– Мы все приготовили к вашему приезду, Эстер, – сказала мисс Донни, – а программу ваших занятий составили так, как пожелал ваш опекун, мистер Джарндис.
– Мой… как вы сказали, сударыня?
– Ваш опекун, мистер Джарндис, – повторила мисс Донни.
Я прямо обомлела, а мисс Донни подумала, что у меня захватило дух на морозе, и протянула мне свой флакон с нюхательной солью.
– А вы знакомы с моим… опекуном, мистером Джарндисом, сударыня? – спросила я наконец после долгих колебаний.
– Не лично, Эстер, – ответила мисс Донни, – только через посредство его лондонских поверенных, господ Кенджа и Карбоя. Мистер Кендж – человек замечательный. Необычайно красноречивый. Некоторые периоды в его речах просто великолепны!
В душе я согласилась с мисс Донни, но от смущения не решилась сказать это вслух. Не успела я опомниться, как мы доехали, и тут уж я совсем растерялась – никогда не забуду, что в тот вечер все в Гринлифе (доме мисс Донни) казалось мне каким-то туманным и призрачным.
Впрочем, я быстро здесь освоилась. Вскоре я так привыкла к гринлифским порядкам, что мне стало казаться, будто я приехала сюда уже давным-давно, а моя прежняя жизнь у крестной была не действительной жизнью, но сном. Такой точности, аккуратности и педантичности, какие царили в Гринлифе, наверное, не было больше нигде на свете. Здесь все обязанности распределялись по часам, – сколько их есть на циферблате, – и каждую выполняли в назначенный для нее час.
Нас, двенадцать пансионерок, воспитывали две мисс Донни – сестры-близнецы. Было решено, что в будущем я сама стану воспитательницей, и потому сестры Донни не только учили меня всему, что полагалось изучить в Гринлифе, но вскоре заставили помогать им в занятиях с другими девочками. Только этим и отличалась моя жизнь здесь от жизни других воспитанниц. Чем больше расширялись мои познания, тем больше уроков я давала, так что с течением времени у меня оказалось много работы, которую я очень любила, потому что, занимаясь со мной, милые девочки полюбили меня. Если, поступив к нам, новая воспитанница немного грустила и тосковала, она, право не знаю почему, непременно сближалась со мной; поэтому всех новеньких стали отдавать на мое попечение. Они говорили, что я такая ласковая; а я думала, что это они сами ласковые. Я часто вспоминала о том, как в день своего рождения решила быть прилежной и добросердечной, не жаловаться на судьбу, стараться делать добро и, если удастся, заслужить чью-нибудь любовь, и, право же, право, готова была устыдиться, что сделала так мало, получив так много.
В Гринлифе я прожила шесть счастливых спокойных лет. В день своего рождения я, слава богу, ни разу за это время не видела по глазам людей, что было бы лучше, если б я не родилась на свет. Когда наступал этот день, он приносил мне столько знаков любви и внимания, что они круглый год украшали мою комнату.
За эти шесть лет я ни разу никуда не выезжала, если не считать визитов к соседям во время каникул. Спустя примерно полгода после приезда в Гринлиф я спросила мисс Донни, как она думает, не написать ли мне мистеру Кенджу, что мне здесь хорошо живется, за что я очень благодарна, и, с ее одобрения, написала такое письмо. В ответ я получила официальное отношение юридической конторы, в котором подтверждалось получение моего письма и было сказано, что «содержание оного будет неукоснительно передано нашему клиенту». После этого я иногда слышала, как мисс Донни и ее сестра говорили, что плата за мое обучение поступает очень регулярно, и раза два в год отваживалась написать письмо мистеру Кенджу – такое же, как в первый раз. На каждое я получала обратной почтой точно такой же ответ, какой получила на свое первое, и все они были написаны тем же круглым почерком, а внизу стояла подпись: «Кендж и Карбой», сделанная другой рукой, – вероятно, самим мистером Кенджем.
Как странно, что мне приходится столько писать о себе самой! Как будто эта повесть – повесть о моей жизни! Впрочем, моя скромная особа вскоре отступит на задний план.
Шесть спокойных лет прожила я в Гринлифе (вспомнила, что уже говорила это), наблюдая в окружающих, как в зеркале, каждую ступень моего собственного роста и развития, и вот однажды ноябрьским утром получила следующее письмо. Я привожу его здесь без даты.
«Для мисс Эстер Саммерсон
Олд-сквер в Линкольнс-Инне,
Дело „Джарндисы против Джарндисов“
Сударыня!
Наш клиент, мистер Джарндис, согласно постановлению Канцлерского суда, принимает к себе в дом состоящую под опекой оного суда участницу вышеуказанного судебного дела и, вознамерившись подыскать ей достойную компаньонку, поручает нам уведомить Вас, что он желал бы воспользоваться Вашими услугами для достижения данной цели.
