Недавно я нашел одно любопытное письмо ко мне Д.С. Лихачева. Переписка наша была скудной, мы общались лично, и это имеет свои потери, ибо я ничего из его рассказов и размышлений не записывал, в письмах же все сохраняется, тем более что писал он без нынешней нашей поспешности, он любил этот эпистолярный жанр, старомодный, уходящий в прошлое. А ведь его, в сущности, ничего не заменяет. Ничего не остается от эсэмэсок, телеграмм, факсовых сообщений, мы теряем свою прошедшую жизнь, встречи, сердечные потрясения, жизнь духа. Дневников не ведем и писем не пишем, если и пишем, то короткую, бедную информацию. Посмотрите, какая пришла скудость выражений: «Уважаемый…» – типично начинается любая бумага и «С уважением» – кончается.
Письмо Д.С. Лихачева
«Дорогой Даниил Александрович! Один Ваш вопрос неотступно преследует меня, и я все думаю: как было и что. Вы спросили об обращении „гражданин“ и „товарищ“. Вопрос этот соприкасается с другой важной языковой проблемой, очень сейчас затрудняющей людей. Даже Солоухин писал о ней, предложив, с моей точки зрения, неудовлетворительное решение. Вопрос этот состоит в том – как обращаться к человеку, если не знаешь его имени? Для обращения к женщинам любого возраста этот вопрос сейчас „решен“. К кассирше, продавщице даже 50-летнего возраста обращаются без запинки – „Девушка!“ А как было до революции? Не все могу вспомнить, но, что могу, вспомню.
Извощик торгуется с моим отцом. Отец, если разговор идет хорошо, говорит ему – „голубчик“. Обращаясь к человеку, явно непочтенному с его точки зрения, отец говорит ему: „Почтенный, как пройти“ и т. д. Если возникает спор с человеком оборванного вида (не уступает дорогу и пр.), отец говорит: „Почтеннейший, посторонись, видишь…“ и пр. Женщине хорошо одетой говорит „сударыня“, молочнице, приносящей нам молоко, говорит „голубушка“. „Сударь“ никогда не говорится, только в сочетаниях и при размолвке – „сударь вы мой!“ Извощик, носильщик (последних называли „артельщиками“), обращаясь к людям, по-европейски одетым, говорили всегда „барин“. „Барин, накинь гривенничек“. Знакомому „барину“ дворник его дома говорил: „Ваше благородие“. Звоня на телефонную станцию, все говорили: „Барышня, соедините меня с номером таким-то“ (возраст „барышни“ и ее семейное положение только предполагались – замужняя и пожилая телефонисткой работать не станет). Обращения „Ваше Превосходительство“, „Ваше Высокоблагородие“, „Ваше Священство“, „Ваше Преосвященство“, „Ваше Сиятельство“ и пр. говорились только в служебной обстановке или тогда, когда чин, к кому обращались, был точно известен. За картами, однако, полковник приятелю-генералу мог сказать – „ну, ваше превосходительство, твой ход“. Друзья в присутствии посторонних (офицеры при солдатах) могли говорить друг другу „ты“, но никогда не называли сокращенным именем: „Ты, Иван Иваныч, ошибаешься“ и никогда не называли своего друга при подчиненных „Ваня“, „Коля“, „Николай“ и т. д. Манера называть по имени и отчеству друзей, с которыми „на „ты““, была даже наедине у военных.
На конвертах – даже детям (сохранилась открытка отца из Одессы мне, шестилетнему) – перед именем и отчеством сверху писалось „Е.В.“, т. е. „Егo Высокоблагородию“ и далее – „Дмитрию Сергеевичу Лихачеву“. И это не было шуткой: так полагалось писать на конверте.
Официанты в хороших ресторанах называли друг друга „коллега“ (но никогда – в трактирах, даже почтенных, не говорили „коллега“ друг другу половые). Студенты говорили друг другу „коллега“, и так же обращались к студентам преподаватели. После революции до 26–28 года обращение друг к другу студентов „коллега“ и старших профессоров к студентам „коллега“ означало известный консерватизм и неприятие новых порядков.
