И что ты воспевал, то вечным сотворяет.
ЕЛИСАВЕТИНЫ душевны красоты
У Россов на всегда в сердцах оставил ты,
И покровитель твой любезен нам пребудет,
Доколь Россия Муз совсем не позабудет.
Божественным лучем ты свыше озарен,
И милосердием монаршим ободрен,
К Парнассу путь открыл нам творческой рукою,
И Росским Музам дал ты образец собою.
ЕЛИСАВЕТА лишь стихи твои прочла,
То слава всюду их с восторгом разнесла.
Придворные узнать лишь только то успели,
Читать стихи твои уж наизусть умели,
И всякой их таскал с собою во дворец,
Кто лишь писать умел, тот сделался творец
Иль песен, или од; и все к тому стремились,
Чем изумясь тогда вельможи веселились.
<…>
И не понятно мне, что в век ЕКАТЕРИНЫ
Тебя другова нет <…>
(РП, 4, 766).
Если Козодавлев включал тему Ломоносова – имп. Елизаветы в придворный контекст, то Н. П. Николев – в контекст истории европейской поэзии:
В священном храме; чистых М у з,
На высоте горы Парнасса,
Где разных мер стихов союз
Внушает в слух приятства гласа,
Где дух 0рфеев силы брал,
Когда на лире он играл
И камни влек на диво свету;
Где Пиндар почерпал добро
И Ломоносово перо
Где славило Елисавету.
Отколе в древний век Гомер
Пиита и творец големый,
В неисчерпаемый пример
Сокровища извлек в Поэмы,
И в след кому, дары имев,
Виргилий быстро возлетев
Искусно создал Энеиду,
В которой дар сего Творца
Дидоной все пленил сердца
И Тассу начертал Армиду.
Или откуда лирный тон
В усладу разума и чувства
Со Ариостом взял Мильтон
Певцы единого искусства;
Красы траг?дий Евриипид,
А превращении 0вид,
Расин сердец людских познанье,
Приятность, нежность, чистоту,
Корнелий духа высоту,
Волтер и вкус и чувствованье
(РП, 5, 796 [«Ее сиятельству княгине ЕКАТЕРИНЕ РОМАНОВНЕ ДАШКОВОЙ: Лиро-дидактическое послание», 1791]).
А. Ф. Мерзляков связывал тему с мотивом наук: «Ломоносов пред троном Елисаветы ходатайствует в пользу наук, в пользу просвещения, насажденного в драгоценном Отечестве!… Какое возвышенное, какое утешительное для патриотов зрелище!… Какая честь для Поэзии! – Вот когда она действительно в настоящем своем священном сане, посланница богов, орган веры и закона, учительница народов и Царей, спасительница семейств и обществ: – вот когда она совершенно достигла своего звания и цели!…» (Мерзляков 1817, 65).
Напомним о некоторых сопутствующих мотивах.
Рок:
Покинув кущи рыбарей,
Приют своих первоначальных дней,
С душою полной упованья,
На голос тайного призванья,
Он в край незнаемый пошел.
Куда же рок его привел?
О сердца верные обеты!
О светлый на природу взор!
Сей юноша, пришлец их Холмогор,
Прославил век Елисаветы!
(Плетнев, 3, 248; впервые: 1820).
Любовь, уважение, слава, вновь бессмертие: «Для Петрарки идеалом высшей любви была Лаура; для Ломоносова идеалом высшего уважения был Петр и Елисавета. Один славил предмет чистейшей любви своей и ею обессмертил свою лиру; другой пел предметы высочайшего своего уважения, и песнями во славу их снискал бессмертную себе славу. Это еще не все: первый славу и, следовательно, пользу своего отечества предпочитал собственной славе и личной пользе; не то же ли делал и другой» (Раич 1827, 67—68).
Народ: «Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великаго, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней <…> своекорыстная <…> политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. <…> Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал ея царствование первыми гармоническими, сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные» (Лажечников, 8, 234—235).
