Оценить:
 Рейтинг: 0

Мельмот Скиталец

<< 1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 >>
На страницу:
28 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Настоятель поднялся с места и, не говоря ни слова, ушел из кельи.

На следующий день я присутствовал на утренней мессе. Служба шла обычным порядком, но к концу, когда все молящиеся уже вставали с колен, настоятель, с силой стукнув кулаком по аналою, приказал всем не двигаться с места. Громовым голосом он возгласил:

– Прошу всю общину помолиться за одного монаха; Господь оставил его, и он собирается совершить поступок, оскорбительный для Всевышнего, позорящий церковь и пагубный для его души.

Услыхав эти грозные слова, трясущиеся от страха монахи снова опустились на колени. Я был в их числе, как вдруг настоятель, назвав меня по имени, вскричал:

– Встань, негодяй, встань и не оскверняй нашего храма своим нечестивым дыханием!

Я поднялся в смятении, весь дрожа, скрылся к себе в келью и оставался там до тех пор, пока за мной не пришли и не вызвали в приемную, где меня уже дожидался мой адвокат. Свидание это ни к чему не привело, потому что при нем присутствовал монах, ставший по желанию настоятеля свидетелем всего нашего разговора, и адвокат, как оказалось, не имел права потребовать, чтобы тот удалился. Как только мы доходили до обстоятельств дела, он прерывал нас и заявлял, что его обязанность не допускать нарушения правил поведения в монастырской приемной. Когда я обращал внимание адвоката на ту или иную подробность, монах все начисто отрицал, уличал меня во лжи и в конце концов до такой степени сбил нас с предмета нашего разговора, что, только ради того, чтобы защитить себя, я упомянул о понесенном мною наказании, которого тот не мог отрицать и о котором лучше всего свидетельствовал мой измученный вид. Как только я заговорил об этом, монах умолк (он старался не пропустить ни одного моего слова, чтобы все доложить настоятелю), и адвокат стал слушать меня с удвоенным вниманием. Он записывал все, что я говорил, и, казалось, придавал этому больше значения, чем я думал и мог ожидать.

Когда беседа наша окончилась, я вернулся к себе в келью. Адвокат посещал меня и в последующие дни, и так продолжалось до тех пор, пока он не собрал все сведения, необходимые для того, чтобы вести мое дело. И в течение всего этого времени в монастыре обращались со мною так, что у меня не могло быть ни малейшего повода для жалоб. Этим-то, вероятно, и объяснялась столь необычная для всех окружающих снисходительность. Но как только адвокат перестал у меня бывать, враждебность и преследования возобновились с прежнею силой. Я снова сделался для них человеком, с которым можно было нисколько не считаться, и они соответственно стали обращаться со мной. Я убежден, что в их намерения входило не допустить, чтобы я дожил до того дня, когда в суде будет слушаться мое дело; во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что они употребили все средства для того, чтобы этого добиться. Началось это, как я уже говорил, со дня последнего посещения адвоката. Прозвонил колокол, сзывавший к очередной трапезе. Я собирался уже сесть на свое место за столом, как вдруг настоятель вскричал:

– Постойте! Постелите ему посреди трапезной рогожу.

Приказание это было исполнено, меня заставили сесть на подстилку и дали только хлеб и воду. Я съел маленький кусочек хлеба, оросив его слезами. Я предвидел, что меня ждет, и даже не пытался протестовать. Когда читалась послеобеденная молитва, мне было приказано выйти за дверь, дабы от моего присутствия благословение, о котором молили все собравшиеся, не утратило своей силы.

Я ушел к себе, а когда колокол зазвонил к вечерне, вместе со всеми стал у дверей церкви. Меня удивило, что все уже собрались, а двери оставались запертыми. Когда колокол умолк, появился настоятель; двери отворились, и вся братия стала поспешно входить в храм. Я пошел вместе со всеми, но настоятель остановил меня.

– Куда ты идешь, негодяй! Стой! – вскричал он.

