Зла фурия во мне смятенно сердце гложет,
Злодейская душа спокойна быть не может.
– Не враки, чистая правда, не может, – согласился с незримым стихотворцем Архаров. – Чего ж ее вымарывать?
– Вот и я рассуждаю – для чего? Только, Николай Петрович, тут такая тонкость – эти строчки из преогромного монолога Димитрия Самозванца. Он в сей пьесе главный и единственный злодей – и сам себя злодеем на каждой странице честит!
– Уж так ли на каждой?
– А вот! – Саша показал еще на две вымаранные строчки. – Я и эти разобрал. Извольте:
Я к ужасу привык, злодейством разъярен,
Наполнен варварством и кровью обагрен…
– Наполнен варварством? – переспросил Архаров.
– Именно так, Николай Петрович. И все сии кумплиманы Димитрий сам себе говорит. Такая диковина.
– Ну так и неудивительно, что кто-то разумный эту дурость замазал, – решил Архаров. – Так сам о себе говорить может разве что умалишенный… надо за Матвеем послать, он намедни про спятивших рассказывал, может, чего присоветует.
– Сообразно логике человек, взявшийся вычеркивать из трагедии явные глупости, должен хотя бы самые крупные заметить, – сказал Саша. – А вот, извольте, что не просто оставлено, а обведено чернилами и сбоку знак «нота бене».
– Какой знак?
– «Нота бене», сиречь по-латыни – «заметь хорошо».
И Саша прочитал четыре строки из первой же речи самозванца:
Российский я народ с престола презираю
И власть тиранскую неволей простираю.
Возможно ли отцем мне быти в той стране,
Котора, мя гоня, всего противней мне?
– Но и тут вымарано, – добавил Саша. – Неведомый правщик замазал два слова – «мя гоня». И далее постоянно те же диковины – одно вычеркнуто, иное – «нота бене». Вот я и хочу докопаться – что за притча? Но для того мне нужно иметь подлинное сочинение господина Сумарокова.
– Пошли Никодимку в книжную лавку, – сказал Архаров. – А сам из кровати – ни ногой. Потом доложишь. Меркурий Иванович, я Матвею записку отправлю, когда придет – ни капли не наливать, хоть бы в ногах валялся и помирал. Да уж, кстати о покойниках…
– Жив, ваша милость, – отвечал домоправитель. – Все дивятся, а он жив. Пробовали в рот ему теплый бульон вливать – верите ли, проглотил. Костоправ, что Марфа Ивановна прислала, сказывал – позвоночный столб не посередке поврежден, а что-то там отломилось. Может, обломок сам понемногу с места сдвинется и станет неопасен. А шевелить нельзя.
– Он хоть разумеет, что тут за ним ходят, лечат его, помереть не дают? – спросил Архаров.
– Что-то он разумеет, хоть и немец.
– Ты уверен, что немец?
– Сдается, так. Я нарочно ему по-немецки песенку спел, так у него слеза выкатилась.
Архаров по этому поводу имел свое особое мнение: Меркурий Иванович петь любил, имел в своей комнате флейту и спинет, заучивал все модные песенки, вот только слушать его можно было лишь при особо благожелательном к нему отношении. Возможно, кучер просто обладал чутким к музыке ухом…
Тут вспомнился Левушка, от которого давно уже не было ни строчки. И Архаров почувствовал, что известие от приятеля уже совсем близко, уже летит к нему, но вряд ли будет очень приятным…
* * *
Суворов, женясь, несколько переменился – возможно, потому, что полагал должным перемениться от неожиданного благополучия. А может – как брякнул князь Волконский Архарову в совершенно приватной беседе, – до сей поры и впрямь не знал амурных радостей, тут же – каждый вечер ждет в постели молодая, цветущая супруга. Так ли, этак ли, стал тише, уже меньше смахивал на мелкого задиристого петушка. Медовый месяц его был воистину месяцем – 18 января в храме Феодора Студита его с Варварой Прозоровской повенчали, а в середине февраля он уж засобирался в армию.
Архаров с некоторой ревностью следил за счастливым Суворовым, хотя сам никогда не помышлял жениться на княжне. Он примеривал мысленно на себя уютный шлафрок женатого человека – ибо сам, как Суворов, засиделся в холостяках, и нужды нет, что он никогда не видывал генерала в шлафроке… Он примеривал на себя уютный семейный быт, которым явственно наслаждался в эти дни Суворов, а кончилось тем, что дважды звал к себе прачку Настасью… чем-то она была похожа на совершенно ему не нужную госпожу Суворову…
Счастья от того не прибавилось.
