– И оно будет прекрасно сидеть на вас, я уверена, – сказала миссис Чик, – потому что эта же молодая особа сшила мне много платьев. И из лучшей материи!
– Ах, вы будете такой франтихой, – сказала мисс Токс, – что муж вас не узнает. Не правда ли, сэр?
– Я бы ее узнал в чем угодно и где угодно, – проворчал Тудль.
Было ясно, что Тудля не подкупишь.
– А что касается стола, Ричардс, – продолжала миссис Чик, – то к вашим услугам будет все самое лучшее. Ежедневно вы будете сами заказывать себе обед; и все, чего бы вы ни пожелали, тотчас вам приготовят, словно вы какая-нибудь леди.
– Да, разумеется! – с большою готовностью подхватила мисс Токс. – И портер – в неограниченном количестве, правда, Луиза?
– О, несомненно! – отвечала в том же тоне миссис Чик. – Придется только, милая моя, слегка воздерживаться от овощей.
– И, пожалуй, пикулей, – подсказала мисс Токс.
– За этими исключениями, моя дорогая, – сказала Луиза, – она может руководствоваться своими вкусами и ни в чем себе не отказывать.
– А затем вам, конечно, известно, – сказала мисс Токс, – как она любит своего собственного дорогого малютку, и я уверена, Луиза, вы не осуждаете ее за то, что она его любит?
– О нет! – воскликнула миссис Чик, полная великодушия.
– Однако, – продолжала мисс Токс, – она, естественно, должна интересоваться своим юным питомцем и почитать за честь, что на ее глазах маленький херувим, тесно связанный с высшим обществом, ежедневно черпает силы из единого для всех источника. Не правда ли, Луиза?
– Совершенно верно! – подтвердила миссис Чик. – Вы видите, моя дорогая, она уже совершенно спокойна и довольна и собирается весело и с улыбкой попрощаться со своей сестрой Джемаймой, своими малютками и со своим добрым честным мужем. Не правда ли, дорогая моя?
– О да! – воскликнула мисс Токс. – Разумеется!
Несмотря на это, бедная Полли перецеловала их всех с великой скорбью и наконец убежала, чтобы ускользнуть от более нежного прощанья с детьми. Но эта хитрость не увенчалась заслуженным успехом, ибо один из младших мальчиков, угадав ее намерение, тотчас начал карабкаться – если можно применить это слово с сомнительной этимологией – вслед за нею на четвереньках по лестнице, а старший (известный в семье под кличкой Байлера[4 - От искаженного boiler – паровой котел.] – в честь паровоза) отбивал дьявольскую чечетку сапогами в знак своего огорчения; к нему присоединились и все прочие члены семейства.
Множество апельсинов и полупенсов, посыпавшихся на всех без исключения юных Тудлей, успокоили первые приступы горя, и семейство было поспешно отправлено домой в наемной карете, которую задержали специально для этой цели. Дети под охраной Джемаймы теснились у окна и всю дорогу роняли апельсины и полупенсы. Сам мистер Тудль предпочел ехать на запятках среди торчавших гвоздей – способ передвижения для него самый привычный.
Глава III,
в которой мистер Домби показан во главе своего домашнего департамента как человек и отец
Похороны скончавшейся леди «состоялись», к полному удовольствию владельца похоронного бюро, а также и всего окрестного населения, которое обычно расположено в таких случаях к придиркам и склонно возмущаться каждым промахом и упущением в церемонии, после чего многочисленные домочадцы мистера Домби вновь заняли соответствующие им места в домашней системе. Этот маленький мирок, подобно великому внешнему миру, отличался способностью быстро забывать своих умерших; и когда кухарка сказала: «У леди был кроткий нрав», а экономка сказала: «Таков наш удел», а дворецкий сказал: «Кто бы мог это подумать?», а горничная сказала, что «она едва может этому поверить», а лакей сказал: «Это похоже на сон», – событие окончательно покрылось ржавчиной, и они начали подумывать о том, что и траур их порыжел от носки.