Династия («петрово племя»): «Историческое значение похвальных од <…> состоит в их отношении к современной эпохе. Оно дало Ломоносову имя „певца Елисаветы“. <…> Если разобрать состав его похвальных од, то содержание каждой из них сведется к такому ряду мыслей: стесненное положение Елисаветы и печальное состояние России по смерти Петра и Екатерины, желание видеть на престоле петрово племя, сетование о том, что желание долго не исполнялось, радость при желании исполненном» (Галахов, 1, 344, 348)[2 - Одним из первых и немногих, кто слегка проблематизировал адекватность формулы «певец Елисаветы», был А. П. Милюков: «Ломоносова называют певцом Елисаветы, и это не совсем несправедливо: в одах его видно глубокое благоговение к императрице, которую он воспевает, как богиню, покровительницу наук, как существо неземное, источник всего счастия и славы отечества. С глубоким благоговением обращается он к государыне <…>. / И, проникнутый чувством верноподданнического почтения к боготворимой монархине, он курит ей фимиам глубоко-преданного сердца» (Милюков 1858, 73—74). Мотив сердечности мог сочетаться с мотивом любви, понимаемой и как высшая форма благоговения и верноподданнического почтения, и вместе с тем как сердечная чувствительность, сочетающаяся с блаженством: «Можно бы и еще привесть различныя места <из произведений Ломоносова>, ознаменованныя сердечною чувствительностию; но оныя так часто показываются в творениях Ломоносова от того, что он блаженствовал, воспевая ту, которой душа была тише зефира; которая мертвым, то есть осужденным на смертную казнь, отдавала новое бытие; он блаженствовал, воспевая ту Царицу, при которой цвели постоянно и обширные поля России и сердца народов, покоившихся под сению благотворной ея державы» (Глинка, 9, 29). Наиболее оригинальная, но и весьма специфическая, обретающая смысл лишь в контексте розенкрейцерской «софиологии», трактовка отношений Ломоносова к имп. Елизавете принадлежит Б. М. Зубакину, который интерпретировал их через посредство «Стихов о Прекрасной Даме»: «И так ли воспевают свою „мощную Монархиню“, у которой „состоят на службе“, говоря о той: „кроткое лицо коей, как дыханьем зефирным вливает благостность…“ <…>? И о такой ли говорят: „дух ее зефира тише“?! / И об этом-то поэте осмеливались иногда утверждать, что он не знает сердечной нежности? / Или вот пафос влюбленного чувства, которым поэт оделяет и всё вокруг; вот каким видением Любви и Прелести предстоит „Она“ ему на охоте <…>: / „Коню бежать не воспрещают / Ни рвы, ни частых ветвей связь: / Крутит главой, звучит браздами / И топчет бурными ногами, / Прекрасной всадницей гордясь…“ / Этою полною и по сейчас не увядающей прелестью и живостью картиной закончим мы наши выписки стихов, от которых отрываешься, как от страниц промелькнувшей, захватывающей любовной повести. Кто, <…> перечитав их, посмеет <…> утверждать, что Ломоносов, де, льстил Царице, как „царедворец“ <…> и „воспевал императрицу Елизавету“?! Женщину, которою он до безумия восхищался, он воспел действительно огненно и незабываемо. И сама поэт, она (в 1754 году) отзывается на стихи, уже 43-летнего поэта-любимца словами: „Господина Ломоносова вирши очень хороши“. / <…> Пусть в оды его к Елизавете входят и другие темы и идеи, в основном они остаются влюбленным гимном женщине, а не царедворничеством» (Зубакин 2011, 71). О некоторых «ломоносовских» смыслах оккультной эсхатологии «серебряного века» см. в письмах Андрея Белого по поводу посвящения романа «Москва» (Белый 1998, 335, 336, 426).].
Конечно, ломоносовская тема связана с елизаветинской (тем более екатерининской) постольку, поскольку она связана с петровской; неслучайно время от времени биографы Ломоносова указывали, что расположение имп. Елизаветы к Ломоносову было обусловлено его умением понять и выразить значение петровской темы, ср., напр.: «Похвальное слово Петру Великому, читанное Ломоносовым в Академическом собрании в 1749 году <…>, восхитило красноречием венценосную Дочь бессмертного Отца. Императрица свидетельствовала особенное благоволение к Ломоносову. Счастие его было упрочено; он торжествовал над своими завистниками» (Федоров 1841, 69); ср.: «Два похвальныя слова Ломоносова Елисавете и Петру великому <так!> остаются доселе образцовыми. Первое, читанное им в Академическом собрании 1749 года, приобрело Ломоносову особенное благоволение Императрицы, которая подарила ему дачу Коровалдай, на Финском заливе» (Бантыш-Каменский, 3, 193).