Теперь о словах „товарищ“ и „гражданин“. До революции слово „товарищ“ не в качестве обращения было в большом ходу – товарищи по школе, по университету; существовали товарищества и были „товарищи министра“, но значение „знамени“ своей прогрессивности специфическое обращение „товарищ“ на улицах, в трамваях, в учреждениях, в воззваниях и указах приобрело после 17 года. В разных устах оно имело различное эмоциональное наполнение. „Товарищами“ называли матросов-революционеров. В устах „недобитых буржуев“ оно было равносильно „клешники!“. „Гражданин“ означало в целом „купца“ и в обращениях не употреблялось. „Гражданин Минин и князь Пожарский“. Мой дед по отцу был „потомственный почетный гражданин“ (член городской Ремесленной управы), и могли бы по деду так называться мой отец и я сам, но отец, получив первый чиновничий чин, стал „личным дворянином“, что по наследству не передавалось (в этом смысл слова: „личный“ означало „не наследственный“). Но быть „личным дворянином“ было более почтенным, чем быть „потомственным и почетным гражданином“. „Гражданин“ в значении пафосно-революционном, как обозначение „свободного и равноправного члена общества“, у нас не привилось. Характер официального обращения это слово получило поздно по приказу, отменявшему в официальных случаях обращение к посетителям учреждений, милиционеров к прохожим и т. д. со словом „товарищ“. Когда кондукторы в трамвае перестали говорить: „товарищи, пройдите“ или милиционер не обращался – „товарищ, вы нарушили…“, настроение у всех стало чрезвычайно подавленным. Все почувствовали себя преступниками, потенциальными „врагами народа“. Об этом мало кто сейчас вспоминает (никто не пишет об этом в мемуарах; это как-то забылось), но обращение „гражданин“ до сих пор несет печать какой-то подозрительности и строгости… Слово „гражданин“ с этим приказанием приобрело особый оттенок, которого раньше в нем не было.
В газетах, в приказах, расклеивавшихся по городу, и т. д. всегда ранее было обращение „Товарищи!“.
И.В.С. не восстановил былого слова „товарищ“ и в первые дни войны обратился „Братья и сестры!“. Вы помните это.
Оставляю копию этого письма себе: мне самому интересно коснуться темы обращений к людям раньше и теперь в разных случаях. Привет Римме Михайловне. Зин. Ал. кланяется Вам обоим.
Приятная была поездка в Старую Русу (ее теперь пишут через два „с“).
Д. Лихачев
30.V.1984».
Письмо это примечательно не только содержательно, оно – пример подхода Дмитрия Сергеевича Лихачева к интересному для него вопросу. Прежде всего он заглядывает в прошлое, как это было раньше. Люди прежних времен, считал он, ничуть не глупее нас. Человек не становится умнее, мудрее. И двести, и четыреста лет назад общество имело разумные традиции, мораль, свои правила и чести, и взаимоотношений. Оказывается, правила эти достойны уважения, они вовсе не примитивны, не отличаются грубостью. Многое из той прошлой жизни сложилось из долгого опыта, оправдано столетиями. «Превосходительство» было признанием превосходства положения, должности, заслуженного, ибо большей частью доставалось непросто.
Вот Лихачев в одной заметке касается такого понятия, как запах, и сразу считает нужным сообщить, что три столетия назад запахи цветов, еле уловимые запахи обработанного дерева ценились больше, чем сейчас. Петр Первый велел сажать прежде всего ароматные цветы, по дорожкам в садах сажать мяту. Когда ходят по ней (мнут ее), она пахнет.
Действительно, приятных запахов стало меньше, если, конечно, не считать духов, туалетной воды и прочей химии.
То же и со звуками. Раньше они услаждали слух – птицы, коровы, овцы, ныне нас мучает сигнализация, скрипы тормозов, грохот поездов.
Проблема личности и власти – это проблема не только интеллигенции. Это проблема всех порядочных людей, из каких бы слоев общества они ни происходили. Порядочные люди нетерпимы не к власти как таковой, а к несправедливости, исходящей от власти.