Ричардс, которую держали наверху в почетном плену, заря новой жизни казалась холодной и серой. У мистера Домби был большой дом на теневой стороне темной, но элегантной улицы с высокими домами, между Портленд-Плейс и Брайанстонсквер. Это был угловой дом с просторными «двориками»[5 - «Дворик» во времена Диккенса и раньше – площадка перед черным ходом.], куда выходили погреба, которые хмуро взирали на свет своими зарешеченными окнами и презрительно щурились косоглазыми дверьми, ведущими к мусорным ящикам. Это был величественный и мрачный дом с полукруглым задним фасадом, с анфиладой зал, выходивших окнами на усыпанный гравием двор, где два чахлых дерева с почерневшими стволами скорее стучали, чем шелестели, – так были прокопчены их листья. Летом солнце заглядывало в эту улицу только по утрам, примерно в час первого завтрака, появляясь вместе с водовозами, старьевщиками, торговцами геранью, починщиком зонтов и человеком, который на ходу позвякивал колокольчиком от голландских часов. Вскоре оно вновь скрывалось, чтобы больше уже не показываться в тот день, а музыканты и бродячий Панч, скрываясь вслед за ним, уступали улицу самым заунывным шарманкам и белым мышам или иной раз дикобразу – чтобы разнообразить увеселительные номера; а в сумерках дворецкие, когда их хозяева обедали в гостях, появлялись у дверей своих домов, и фонарщик каждый вечер терпел неудачу, пытаясь с помощью газа придать улице более веселый вид.
И внутри этот дом был так же мрачен, как снаружи. После похорон мистер Домби распорядился накрыть мебель чехлами, – быть может, желая сохранить ее для сына, с которым были связаны все его планы, – и не производить уборки в комнатах, за исключением тех, какие он предназначал для себя в нижнем этаже. Тогда таинственные сооружения образовались из столов и стульев, составленных посреди комнат и накрытых огромными саванами. Ручки колокольчиков, жалюзи и зеркала, завешенные газетами и журналами, ежедневными и еженедельными, навязывали отрывочные сообщения о смертях и страшных убийствах. Каждый канделябр, каждая люстра, закутанные в полотно, напоминали чудовищную слезу, падающую из глаза на потолке. Из каминов неслись запахи, как из склепа или сырого подвала. Портрет умершей и похороненной леди, в рамке, повитой трауром, наводил страх. Каждый порыв ветра, налетая из-за угла соседних конюшен, приносил клочья соломы, которая была постлана перед домом во время ее болезни и гниющие остатки которой еще сохранились по соседству; притягиваемые какой-то неведомой силой к порогу грязного, сдающегося внаем дома напротив, они с мрачным красноречием взывали к окнам мистера Домби.
Апартаменты, которые оставил для себя мистер Домби, сообщались с холлом и состояли из гостиной, библиотеки (которая была, в сущности, туалетной комнатой, так что запах атласной и веленевой бумаги, сафьяна и юфти состязался здесь с запахом многочисленных пар башмаков) и оранжереи, или маленького застекленного будуара, откуда видны были упоминавшиеся выше деревья и – иной раз – крадущаяся кошка. Эти три комнаты были расположены одна за другой. По утрам, когда мистер Домби завтракал в одной из первых двух комнат, а также под вечер, когда он возвращался домой к обеду, раздавался звонок, призывавший Ричардс, которая являлась в застекленное помещение и там прогуливалась со своим юным питомцем. Бросая по временам взгляды на мистера Домби, сидевшего в темноте и посматривавшего на младенца из-за темной тяжелой мебели – в этом доме много лет прожил его отец и в обстановке оставалось немало старомодного и мрачного, – она стала размышлять о мистере Домби и его уединении, словно он был узником, заключенным в одиночную камеру, или странным привидением, которого нельзя ни окликнуть, ни понять.
Уже несколько недель кормилица маленького Поля Домби сама вела такую жизнь и проносила сквозь нее маленького Поля; и вот однажды, когда она вернулась наверх после меланхолической прогулки в угрюмых комнатах (она никогда не выходила из дому без миссис Чик, которая являлась по утрам в хорошую погоду, обычно в сопровождении мисс Токс, чтобы вывести на свежий воздух ее с младенцем, или, иными словами, торжественно водить их по улице, словно в похоронной процессии) и сидела у себя, – дверь медленно и тихо отворилась, и в комнату заглянула маленькая темноглазая девочка.