Мы обеспечили Вам проезд за наш счет в почтовой карете, выезжающей из Рединга в следующий понедельник в восемь часов утра и имеющей прибыть в Лондон, на Пикадилли, в каретный двор при гостинице „Погреб белого коня“, где Вас будет ожидать наш клерк, чтобы проводить Вас в нашу контору по вышеуказанному адресу.
Готовые к Вашим услугам, сударыня,
Кендж и Карбой».
Ах, никогда, никогда, никогда не забыть мне, как взволновало это письмо весь дом! Так трогательно и горячо любили меня его обитательницы; так милостив был Небесный Отец, который не забыл меня, который облегчил и сгладил мой сиротский путь и привлек ко мне столько юных существ, что я едва могла вынести все это. Не могу сказать, чтобы мне хотелось видеть моих девочек не очень огорченными – нет, конечно, – но радость, и печаль, и гордость, и счастье, и смутное сожаление, вызванные их грустью, – все эти чувства так перемешались в моем сердце, что оно прямо разрывалось, хоть и было исполнено восторга.
День моего отъезда был назначен в письме, и на сборы у меня осталось только пять дней. И вот, когда я в течение всех этих пяти дней стала с каждой минутой получать все новые и новые доказательства любви и нежности; и когда наконец наступило утро отъезда и меня провели по всем комнатам, чтобы я взглянула на них в последний раз; и когда одна девочка крикнула: «Эстер, дорогая, простимся тут, у моей постели, ведь здесь ты впервые говорила со мной и – так ласково!»; и когда другие девочки попросили меня только написать им на бумажках их имена с припиской: «От любящей Эстер»; и когда они все окружили меня, протягивая прощальные подарки, и со слезами прижимались ко мне, восклицая: «Что мы будем делать, когда наша милая, милая Эстер уедет!»; и когда я пыталась объяснить им, как снисходительны, как добры они были ко мне и как я благословляю и благодарю их всех, – что только творилось в моем сердце!
И когда обе мисс Донни, расставаясь со мной, горевали не меньше, чем самая маленькая воспитанница, и когда служанки говорили: «Будьте счастливы, мисс, где бы вам ни пришлось жить!», и когда невзрачный, хромой старик-садовник, который, как мне казалось, все эти годы вряд ли замечал мое присутствие, тяжело дыша, побежал за отъезжавшей каретой, чтобы преподнести мне букетик герани, и сказал, что я была светом его очей, – старик именно так и сказал, – что только творилось в моем сердце!
И как мне было не плакать, если, проезжая мимо деревенской школы, я увидела неожиданное зрелище: бедные ребятишки высыпали наружу и махали мне шапками и капорами, а один седой джентльмен и его жена (я давала уроки их дочке и бывала у них в гостях, хотя они считались самыми высокомерными людьми во всей округе) закричали мне, позабыв обо всем, что нас разделяло: «До свиданья, Эстер! Желаем вам большого счастья!» – как мне было не плакать от всего этого и, сидя одной в карете, не твердить в глубочайшем волнении: «Я так благодарна, так благодарна!»
Но конечно, я скоро рассудила, что после всего того, что для меня сделали, мне не подобает явиться в Лондон заплаканной. Поэтому я проглотила слезы и заставила себя успокоиться, то и дело повторяя: «Ну, Эстер, перестань! Нельзя же так!» В конце концов мне удалось вполне овладеть собой, хотя и не так быстро, как следовало бы, а когда я освежила себе глаза лавандовой водой, пора уже было готовиться к приезду в Лондон.
И вот я решила, что мы уже приехали, но оказалось, что до Лондона еще десять миль; когда же мы наконец действительно прибыли в город, мне все не верилось, что мы когда-нибудь доедем. Но как только мы начали трястись по булыжной мостовой и особенно когда мне стало казаться, будто все прочие экипажи наезжают на нас, а мы наезжаем на них, я наконец поняла, что мы и в самом деле приближаемся к концу нашего путешествия. Немного погодя мы остановились.
На тротуаре стоял какой-то молодой человек, который, должно быть по неосторожности, вымазался чернилами; он обратился ко мне с такими словами:
– Я от конторы Кендж и Карбой в Линкольнс-Инне, мисс.
– Очень приятно, сэр, – отозвалась я.
Он оказался весьма предупредительным – приказал перенести в пролетку мой багаж, потом усадил в нее меня, и тут я спросила, уж не вспыхнул ли где-нибудь большой пожар, – спросила потому, что в городе стоял необычайно густой и темный дым – ни зги не было видно.
– Ну что вы, мисс! Конечно нет, – ответил молодой человек. – В Лондоне всегда так.
Я была поражена.
– Это туман, мисс, – объяснил он.
– Вот как! – воскликнула я.