Я повиновался; вся община вошла в церковь, а я остался стоять у дверей. Отлучение это подействовало на меня угнетающе. Медленно выходившие из церкви монахи молча бросали на меня полные ужаса взгляды; я чувствовал себя самым ничтожным существом на земле; мне хотелось провалиться куда-нибудь под пол и не вылезать до тех пор, пока не окончится дело, возбужденное мною в суде.

На следующий день, когда я отправился к утрене, повторилось все то же самое, но к этому прибавились еще ужасающие, походившие на проклятия упреки как перед началом мессы, так и потом, когда монахи выходили из церкви. Я опустился на колени у церковных дверей. Я не сказал ни слова. Я не стал отвечать на их оскорбления

и поддерживал в себе присутствие духа едва теплившейся во мне надеждой, что и моя молитва дойдет до Господа так же, как звучное пение хора, с которым мне все же было очень горько расставаться.

В течение дня все шлюзы монастырской злобы и мстительности распахнулись. Я появился в дверях трапезной. Войти туда я не смел. Увы, сэр, знали бы вы только, как проходят у монахов часы трапез! В эти часы, глотая свою еду, они оживленно обсуждают мелкие монастырские происшествия. Они спрашивают друг друга: «Кто сегодня опоздал к молитве?», «На кого наложили покаяние?». Это становится предметом разговора, и подробности их жалкой жизни не доставляют им никакой другой темы для ненасытной злобы и любопытства, неразлучных близнецов, что родятся в монастыре. Я продолжал стоять в дверях трапезной, пока наконец один из братии, которому настоятель кивнул, не попросил меня удалиться. Я вернулся к себе в келью, переждал там несколько часов, и только после того, как зазвонили к вечерне, мне принесли еду, притом такую, от которой отшатнулся бы даже самый голодный из голодных. Я пытался все же съесть ее, но так и не мог и, слыша удары колокола, отправился к вечерне: я не хотел давать никакого повода к недовольству тем, что не исполняю свои обязанности. Я поспешил сойти вниз. Как и утром, двери были заперты; служба уже началась, и мне снова пришлось уйти, не приняв в ней участия. На следующий день мне не позволили присутствовать на утренней мессе; та же самая унизительная сцена повторилась, когда я появился в дверях трапезной. В келью мне посылали такую пищу, какую не стала бы есть и собака, а всякий раз, когда я пытался войти в церковь, двери ее оказывались запертыми. Меня преследовали множеством способов; они слишком омерзительны, слишком мелки для того, чтобы о них рассказывать или даже просто их вспоминать, но вместе с тем они были столь мучительны, что с утра до вечера я не знал покоя. Вообразите только, сэр, что шестьдесят с лишним человек дали друг другу клятву сделать жизнь одного человека невыносимой; что они все сообща решили оскорблять его, преследовать, всеми способами мучить и раздражать; а потом постарайтесь представить себе, каково будет этому несчастному выносить подобную жизнь. Я начал опасаться за свой рассудок, да и за свою жизнь, ведь, как она ни была жалка, ее все же поддерживала надежда на благоприятный исход моего дела.

Постараюсь в нескольких чертах изобразить вам один из дней этой жизни. Ex uno disce omnes[36 - По одному суди обо всех (лат.).]

. Утром я шел к утренней мессе и, дойдя до дверей церкви, опускался на колени; войти внутрь я не смел. Вернувшись к себе в келью, я обнаружил, что распятия моего уже нет. Я решил пойти пожаловаться настоятелю; в коридоре я встретил одного из монахов и двоих воспитанников. Завидев меня, все они прижались к стене; они старательно подобрали подолы ряс, словно боясь, что я могу осквернить их своим прикосновением.

– Вам нечего бояться, – кротко сказал я, – коридор достаточно широк.

– Apage, Satana![37 - Отыди, Сатана (лат.).] – воскликнул монах. – Дети мои, – продолжал он, обращаясь к воспитанникам, – повторяйте вслед за мной: «Apage, Satana!»; не подходите к этому дьяволу, он оскверняет рясу, которую носит и которую готовится с себя снять.

Воспитанники отшатнулись от меня и, для того чтобы придать изгнанию дьявола еще большую силу, проходя мимо, плюнули мне в лицо. Я вытер их плевки и подумал, как мало духа Христова в обители тех, кто называет себя братьями во Христе. Дойдя до кельи настоятеля, я робко постучал в дверь.