Дмитрий Сергеевич вел себя тихо, пока его мнение не имело для общества и для власти особого значения. Он работал, старался быть незаметным и беспокоился о собственной совести, о душе, желая максимально уклониться от любого, даже малейшего участия в контактах с властью, тем более – от участия в ее неблаговидных делах. Спорить с властью, действовать публично на пользу общества Лихачев начал практически сразу, как только получил достаточный общественный статус, как только почувствовал свой вес, понял, что с ним стали считаться.
Первыми замеченными в обществе его поступками стали его выступления о переименовании улиц и городов, в частности выступление на Ленинградском телевидении. Пермь была Молотов, Самара – Куйбышев, Екатеринбург – Свердловск, Луганск – Ворошиловград и т. п. Телевидением у нас тогда руководил Борис Максимович Фирсов, по-моему, весьма умный и порядочный человек. Выступление Дмитрия Сергеевича было вполне корректным по форме, но по сути – дерзким вызовом власти. Оказалось, что Лихачева за него наказать было трудно, ибо – неудобно. Кара постигла Фирсова. Его уволили, и это было большой потерей для города. Таким образом, проблема «выступать – не выступать» против власти совершенно неожиданно приняла для Дмитрия Сергеевича другое измерение. Выступая в газете или на телевидении, он подвергал риску не только себя, но и тех людей, кто предоставлял ему возможность выражать свои взгляды, обращаясь к обществу, к массовой аудитории.
Второй жертвой власти в связи с лихачевскими выступлениями стал главный редактор «Ленинградской правды» Михаил Степанович Куртынин. Его уволили после статьи Лихачева в защиту парков. Куртынин, так же как и Фирсов, был хорошим редактором, и это событие также стало потерей для города. Понимал ли Лихачев, что в результате его выступлений могут пострадать другие люди? Может быть, и понимал, скорее всего, не мог не понимать. Но не мог промолчать. Разумеется, в обоих случаях и Фирсов, и Куртынин и сами хорошо осознавали, что идут на риск, но, видимо, ими двигало то же, что Дмитрием Сергеевичем, – совесть, порядочность, любовь к родному городу, гражданское чувство.
Отмалчиваться или выступать, не считаясь с опасными последствиями, – это вопрос непростой не только для Лихачева, это и для меня непростой вопрос. Такой выбор рано или поздно встает перед каждым из нас, и здесь каждый должен принимать свое личное решение.
Как бы то ни было, но Лихачев начал выступать. Что, собственно, произошло для него в результате? Он вышел из убежища. К примеру, проблема Царскосельского парка формально не являлась проблемой Лихачева как специалиста. Он вступал в конфликт с властью не как профессионал, специалист по древнерусской литературе, а как деятель культуры, общественный деятель, – во имя своих гражданских убеждений. Существенно, что на этом пути у него могли возникнуть не только неприятности личного свойства, но и помехи для научной деятельности. Так и случилось: он стал невыездным. Не выходил бы за рамки литературоведения – ездил бы за рубеж по различным конгрессам, встречам. Его деятельность – редкий пример в академической жизни. Чаще люди выбирают молчание в обмен на расширение профессиональных возможностей. Но если считаться с такими вещами, то нужно закрывать всякую возможность выражения своих гражданских чувств и строить отношения с властью по принципу «чего изволите?». Это – вторая проблема, с которой пришлось столкнуться Дмитрию Сергеевичу, и он также решил ее в пользу исполнения своего общественного долга.
Не могу не вспомнить один весьма удивительный пример лихачевской отваги: 20 августа 1991 года его выступление вместе с Собчаком на Дворцовой площади против введения чрезвычайного положения и ГКЧП. Тогда Дмитрий Сергеевич проявил подлинное бесстрашие. Выступление Собчака было по-настоящему отважным поступком: части Ленинградского гарнизона ждали команды из Москвы. Но Анатолий Александрович был политиком. И профессия политика – рисковать. Для Дмитрия Сергеевича это не было профессией, но он принял одинаковую с Собчаком долю риска. Между прочим, исход политической схватки между демократией и прежним режимом был тогда непредсказуем. Многие функционеры слали в Москву телеграммы с выражениями верноподданничества. Лихачев выступил безоглядно.