Осознание глубины и неслучайности этой связи – источник вдохновения: «<…> тот, в чью память мы собрались теперь, постоянно вдохновлялся воспоминанием о другом близком к нему великом человеке, вследствие чего воспоминание о Ломоносове неразрывно для нас с воспоминанием о Петре. Великие люди держатся друг за друга и этим держат родную землю и крепкое державство!» (Празднование 1865 а, 17). Именно Ломоносову было дано полное, высшее понимание Петра: «Никто лучше Ломоносова не постигал Петра, никто не умел до сих пор говорить об нем так красноречиво, то есть так истинно, как Ломоносов. И как крепко и дружески обнял бы его Петр, если бы Ломоносов явился при нем! Не дал им Бог знать друг друга» (Полевой 1839, 1, 237). Петр – воплотившийся образ идеального монарха: «Петр для Ломоносова стал идеалом человека и правителя, а россиянам – современникам и грядущим поколениям – он рассказал о Петре Великом в назидание» (Свердлов 2011а, 8); идеальное в Петре – отражение его высшего призвания, понятого Ломоносовым, ср.: «Петра Великого Ломоносов открыто сравнивал с богом» (Брюсов, 7, 34). Петр благословляет Ломоносова: «Он был проникнут духом великого преобразователя России; на нем покоилось благословение Петра» (Губер, 3, 167). Сознательное следование Петру – основа жизненной стратегии Ломоносова: «Одна мысль, одно желание преобладали в душе Ломоносова – мысль о продолжении дела Петра <…>» (Феоктистов 1858, 231). Сама жизнь Ломоносова может восприниматься как вариация жизни Петра: «Сравнение Ломоносова с Петром Великим сделалось избитой фразой; но <…> в характере их деятельности много аналогического <…>; у Ломоносова, подобно Петру, был свой Воронеж, свой Сардам, свои Нарва и Полтава. Его Воронеж – это Московская Заиконоспасская академия, его Сардам – это Марбургский университет, его Нарва и Полтава – С.-Петербургская Академия Наук» (Столетнее празднество в Воронеже 1865, 8). Духовная связь Ломоносова с Петром возникает в ранней юности и ассоциируется с учащенным сердцебиением, восторгом, мечтами, самоотождествлением: «И чем больше слышал он рассказов о петровских деяниях, тем ярче и неотразимее вставал перед ним могучий образ Петра и сердце юноши билось сильнее от восторга. И часто, сидя на палубе карбаса, он вспоминал образ великана, оставившего Москву и трон для того, чтобы учиться у саардамского корабельщика, взявшего топор, чтобы рубить бревна, как это Петр делал в Архангельске. И Михаилу Васильевичу казалось, что если бы он был царем Петром, он бы проделал все то, что делал Петр: поехал бы прежде всего в заморские края учиться и вернулся бы оттуда совсем другим» (Носков 1912, 12)[3 - В принципе, наряду с сопоставлением и сближением Ломоносова с Петром оказывалось возможным и их противопоставление. Но, во-первых, происходило это сравнительно нечасто, а во-вторых, преимущественно в советскую эпоху; см. напр.: «Значение деятельности Ломоносова не ограничивалось нивой просвещения. Идеализируя Петра I как образец „просвещенного монарха“, Ломоносов считал своим долгом продолжение его дела. Однако Петр I, заботясь о величии Державы, мало думал о нуждах ее народа. Ломоносов же все свои помыслы обращал к пользе народа. Все его труды, направленные к благу России, ближайшей целью имели счастье народа» (Куликовский 1986, 7).]. Еще более важным признается уникальность этого духовного единства, в полной мере не раскрывшаяся в пространстве русской культурной истории, которая приняла направление, все более уводившее ее от Петра, ср.: «Ломоносов – главное, лучшее дитя Петра Великого за весь XVIII век, может быть – даже за два века, и он весь уродился и сформировался в исторического своего „батюшку“. Ни в ком еще не кипел такой горячий ключ <…> новых мыслей, <…> планов и надежд, любви к своей земле, веры в победу лучшего и правого; и еще ни в ком так, как в великом Петре и в детище его Ломоносове, около этих горячих вод не лежало в соседстве холодного снега трезвого рассуждения, практической сметки, отсутствия всяких излишеств фантазии, воображения и сердечности. Вот уж сыны Севера, и Петр и Ломоносов… И два эти