– Входи с миром, – услышал я в ответ и стал творить молитву, прося у Бога, чтобы меня встретили миром. Отворив дверь, я увидел настоятеля и еще нескольких монахов, собравшихся у него. Едва завидев меня, настоятель в ужасе закричал и накрыл голову полою своей рясы. Монахи поняли этот знак: дверь тут же захлопнули у меня перед носом. В этот день мне пришлось, сидя у себя в келье, особенно долго ждать, пока мне принесут еду. Никакое душевное состояние не может подавить в человеке голод и жажду. Много дней уже я не получал той пищи, которой требует молодой, развивающийся организм, тем более что я был высокого роста и очень исхудал. Я отправился на кухню попросить, чтобы мне дали поесть. Стоило мне появиться в дверях, как повар начал креститься; даже на кухню меня не пускали теперь дальше порога. Ему вбили в голову, что во мне сидит бес, и он трясся от страха.

– Что тебе надобно? – спросил он.

– Что-нибудь поесть, – ответил я, – только поесть.

– Ладно, получай, только не смей подходить ко мне близко, вот твоя еда.

И он швырнул за порог требуху; я был настолько голоден, что с жадностью принялся есть ее прямо с полу. Однако на следующий день счастье мне изменило: повар успел проведать тайный замысел монастырской общины – всеми способами мучить тех, кто вышел у нее из повиновения, – и смешал брошенные мне объедки с золою, волосами и пылью. Мне стоило большого труда выбрать какой-нибудь кусок, который, притом что я был изнурен голодом, я все же решился бы съесть. Мне не дали в келью воды и не позволили прикасаться к той, которую приносили в трапезную; мучимый жаждой, которая становилась еще более жгучей от снедавшей меня тревоги, я вынужден был становиться на колени у края колодца, и, так как у меня не было даже кружки, чтобы зачерпнуть воду, мне приходилось либо пить из пригоршни, либо лакать ее, как собака. Стоило мне на несколько минут выйти в сад, как, воспользовавшись моим отсутствием, они проникали ко мне в келью и старались там все перевернуть и сломать. Я уже сказал, что у меня отняли распятие. Но я продолжал все так же опускаться на колени и повторять слова молитв перед камнем, на котором оно стояло. Потом унесли и камень. Из кельи моей постепенно исчезло все: стол, стул, требник, четки; остались одни только голые стены. Была там, правда, кровать, но они сделали все для того, чтобы я не знал на ней ни часа покоя. И однако, они все же боялись, как бы мне не выдалось даже коротенькой передышки, и придумали для этого новое средство, и, если бы план их удался, я, вероятно, лишился бы не только сна, но и рассудка.

Однажды ночью, проснувшись, я увидел, что келья моя в огне; в ужасе я вскочил с постели, но должен был тут же податься назад: меня окружало целое сонмище дьяволов; на них были огненные одежды, из уст их извергалось пламя. Вне себя от ужаса, я кинулся к стене и убедился, что касаюсь рукой холодного камня. Я пришел в себя и тогда только сообразил, что все эти ужасные фигуры намалеваны на стенах фосфором для того, чтобы меня напугать. Я снова улегся в постель и заметил, что, по мере того как начинает светать, фигуры эти постепенно бледнеют и исчезают. Я принял отчаянное решение – во что бы то ни стало пробиться к настоятелю и поговорить с ним. Я чувствовал, что среди всех ужасов, которыми меня окружили, я могу повредиться умом.

Только около полудня уже удалось мне заставить себя исполнить принятое решение. Я постучался в келью настоятеля, и, когда дверь открылась, он встретил меня с таким же выражением ужаса на лице, как и при моем первом появлении, но принять меня ему все же пришлось.

– Отец мой, – сказал я, – вы должны выслушать меня, я не уйду отсюда, пока вы не сделаете того, о чем я прошу.

– Говори.

– Они морят меня голодом, того, что мне дают, недостаточно, чтобы поддержать мои силы.

– А разве ты этого не заслужил?