«Должно быть, это мисс Флоренс вернулась домой от своей тетки», – подумала Ричардс, еще ни разу не видевшая девочки.
– Надеюсь, вы здоровы, мисс?
– Это мой брат? – спросила девочка, указывая на младенца.
– Да, милочка, – ответила Ричардс. – Подойдите, поцелуйте его.
Но девочка, вместо того чтобы приблизиться, серьезно посмотрела ей в лицо и сказала:
– Что вы сделали с моей мамой?
– Господи помилуй, малютка! – воскликнула Ричардс. – Какой ужасный вопрос! Что я сделала? Ничего, мисс.
– Что они сделали с моей мамой? – спросила девочка.
– В жизни не видала такого чувствительного ребенка! – сказала Ричардс, которая, естественно, представила на ее месте одного из своих детей, осведомляющегося о ней при таких же обстоятельствах. – Подойдите поближе, милая моя мисс. Не бойтесь меня.
– Я вас не боюсь, – сказала девочка, подойдя к ней. – Но я хочу знать, что они сделали с моей мамой.
– Милочка, – сказала Ричардс, – вы носите это хорошенькое черное платьице в память своей мамы.
– Я помню маму во всяком платье, – возразила девочка со слезами на глазах.
– Но люди надевают черное, чтобы вспоминать о тех, кого уже нет.
– Где же они? – спросила девочка.
– Подойдите и сядьте возле меня, – сказала Ричардс, – а я вам что-то расскажу.
Тотчас догадавшись, что рассказ должен иметь какое-то отношение к ее вопросам, маленькая Флоренс положила шляпу, которую держала в руках, и присела на скамеечку у ног кормилицы, глядя ей в лицо.
– Жила когда-то на свете леди, – начала Ричардс, – очень добрая леди, и маленькая дочка горячо любила ее.
– Очень добрая леди, и маленькая дочка горячо любила ее, – повторила девочка.
– И вот, когда Бог пожелал, чтобы так случилось, она заболела и умерла.
Девочка вздрогнула.
– Умерла, и никто уже не увидит ее больше на этом свете, и ее зарыли в землю, где растут деревья.
– В холодную землю? – сказала девочка, снова вздрогнув.
– Нет! В теплую землю, – возразила Полли, воспользовавшись удобным случаем, – где некрасивые маленькие семена превращаются в прекрасные цветы, в траву и колосья и мало ли во что еще. Где добрые люди превращаются в светлых ангелов и улетают на небо.
Девочка, опустившая было голову, снова подняла глаза и сидела, пристально глядя на Полли.
– Так вот, послушайте-ка, – продолжала Полли, не на шутку взволнованная этим пытливым взглядом, своим желанием утешить ребенка, неожиданным своим успехом и недоверием к собственным силам. – Так вот, когда эта леди умерла, куда бы ее ни отнесли и где бы ни положили – все равно она пошла к Богу, и стала эта леди молиться ему, да, молиться, – повторила Полли, очень растроганная, ибо говорила от всей души, – о том, чтобы он научил ее маленькую дочку верить этому всем сердцем и знать, что там она счастлива и любит ее по-прежнему, и надеяться, и всю жизнь думать о том, чтобы когда-нибудь встретиться там с нею и больше никогда, никогда не расставаться.
– Это моя мама! – воскликнула девочка, вскакивая и обнимая Полли за шею.
– А девочка, – продолжала Полли, прижимая ее к груди, – маленькая дочка верила всем сердцем, и когда услыхала о том от незнакомой кормилицы, которая и рассказать-то хорошенько не умела, но сама была бедной матерью, только и всего, – дочка утешилась… уже не чувствовала себя такой одинокой… плакала и рыдала у нее на груди… пожалела малютку, лежавшего у нее на коленях и… ну, полно, полно! – говорила Полли, приглаживая кудри девочки и роняя на них слезы. – Полно, бедняжечка!