– Люблю… Доволен ли? Поди из глаз моих, – произнесла она, как бы в расстойстве чувств, однако весьма повелительно и адресуясь к той же двери. – Ах, душенька Фаншета, до чего же тут несносно сквозит!
И, подойдя к двери, тщательно ее закрыла.
Тут уж Дуньку совсем проняло любопытство. Не мог сей стройный кавалер быть любовником актерки! Вернее – любовником-то, может, и сделался в хмельную ночку, а вот покровителем – это уж заведомо нет! Хотя в немецких галантностях Дунька не разбиралась, но в сердце вскипело не понять что, замешанное не только, видать, на бабьем озорстве и упрямстве…
Мысленно призвав на помощь Марфу, Дунька довела до конца амурную сцену и, отвлекая внимание Маланьи Григорьевны, принялась расспрашивать, кто таковы Оснельда и Хорев, с чего бы им расставаться, коли любовь столь велика, и повенчаются ли они в конце концов.
Дунька и актерка уселись на длинное, о восьми гнутых ножках, канапе с мягкой спинкой, на которой были вытканы цветы и посередке, в обложенном тесьмой медальоне, вышита мелким крестиком амурная пара под развесистой яблоней, может статься, даже Адам и Ева, только Адам – в розовом французском кафтане, при шпажонке, а Ева в бюрюзовом фишбейном платье с отчаянным шнурованьем. И госпожа Тарантеева пожаловалась – в трагедии «Хорев» есть что играть, там и переходы чувств, и томление, и слабость, и гордость – все имеется. В той же трагедии, главную роль в коей ей предстоит вскорости исполнить, такого разнообразия нет – героиня, Ксения, любит жениха Георгия, предана отцу, дает возможный отпор другому жениху, непрошенному, и все это столь же одинаково, как если бы отдавала распоряжения дворовым девкам насчет соления огурцов и выбиваиия перин, одно умничанье без всякой страсти. Госпоже Тарантеевой же охота была сыграть именно затейливые выкрутасы любовной страсти.
Дунька стала осторожно допытываться, когда задумано открыть новый театр, да что еще затеяли сыграть, да нельзя ли все же поставить «Хорева», и обнаружила, что Маланья Григорьевна сама много не знает – коли не врет. Но при этом мало беспокоится о грядущем. То бишь, ведет себя как особа, уверенная в своем сожителе, – или же играет ролю такой особы безукоризненно и с подходящим случаю куражем.
Разговор затянулся, пробили часы – и Дунька схватилась за щеки. Ей уже давно следовало вернуться домой. Как ни хотелось взглянуть на господина, взявшего на себя заботу о Маланье Григорьевне.
Желая примчаться на Ильинку так, чтобы изумленный Гаврила Павлович только руками развел и окончательно уверовал в ее актерский карьер, она засуетилась, заахала, всячески показывая, как боится рассердить сожителя, напомнила кстати, что отправилась в гости без спросу. И добилась своего – умчалась прочь в кавалерском наряде, даже при шпаге! Госпожа Тарантеева едва успела собрать в узел ее зеленое нарядное платье. А уж во что обратились модные ленты – Дунька и подумать боялась.
Отъезжая, она кинула взгляд на окна – ну, где же ты, загадочный кавалер, хоть взглядом проводи! И дала себе слово, вернувшись, докопаться до правды – кто таков, немец ли, или иного племени, кем при Маланье Григорьевне состои, он ли или не он носит фальшивые икры! Театральная интрига ожила, стала притягательна наимоверно, и Дунька ощутила, что теперь-то живет истинной, полнокровной, галантной жизнью.
И метелица принеслась кстати – радостная метелица, такая, что душенька веселится, дыша взахлеб, и тут же кстати – бубенчик под дугой, лучше всякой музыки передающий ощущение полета.
Санки неслись по Сретенке, укутанная по уши Дунька безмерно радовалась встрече с покровителем – то-то порадуется, глядя на стройные крепкие ножки! без накладок! а уж кожа-то под чулочками – живой атлас!.. – и совершенно не ведала, что сзади катят другие санки, запряженные крупным вороным мерином, а в них сидит, по самый нос упрятавшись в воротник дорогой шубы, тот самый красавчик, что любовался на нее из-за двери.
И велит кучеру держаться подальше, чтобы не заметили, а сам все глядит, глядит вслед Дунькиным санкам, и черные его брови сдвинуты, и верхняя губа приподнята, словно бы от азарта погони – но мало приятного в белозубом оскале…
* * *
Терешку вывели из каморки, где он был заперт, даже не проверив, точно ли его руки связаны. Парнишка беззвучно поблагодарил Богородицу – за ночь он перетер веревку об острый угол стены, но сбрасывать ее не стал.
Поднявшись по лестнице, он увидел в коридоре родственника – но не дядьку Семена, а дядьку Григория. Тот стоял у стены, охраняемый двумя полицейскими. Дядька чуть повернул набыченную голову, взглядом смерил племянника. Их поставили рядом, и тут один их полицейских отошел.
– Там – двери, – прошептал дядька. Племянник кивнул. Побег был так же невозможен, как вознесение живьем на небеса, но, коли хорошенько помолиться Богородице – она поможет спастись в жестокой беде.
Вдруг где-то наверху раздался выстрел, крики, полицейский опрометью кинулся на шум – и тут-то Терешка показал себя! Скинув веревки, он дернул дядьку за рукав и побежал к дверям. Кто-то метнулся наперерез, но Терешка увернулся. Дядька топал следом – и они вдвоем выскочили на улицу, чуть не рухнув с крыльца.
