Машков и Дронго остались одни. Машков посмотрел на своего друга и несколько неуверенно поинтересовался:
– Как ты себя чувствуешь?
– Пока нормально. Слегка кружится голова и неприятное ощущение во рту. Кажется, болят ноги. Или мне только кажется.
– Может, начнем?
– Не нужно так волноваться. В конце концов пытают меня. И допрашивают тоже меня. Поэтому задавай свои вопросы спокойным, естественным голосом. Тем более что за нами наверняка следят.
– Дурак, – разозлился Машков. Затем бросил какую-то папку на стол перед собой, раздраженно отвернулся и зло пробормотал:
– Можешь встать и убираться отсюда. И вообще уехать из Москвы. Тебя никто не остановит.
– Ни к чему так патетически, – спокойно отозвался Дронго, – давай начнем. И учти, что на этот раз я буду говорить правду. Поэтому лучше не спрашивай, что я о вас думаю.
– Назови громко три цифры, – попросил Машков, – и мы начнем работать.
– Один, три, семь.
– Хорошо. Сейчас я буду называть цифры, и ты должен все время говорить «Нет». Во всех случаях.
– Один…
– Нет.
– Два…
– Нет.
– Три…
Машков досчитал до десяти. И все десять раз Дронго повторил слово «нет». Генерал удовлетворенно кивнул. Все правильно. Семь верных ответов, три неверных.
– Как ты себя чувствуешь в роли палача? – вдруг поинтересовался Дронго.
– Заткнись, – опять разозлился Машков, – и отвечай на вопросы. – Он сердито оглянулся на это проклятое зеркало, за которым находились двое психологов, следивших за допросом.
– Он намеренно выводит его из себя, – предположил один из них.
– Похоже, – согласился второй, – но Машков опытный специалист.
Сам Машков усилием воли сумел несколько успокоиться и начал задавать вопросы. И первым был такой:
– Ты знал кого-нибудь раньше из группы Дзевоньского?
– Нет.
– Ты звонил в Брюссель?
– Нет.
– Ты знаешь Гельмута Гейтлера?
– Нет.
Собственно, после этих трех ответов допрос можно было прекратить, но он продолжался около двух часов. Задавая в разных вариациях одни и те же вопросы, Машков добросовестно пытался выяснить, что именно мог узнать Дронго о работе Дзевоньского в Москве до того, как приступил к своему расследованию. Дронго трижды просил воды и трижды Машков передавал ему наполненный стакан. На все вопросы Дронго отвечал четко, иногда шутил. У него сильно болела голова, не проходило ощущение подступающей тошноты. И тем не менее он ясно воспринимал все происходящее и так же ясно отвечал на все вопросы.
Закончив допрос, Машков устало откинулся на спинку кресла и неожиданно улыбнулся. Затем схватил бутылку, чтобы налить себе воды, но обнаружил, что она пуста.
– Принесите воды! – крикнул он куда-то в сторону.
– А вот это ошибка, – заметил Дронго, морщась от головной боли. – Я мог бы и не догадаться, что нас слушают. А крикнув, ты невольно выдал этот секрет.
– Иди ты к черту! – добродушно огрызнулся Машков. – Слава Богу, что все закончилось. Теперь ни одна собака не посмеет ничего сказать в твой адрес.
– Позови своих архаровцев, чтобы они сняли с меня ваши чертовы датчики. И еще. Я повесил пиджак в другой комнате. Там у меня есть «спазмалгон». Пусть принесут таблетку. Ужасно болит голова.
– Я сам принесу. – Машков быстро вышел из комнаты. Почти сразу в ней появились двое сотрудников, которые начали деловито отключать Дронго от аппаратуры и сворачивать ее. Машков принес таблетку и бутылку воды. Он налил сразу два стакана – себе и Дронго. В это время вошел еще один сотрудник, который принес какой-то тюбик. Он выдавил из него в стакан с водой некоторое количество буро-зеленого вещества, затем размешал и, протянув напиток Дронго, предложил:
– Выпейте.
– Еще какая-нибудь гадость? – спросил тот.
– Обычное мочегонное средство, – пояснил сотрудник, с любопытством разглядывая эксперта. – Это фитолизин. Хорошее польское лекарство.
Дронго и Машков посмотрели друг на друга и оба улыбнулись.
– Надеюсь, вы не одолжили его у Дзевоньского? – улыбнулся Дронго, выпил лекарство и поднялся. Голова у него все еще кружилась, во рту было такое ощущение, словно он перекусывал электропровода. Или дотронулся языком до батарейки, как однажды сделал это в детстве. Память о том неприятном «опыте» сохранилась на всю жизнь.
– Надеюсь, теперь ты сможешь убедить свое начальство не выгонять меня каждый раз из Москвы? – спросил Дронго. – Хотя, между прочим, я предложил бы проверить таким же образом всех членов вашей комиссии.
– Хватит, – торопливо остановил его Машков. – Мы уже закрыли этот вопрос. Пойдем, я помогу тебе одеться.
Они вышли из комнаты.
– Ничего не закрыли, – тихо возразил Дронго, – нужно найти Гейтлера и понять, почему вас опередили в Брюсселе. Боюсь, работы теперь у вас больше, чем ты думаешь.
– Я знаю, – отозвался генерал, – но теперь мне никто не сможет помешать привлечь тебя к ней. Мы все равно должны вычислить обоих – и Гейтлера, и возможного «крота». Хотя в существование последнего мне очень трудно поверить. Всех, вошедших в мою комиссию, я знаю много лет.
– Ты и меня знаешь много лет, – напомнил Дронго, – но это не помешало тебе привезти меня сюда. Помнишь, как у Оруэлла? «Все животные равны, но некоторые равны более…»
– Иногда с тобой просто невозможно разговаривать, – вздохнул Машков. – Сегодня опять будут допрашивать Дзевоньского и всех его людей. Нам важно понять, куда делся Гейтлер и как его найти.
СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ. ЧИКАГО. 5 МАРТА, СУББОТА
Тетя Ануся стала жительницей Чикаго еще в те годы, когда большинство ее соотечественников об этом не могли и мечтать. Она переехала сюда из Англии в семьдесят девятом, когда Польша была совсем другим государством, для граждан которого выезд на жительство в Соединенные Штаты представлялся весьма проблематичным со всех точек зрения. Но супруг тети Ануси был подданным Великобритании и поэтому достаточно быстро получил сначала вид на жительство, а затем и гражданство этой великой страны.
Олеся родилась как раз в семьдесят девятом и поэтому не могла знать тетю Анусю, которая на самом деле приходилась ей вовсе не теткой, а двоюродной бабушкой. Однако уже в девяносто втором, в возрасте тринадцати лет, Олеся впервые посетила Чикаго и познакомилась с родственницей, о которой в их родном Вроцлаве ходили легенды. Муж тети Ануси был известным архитектором, работавшим в Чикаго. В девяносто восьмом он умер. А Олесе к этому времени исполнилось девятнадцать лет, и она переехала в Париж, надеясь устроить свою жизнь во Франции.