– Заслужил я или нет, ни Божеские, ни человеческие законы не осудили еще меня на голодную смерть; и если приговор этот вынесен вами, то знайте – вы совершаете убийство.

– Ты еще на что-нибудь жалуешься?

– Да, на все; меня не пускают в церковь; мне запрещают молиться, у меня отняли распятие, четки и чашу со святой водой. Даже у себя в келье я не могу теперь исполнять все то, что требует от меня святая вера.

– Что требует от тебя святая вера!

– Отец мой, хоть я и не монах, но неужели я по-прежнему не могу оставаться христианином?

– Отрекшись от принятого обета, ты лишил себя этого права.

– Да, но ведь я же остался человеком, и как человек… Но я не взываю к вашему милосердию, я прошу, чтобы вы защитили меня вашей властью. Сегодня ночью на стенах намалевали изображения бесов. Когда я проснулся, я увидел вокруг себя пламя и злых духов.

– То же самое ты увидишь и перед смертью!

– И я буду тогда достаточно наказан, но не слишком ли рано это наказание началось?

– Призраки эти – порождение твоей нечистой совести.

– Отец мой, если вы соизволите осмотреть мою келью, вы увидите следы фосфора на стенах.

– Чтобы я стал осматривать твою келью! Чтобы я туда вошел!

– Значит, просьба моя так и не будет удовлетворена? Прошу вас, употребите вашу власть во имя обители, во главе которой вы стоите. Помните, что, как только ходатайство мое перед судом будет предано гласности, все эти обстоятельства станут также известными, и судите сами, как отразятся они на репутации всей общины.

– Вон отсюда!

Я ушел; просьбу мою, во всяком случае в отношении пищи, удовлетворили, но келью мою оставили разгромленной и опустошенной, и я продолжал пребывать все в том же мучительном отчуждении от монастырской братии, распространявшемся не только на церковные службы, но и на все остальное. Заверяю вас, это отлучение от жизни было до того ужасно, что я часами бродил по монастырю и всем его коридорам с единственной целью попасться на глаза кому-нибудь из монахов, которые – я это знал – могли встретить меня только упреками или проклятиями. Даже это было для меня лучше, нежели окружавшее меня томительное молчание. Я, можно сказать, почти уже привык к их выкрикам и всякий раз в ответ только благословлял их. Через две недели дело мое должно было разбираться в суде; мне об этом ничего не было сообщено, однако настоятеля своевременно уведомили обо всем, и это ускорило его решение. Для того чтобы не дать мне воспользоваться благоприятным исходом дела, он прибег к тайному плану, жестокость которого превзошла все, что могло вместить сердце человека – нет, я оговорился, – сердце монаха. Какие-то смутные сведения об этом я получил в ту же ночь, когда обратился с просьбою к настоятелю, но если бы я даже с самого начала узнал во всех подробностях о том, сколь далеко зашли задуманные им козни и какими способами люди эти хотели достичь своей цели, то мог ли я что-нибудь сделать, чтобы им помешать?

В тот вечер я вышел побродить по саду; сердцу моему было как-то особенно тягостно. Его глухие тревожные удары напоминали собою звуки маятника, приближающего некий роковой час.

Смеркалось; сад был пуст; опустившись на колени, на свежем воздухе (в единственном храме, который мне разрешалось посещать) я пытался молиться. Попытка, однако, оказалась напрасной; вскоре я перестал произносить слова молитв, ибо они были уже лишены всякого смысла, и, совершенно подавленный невыразимой тяжестью на душе и в теле, упал наземь и лежал, простертый ниц, оцепеневший, но не бесчувственный. Я увидел, как какие-то две фигуры прошли мимо, не заметив меня; они горячо о чем-то спорили.

– Надо принять более решительные меры, – сказал один из говоривших. – Это ваша вина, что все так надолго отложили. Если вы и в дальнейшем будете к нему столь же безрассудно снисходительным, на вас ляжет ответственность за позор всей общины.

– Да, но его решение непоколебимо, – сказал настоятель (ибо это был он).
<< 1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 >>
На страницу:
28 из 32

Другие электронные книги автора Чарлз Роберт Метьюрин