Мы медленно двигались по улицам, самым грязным и темным на свете (казалось мне), и на каждой из них было такое столпотворение, что я удивлялась, как можно здесь не потерять головы; но вот шум внезапно сменился тишиной, – проехав под какими-то старинными воротами, мы покатили по безлюдной площади и остановились в углу у подъезда с широкой крутой лестницей, такой, какие бывают перед входом в церковь. И как по соседству с церковью нередко видишь кладбище, так и здесь я, поднимаясь наверх, увидела в окно окаймленный аркадами двор, а в нем могилы с надгробными плитами.
В этом доме помещалась контора Кенджа и Карбоя. Молодой человек провел меня через канцелярию в кабинет мистера Кенджа, где сейчас никого не было, и вежливо пододвинул кресло к огню. Потом он показал мне на зеркальце, висевшее на гвозде сбоку от камина.
– Может, вам с дороги захочется привести себя в порядок, мисс, перед тем как представиться канцлеру. Впрочем, в этом вовсе нет надобности, смею заверить, – галантно проговорил молодой человек.
– Представиться канцлеру? – промолвила я в недоумении.
– Простая формальность, мисс, – объяснил молодой человек. – Мистер Кендж сейчас в суде. Он просил вам кланяться… не желаете ли подкрепиться, – я увидела на столике печенье и графин с вином, – а также просмотреть газету? – Молодой человек подал мне газету. Затем помешал угли в камине и ушел.
Все в этой комнате казалось мне таким странным – особенно потому, что здесь среди бела дня царил ночной мрак, свечи горели каким-то бледным пламенем и от всех предметов веяло сыростью и холодом, – и так все это было непривычно, что, взяв газету, я читала слова, не понимая их значения, и наконец поймала себя на том, что перечитываю одни и те же строки несколько раз подряд. Продолжать в том же духе не имело смысла, поэтому я отложила газету, посмотрела в зеркало, хорошо ли на мне сидит шляпа, затем окинула взглядом полутемную комнату, потертые, покрытые пылью столы, кипы исписанной бумаги, книжный шкаф, набитый книгами самого невзрачного, самого непривлекательного вида. Потом я стала думать и все думала, думала, думала; а огонь в камине все горел, и горел, и горел, а свечи мигали и оплывали, – щипцов для снимания нагара не было, пока молодой человек не принес щипцы, очень грязные, – и так я просидела целых два часа.
Наконец прибыл мистер Кендж. Кто-кто, а он ничуть не изменился; зато он нашел во мне резкую перемену, которой, видимо, был удивлен и очень доволен.
– Поскольку вам предстоит сделаться компаньонкой той молодой девицы, что сейчас сидит в кабинете канцлера, мисс Саммерсон, – сказал он, – мы полагаем, что вам сейчас следует находиться при ней. Присутствие лорд-канцлера вас не смутит, не правда ли?
– Нет, сэр, не думаю, – ответила я, поразмыслив, но так и не поняв, почему, собственно, я могу смутиться.
Итак, мистер Кендж взял меня под руку, и мы, выйдя на площадь, завернули за угол, миновали колоннаду какого-то здания и вошли в него через боковую дверь. Потом мы прошли по коридору и наконец очутились в хорошо обставленной комнате, где я увидела девушку и юношу у камина, в котором жарко горели и громко трещали дрова. Молодые люди разговаривали, стоя друг против друга и опираясь на экран, поставленный перед камином.
Когда я вошла, они оба взглянули на меня, и девушка, озаренная пламенем, показалась мне необычайно красивой, – у нее были такие густые золотистые волосы, такие нежные голубые глаза, такое светлое, невинное, доверчивое лицо!
– Мисс Ада, – сказал мистер Кендж, – разрешите представить вам мисс Саммерсон.
Здороваясь со мной, она приветливо улыбнулась и протянула было мне руку, но вдруг передумала и поцеловала меня. Скажу коротко: она была так естественна, так мила и обаятельна, что уже спустя несколько минут мы с ней уселись в оконной нише, освещенной пламенем камина, и принялись болтать до того непринужденно и весело, будто век были подругами.
У меня точно гора с плеч свалилась! Как отрадно было сознавать, что она доверяет мне и что я ей нравлюсь! Как мило она отнеслась ко мне и как это меня ободрило!
Юноша был ее дальний родственник, Ричард Карстон, – она сама мне это сказала. Красивый, с ясным, открытым лицом, он удивительно хорошо смеялся, а когда Ада подозвала его, он стал возле нас и, тоже озаренный пламенем камина, стал разговаривать с нами весело, словно беззаботный мальчик. Лет ему было немного – девятнадцать, не больше, может быть меньше; Ада была почти на два года моложе. Оба они потеряли родителей, а познакомились друг с другом только сегодня (что показалось мне очень удивительным и странным). Итак, мы трое впервые встретились при столь необычных обстоятельствах, что об этом стоило поговорить, и мы говорили об этом, а огонь, переставший трещать, уже только подмигивал нам рдеющими очами, словно «засыпающий старый канцлерский лев», по выражению Ричарда.