человека, один делами и другой сочинениями, на весь XVIII век пустили морозца, отстранив туманы осенние, ручейки вешние, жару летнюю, – все то, что пришло позднее, <…> уже вне замыслов и предвидений Петра, с Карамзиным и Жуковским, было отступлением от чисто великорусской складки Ломоносова, от величавых и твердых замыслов Петра… И Карамзин, и Жуковский, а особенно позднее – Гоголь и Лермонтов, и наконец последние – Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров – повели линию душевного и умственного развития России совершенно вне путей великого преобразователя Руси и его как бы оруженосца и духовного сына, Ломоносова. Русь двинулась по тропинкам неведомым, загадочным, к задачам смутным и бесконечным…» (Розанов 1915).
Тема Петра для Ломоносова теснейшим образом (и в большей мере, чем елизаветинская) связана с проблемой народа: «Петр неотразимо властвовал над душою Ломоносова. Он слился для него в одно с народом и везде он видел царя» (Булич 1865, 12). Приверженность Ломоносова Петру и его делу рассматривается как доказательство их народности: «Ломоносов вполне сочувствовал Великому преобразователю России и, как человек в полном смысле народный, не находил в его преобразованиях ничего противоречащего своим понятиям и чувствам. Это великое доказательство народности самого Петра I. – И вредные плоды от перенесенных с Запада успехов образованности должно искать не в насаждении Петра, но в ложном их направлении, в неправильном, чуждом народности, возделывании этого рассадника: иначе мог ли бы Архангельский крестьянин, и потом образованный и глубоко ученый человек, страдавший и падший в борьбе за народность – сочувствовать Великому преобразователю <…>» (Пассек 1842, 3). В народной теме прямо или косвенно определялся мотив труда, тяжелого, упорного, самоотверженного. Трудолюбие Ломоносова изоморфно неутомимости «вечного работника»: «К Ломоносову вполне можно приложить, несколько изменив, его же слова, в которых он излил свое благоговейное уважение перед памятью Петра Великого: «Везде видим его в поте, в пыли, и не можем сами себя уверить, что бы един везде он, но многие, и не краткая жизнь, но десятки лет»[4 - В оригинале читается: «Везде Петра Великого вижу в поте, в пыли, в дыму, в пламени – и не могу сам себя уверить, что один везде Петр, но многие и некраткая жизнь, но лет тысяча» (Ломоносов, 8, 610).]. И действительно, сам Ломоносов трудился за десятерых. Он был и математиком, и химиком, и физиком, и поэтом, и историком, и художником, занимаясь мозаикой» (Русские самородки 1910, 70). Ср.: «Русский народ любят упрекать в лености, в неумении работать, в неуважении к труду. Не решаюсь судить окончательно, справедливо ли это <…>. Однако даже если все-таки это так, то у нас нет оснований думать, что выразители национального гения непременно должны быть и выразителями национальных недостатков. И в самом деле – приверженностью к труду отмечены жизни Петра Великого, Ломоносова, Пушкина <…>» (Ходасевич, 2, 286—287). Ср. другой, пореволюционный, контекст бытования этих трех имен: « – Нехорошо говорите, – сказал человечек, – нужно бодрость вносить в новую жизнь, а вы вон что: старое воскрешаете, старое надо вон. / – А Пушкин? – раздался неведомый голос. / Сторонник нового на мгновенье смутился, но скоро оправился: / – Пушкин – единичное явление, Пушкин мог тогда предвидеть наше время и тогда стоял за него. Он единственный. / – А Ломоносов? / – Тоже единственный. / – Нет, уже два, а вот Петра Первого тоже нельзя забывать, – три» (Пришвин 2010, 6)[5 - Ср. сопоставления Ломоносова и Петра как личностей уникальных и лишь друг с другом сопоставимых, напр.: «Если, взяв во внимание многостороннюю ученость Ломоносова, сочувствие благу отечества, твердость характера, разнообразную, полезную деятельность, мы захотим во всем XVIII стол. искать человека, подобного ему, мы найдем только Петра Великого. Только в Петре Великом мы видим такие напряженные заботы о благе России, такую уверенность в силе русского духа и в естественном богатстве страны, такое твердое сознание важности просвещения <…>» (Петров 1871, 74).].
