законных основаниях, а сегодня, за то же самое, не ровен час повесят…
«А ведь их можно понять, – подумал Даллес. – Они на руинах империи построили государство, в целом, не хуже и не лучше остальных капиталистических держав, со своими законами и порядками. Многие из них не имели никакого отношения к ужасам концлагерей и расовой теории. Просто выполняли свою работу – так же, как выполняли бы ее, находясь в любой другой стране мира и занимая любой другой ответственный пост. Конечно, гражданская ответственность их в том и заключалась, чтобы воспротивиться жестокой, негуманной, бесчеловечной политике, но разве каждый из нас, видя тут или там социальную несправедливость, сразу бросается к дому правительства с осуждающими митингами и пикетами? Разве каждый из нас оставляет должности и посты, не будучи согласным с теми направлениями государственной политики, которые впрямую нас не касаются? Разве каждый из нас бросает бомбу в главу несправедливого государства, даже понимая, что завтра этот строй все равно будет свергнут и бомбометателя приравняют к национальному герою?.. Вот и получается, что человек, на первый взгляд непричастный к нарушениям закона, вдруг оказывается перед лицом неминуемой ответственности за то, чего он лично и непосредственно не совершал – и это называется правосудием. И он решает уйти из жизни, подобно кафкианскому герою, не видевшему исхода в неравной борьбе с государственной – а в данном случае уже и межгосударственной – машиной. Но за что тогда ему стыдно? За что или за кого? Странно…»
Конечно, ни о каком оправдании преступлений нацизма, к которым манипулятор и оратор Лей был причастен, Даллес не мог вести и речи. Просто на каком- то этапе размышлений ему показалось, что прав был Донован, неделю назад предостерегавший его от перегибов при проведении процессов такой общественной значимости… Хотя нет, такие мысли ему, кадровому разведчику, который призван своей страной обеспечить проведение скорого и справедливого суда над этими недочеловеками, следовало гнать от себя подальше. Что он и сделал.
От размышлений его отвлек Эндрюс:
– Простите, сэр?
– Да?
– Желаете лично допросить сержанта Коннора?
– Нет. Лучше дайте мне его личное дело.
– Оно в комендатуре, сэр, у полковника Брэдбери.
– Хорошо, я там с ним ознакомлюсь, спасибо. А вы пока смените караул у камер. Переведите Коннора, скажем,.. к Герингу. И вообще проведите ротацию – это никогда не помешает.
Еще толком не понимая, что криминального можно найти в расследовании самоубийства нестабильного психически человека (это согласно теории Ломброзо, учитывая наличие у Лея при жизни талантов в науке и искусстве, Даллес заключил, что под влиянием алкоголя он мог свихнуться куда вернее, чем, скажем Геринг или Йодль), Даллес все же понимал, что от результатов следствия зависит его пребывание в Нюрнберге. Следствие было формальным поводом не уезжать, а провал его свел бы этот повод к нулю. Потому следовало рыть носом. И одно «но» в истории с самоубийством Лея подсказывало ему направление движения – слова о том, что ему было стыдно. Со слов Коннора следовало, что никаких признаков раскаяния Лей не подавал. Так за что же ему стыдно? Может, сержант не услышал или не захотел услышать что- то важное, что сказал ему перед смертью нацистский преступник? Так или иначе, к допросу Коннора следовало подготовиться.