– Стой! Стой! Имай мазуриков! – неслось вслед, но они уже бежали, задыхась от морозного воздуха и от счастья. Они мало что соображали – все душевные и телесные силы взял у них этот бег. У них только хватило ума тут же кинуться в переулок, но он был перегорожен большими санями, тогда они побежали к другому, и свернули, и снова свернули, и влетели в третий, загибавшийся крюком. Там они заскочили в какой-то пустой двор, пробежали насквозь, протиснулись за сарай – и тогда лишь остановились, сопя.
– Ну, милостив Бог, – еле выговорил дядька Григорий. – Уцелели… Свечу пудовую поставлю…
– Выбираться надобно поскорее, – сказал Терешка.
– Распутай-ка… – дядька, еле помещаясь в узкой щели, повернулся к племяннику спиной, и тот, опустившись на колено, зубами расслабил и распустил узел. Потом они перелезли через забор и с другого двора вышли на неизвестную улицу. Впрочем, для них в Москве все улицы были неизвестными.
– Куда теперь-то? – грубо спросил Терешка. Он был зол на дядьев, втравивших его в эту опасную затею.
– А Бог его знает, куда-нибудь подалее…
Они торопливо дошли до ближайшего храма – где бы хоть чуток отогреться. Морозец был не сильный, но чувствительный, они же выскочили с Лубянки, как сидели в подвале, – в одних зипунах, без тулупов.
А вот парнишка, тепло и ладно одетый, в тот храм, высившийся на холме, за ними не последовал, хотя шел сзади довольно долго. Он дождался старшего – по виду из пропившихся фабричных, обменялся с ним двумя-тремя словами и отошел в сторонку. Старший же, от коего за версту разило перегаром, чумазый, в драной бабьей шубе с полуоборванным рукавом, в картузе такого вида, будто им печную трубу прочищали, решительно вошел в храм, быстро крестясь и покачиваясь при этом, как оно и положено пьющему человеку.
Ждать парнишке пришлось недолго – вскоре вышли все трое, два деревенских в туго подпоясанных зипунах и фабричный, все вместе куда-то направились, причем фабричный пытался затянуть песню и даже пойти вприсядку. Деревенские наконец подхватили его с двух сторон под локотки и ускорили шаг. Все-таки было морозно. Но им, даже с такой обременительной ношей, шагалось легко – улица вела под гору.
Парнишка прошел следом шагов с полтысячи, потом повернул направо и побежал, что было мочи.
Годы его были таковы, что только бегать да бегать, и он довольно скоро оказался у дверей Рязанского подворья.
В здании полицейской конторы его уже ждали и тут же препроводили в кабинет обер-полицмейстера. Тот сидел за столом, рядом стоял Шварц.
– Что, Макарка? – спросил Архаров. – Докуда довел?
– До Владимирского храма, ваша милость. Там передал Демьяну Наумовичу. Он их в «Негасимку» повел, там они до ночи отсидятся.
– Хорошо. Карл Иванович, давай свой пряник.
Пряник был чинно вручен с известными словами о вознаграждаемой добродетели, и парнишку выставили из кабинета.
– Говорил я тебе, что они не скоро сознаются, – сказал Архаров Шварцу. – А эти беглецы нас вернее на шайку наведут и на то сельцо, как бишь его… Еремино.
– Сколько мне известно русское наречие, сельцо может носить и иное имя, – возразил Шварц. – В бумагах говорится – преступник сказался ереминским крестьянином, но он мог произвести сие слово от названия Ереминское, или же Ерема, или же Еремовка…
– Да Бог с ним, Карл Иванович. В ночь на Стромынку выедут конные драгуны, с ними Федька. Встреча у них с Костемаровым назначена за Яузой, у кумы.
Кумой он называл полушутя старуху, которая за небольшие деньги порой предоставляла половину своего домишки для нужд архаровцев.
– Не попытались бы они от Костемарова избавиться, – сказал Шварц. – Должность свою исполнит, из Москвы их выведет – и более он им не надобен.
– И попытаются, – согласился Архаров, – дело житейское. Да только Демка не лыком шит, у него с собой такой нож – быка завалить можно. Опять же, Федька будет поблизости, он с драгунами поедет, присмотрит за товарищем.
– Хорошо бы послать еще человека, который присмотрит за Федором, – заметил Шварц.
– Да я уж и сам думал, вдвоем Федька с Демкой могут не справиться… Клавароша разве? Он француза сильно уважает…
Позвали Клавароша.
Француз совершенно не желал вылезать из теплого здания и ехать непонятно куда с конными драгунами. Это у него прямо-таки на роже было написано. Тем более – неведомо, когда вернешься.
К тому же у Клавароша была милая особенность – он всегда очень заботился о своем здоровье. Этим его и держала Марфа, превосходная стряпуха. Правда, все ее разносолы дородности французу не прибавляли. Если бы так питался Архаров – пришлось бы в Рязанском подворье косяки выламывать, двери расширять. А Клаварош при любом гастрономическом буйстве оставался тощ и подвижен. Это несколько раздражало обер-полицмейстера, особенно в последнее время. Ну что ж тут поделать – у Архарова выдалась завистливая зима.
Потому он с особым удовольствием заявил, что Клаварошу будет весьма полезно перейти временно на иной рацион – чтобы служба медом не казалась.
Клаварош что-то буркнул по-французски и вышел из кабинета.
В дверях он столкнулся со Степаном Канзафаровым, который вел к Архарову невысокого толстого человека с седеющей бородой веником и приметной плешью – двойной. Один островок голой кожи был спереди, другой – на затылке.
Войдя, человек перекрестился на образ Николая-угодника, а затем поклонился в пояс.
– Кто таков? – спросил Архаров Степана.
– Трактирщик он, ваша милость, с Пресни, не впервые сведения доставляет. А теперь у него такое, что лишь вашей милости хочет доложить, мне не сказывает…