Патриотизм Ломоносова – проекция патриотизма Петра: «Он был националистом, но в стиле Петра Великого. Он старался, по его словам, „защитить труд Петра Великого, чтобы научились Россияне, чтобы показали свое достоинство“. Россия пока учится у Европы и должна учиться, но учиться для того, чтобы затем зажить самостоятельной культурной жизнью» (Празднование 1912, 149—150). Разумеется, этот патриотизм не чужд своего рода избирательности: «Ломоносов, как и Петр Великий, был в тесной связи с тою частию русского общества, которая, сдвинувшись с места, напрягала все свои силы, чтобы скорее догнать Европу» (Миллер 1866, 382). Ср.: «И так, отстав от Европы, мы осуждены всему учиться; от того общество, созданное Петром, было подражательное; а посему и Ломоносов дал ему подобную литературу» (Плаксин 1833, 179).
Научные занятия Ломоносова – способ укрепления петровского государственного проекта: «Подобно Петру Великому, Ломоносов был убежден, что только одно знание может возвысить его родину. Оттого с таким горячим убеждением воспевал он „науку“ в своих поэтических гимнах» (Сиповский 1911, 1). Ломоносов устанавливает правила для русского языка, как Петр для российского государства, консолидируя систему управления: «В русской литературе первого сорокалетия XVIII века господствовали всевозможные варваризмы, „дикие нелепости слова“, по выражению Ломоносова: он дал нашей литературе ту централизацию, которую государство получило от Петра Великого» (Празднование 1865 а, 77).
Ломоносов-историк заимствует исследовательский метод у Петра: «Вслед за Петром Великим М. В. Ломоносов стремился к точному изложению исторических фактов. Поэтому практикой своих исследований он предотвратил продолжение литературного домысливания как формы изложения исторического прошлого, что имело место в „Истории Российской“ В. Н. Татищева» (Свердлов 2011, 831).
Ломоносов-поэт вдохновляется военными победами Петра: «Торжественные оды были плодами <…> воинственного вдохновения. Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него, и без сомнения от него, общим характером нашей поэзии» (Вяземский, 5, 5)[6 - В скобках заметим, что отношение Вяземского к Ломоносову, в частности к его поэзии, было сложным; см. об этом: Вытженс 1966, 335; Коровин 1993.]. Тема Полтавы естественным образом включается в контекст обсуждения отношений России и Запада, тема восхищения Петром – с мотивами искренности и силы, тема поэзии – с темой науки: «Восторг Ломоносова был восторг неопределенный, но искренний; это было отражение радости Петра после полтавской битвы, чувство своей силы и твердая надежда на блестящую будущность. Петр был любимым героем Ломоносова, как вообще он был путеводною звездою, краеугольным камнем, на котором опиралась сила петербургской империи. Ломоносов поминает Петра в каждой своей оде, и точно так же он поминает науки: то уверяет, что для них настало счастливое время, то указывает на широкое поприще для них в России, то предается надеждам:
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.
И почему ему было не надеяться? Он сам сознавал в себе полную силу, сам стоял наряду с величайшими учеными того времени, с Вольфами и Эйлерами; он чувствовал себя столь большим, что считал себя выше целой академии немецких ученых, учрежденной в Петербурге <…>. / Счастливые времена! Не было и мысли о каком-нибудь разладе, не было и тени сомнения в том, что мы уже навсегда слились с Европою, что скоро во всем совершится предсказание, данное полтавскою битвою, то есть, что ученики победят учителей» (Страхов 1868, 33—34).