А вот трудов прибавилось. Москва явственно готовилась колобродить. И прорезалась зависть к тому же Суворову: он-то едет на войну, где все понятно, вон там – враг, а вот тут – наш лагерь, а лазутчиков – по закону военного времени… В Москве же иного злейшего врага и не прищучишь толком, потому что граф или князь, – и поди запрети ему нести чушь, сбивать с толку дворовых людей, а они разнесут по всей улице…
Десятские доставляли столько неимоверных сплетен, что при зачитывании вслух уши вяли. Десятка два самых отчаянных крикунов уже спозналось с нижним подвалом Шварца, но это были именно что крикуны – знали только то, о чем галдит вся Москва, не более. А Архаров чуял – есть заговор. И искал следы, ниточки искал, за которые можно потянуть. Следов же все не находилось…
Почудилось однажды: вот оно, есть! К Архарову привели старовера, совсем дремучего деда, о коем донесли – хвалил-де государя Петра Федоровича принародно. И спервоначалу дед толковал складно – да, ждет явления покойного государя, который-де вовсе не покойный, поскольку тот, воссев на троне, тут же запретит брадобритие, употребление табака и заморские крепкие вина. И объявил, когда именно ждет, приведя этим в смятение всех присутствовавших, но далее понес ахинею – что-де велел писать с себя образа, велел-де всем служить по себе панихиды, но при том предсказывал, что придет хвостатая звезда, означающая нашествие тридесяти языков. На всякий случай деда придержали в верхнем подвале, а архаровцы были отправлены разбираться с его соседями в окрестности Ваганьковского кладбища. Вернулись несколько смущенные – выяснилось, что там поселились уже не просто староверы, а скопцы, и они-то втихомолку почитают покойного государя пророком… мирно почитают, без желания браться за оружие, да и куда им…
– Мать честная, Богородица лесная, – только и смог сказать Архаров. – Их мне тут недоставало…
Тетрадку с пьесой про самозванца Саша тщательно сличил с пьесой в сумароковской книжке и доложил: переписано с ошибками, иные строки пропущены, а в чем смысл возни – неясно. Самозванец в оной пьесе – злодей из злодеев, и вымарывай не вымарывай явные глупости – лучше он от того не сделается. Вся крамола – пока в том, что тетрадка была подобрана на месте драки с негодяями, устроившими покушение на обер-полицмейстера. Но доказать, что именно они обронили, никто бы не мог. А загадочный обездвиженный немец, лишенный речи, все лежал в архаровском особняке и не помирал. Дворня за ним ходила, даже кормить кое-как умудрялись, дед-костоправ, присланный Марфой, как-то шевелил ему шею, но на поправку пока не шло. Матвей мрачно пророчил, что немец так и останется навеки живой колодой с глазами.
Судя по тому, что никто не присылал на Лубянку «явочной» о пропаже родственника, это был человек нездешний – чем и подтверждалась мысль Шварца о голштинцах, застрявших в Санкт-Петербурге, прискакавших в Москву и готовых на пакости.
Архаров и Шварц совместно допросили Кондратия Барыгина, и он показал: Брокдорфа или человека, весьма с ним сходного, видел спозаранку на Знаменке, неподалеку от дома князя Горелова-копыта. Был голштинец одет просто, в коричневый кафтан, поверх него имел епанчу черную, на голове шляпу без плюмажа, под епанчой прятал баул. То ли приехал откуда, то ли уезжал куда – а проследить не было времени, Кондратий спешил на службу. Узнавали на заставах – человека с такой фамилией там не отмечено. Или уехал тайно, или скрывается где-то в Москве, а Москва велика – и давних знакомцев у него тут немало.
– Горелов? – спросил Архаров.
– Господин князь в своих владениях не появлялся, – отвечал Шварц.
– Точно ли?
Шварц задумался.
– Где-то ж он пребывать изволит, не в лесу же скитается.
– А статочно, в столицу укатил. Там у него родня есть – после такого реприманда, каков был наш налет на Кожевники, наилучшее решение – спрятаться за родней.
– И то верно.
Шварц поглядел н Архарова – но упомиания о другой знатной особе, приближенной к французским шулерам, не дождался.
Тут в кабинет заглянул Захар Иванов и доложил, что у крыльца толчется девчонка, боится войти, а бывши спрошена, сказала, что у нее письмо к господину обер-полицмейстеру, отдавать же кому иному не захотела.
Архаров чувствовал, что засиделся в кабинете, встал и отправился сам продышаться на свежий воздух. Захар накинул ему на плечи синюю шубу, Архаров собрал ее спереди руками и вышел на крыльцо.
– Ты, что ли, с письмом? – спросил он девчонку лет четырнадцати, в короткой шубейке, обмотанную поверх шалью. – Давай сюда.
Принимая сложенную бумажку, поглядел на румяное личико внимательнее и одобрил – Марфа явно имела на девочку особые виды, может статься, через год к нему же и приведет как-нибудь поздним вечером – снять сливки…
– Вашей милости… – прошептала девчонка.
– Знаешь меня?