Наверное, в разные эпохи, в разные исторические моменты страна получает разную власть. Когда-то власть более справедлива, когда-то – менее. Когда-то она совершает больше ошибок, когда-то – меньше. Но «эра милосердия» пока остается лишь утопией. А это означает, что перед каждым новым поколением порядочных людей и перед каждым порядочным человеком в отдельности снова и снова будут вставать те же вопросы, примеры решения которых дал своей жизнью Дмитрий Сергеевич Лихачев.
Лихачев рассказывал: «Академику Марру выделили кабинет площадью не меньше двух тысяч метров. Там автомобиль мог ходить. Стол письменный поставили на возвышении. Настоящий тронный зал. Пришел к нему однажды Б. Маленького роста, стоит как перед престолом. Марр растрогался, пошел провожать его, в проеме между двумя дверьми (вторую начальство поставило, чтобы не подслушивали) Марр остановил Б. и сказал тихо:
– Меня считают марксистом, а я ничего Маркса не читал, – он засмеялся, – и не собираюсь».
* * *
«Русская православная церковь не покаялась за то, что сотрудничала с советской властью, нарушала тайну исповеди, имела священников – членов партии» (Д.С. Лихачев).
– Даже в случаях тупиковых, – говорил Дмитрий Сергеевич, – когда все глухо, когда вас не слышат, будьте добры высказывать свое мнение. Не отмалчивайтесь, выступайте. Я заставляю себя выступать, чтобы прозвучал хоть один голос.
* * *
Европа для русских была прежде всего Германия, открылась через немцев. И вскоре русский немец Фонвизин пишет: «Мы больше люди, нежели немцы».
Немецкая рациональность сперва привлекала, потом стала отталкивать, нам не хватило в немце человека.
* * *
– Наверное, я не человек.
– Это почему?
– У нас все для человека. А раз для меня ничего нет, значит, я еще не человек.
* * *
Если раздеть ее, появится Венера, целомудренно-прекрасная. Совершенство форм, движений. Если оденется в свои драные джинсы, рубаху навыпуск – кабацкая девка.
* * *
Кабыздох тыловой.
Лицо
Это единственное место у человека, открытое для показа того, что делается в его душе. У собаки есть еще хвост, что-то она им выражает – приветливость, настороженность, а у человека только лицо. Уши у него не поднимаются, шерсть не встает. Есть шея, плечи, они мало что дают, а вот лицо – это сцена, где играют чувства, отражаются мысли, есть лоб, который сообщает морщинами, губы многое подсказывают, нос, ноздри, краски щек, но главные действующие герои – глаза.
На лице свои безмолвные роли играют много актеров. Это театр мимов. Появляются знаки, годные для прочтения: знаки притворства, страстей. Труднее всего приходится глазам, через них можно заглянуть вглубь, им трудно скрыть свой блеск, гнев, еще труднее – горе, когда, хочешь не хочешь, наворачиваются слезы.
Я все это изучал по ее прелестному лицу, безупречно красивому, оно показывало открытость, ни тени притворства, но именно показывало, это была искусная игра, пожалуй, естественная, рожденная женским инстинктом, никто их не обучает этому. Голубые глаза темнели, и тогда приоткрывалась мольба, смешанная со злостью, что бурлила там, внутри. Но наверху, на лице, шла игра обольщения, призыв вспомнить все хорошее, что было: близость, поцелуи, шепот, вскрики счастья.
Я смотрел спектакль, то, что творилось на сцене лица, не имело ко мне отношения. Губы играли отлично, и морщинки вокруг глаз им помогали. Жаль, что я не видел своего лица, можно было сравнить, что за ансамбль получался.
Глаза ее загорелись, как будто там повысили напряжение…
Генетики
В годы работы над «Зубром» автор погрузился в сообщество биологов, своеобразное, непохожее на сообщества физиков, химиков, историков и прочих шумных корпораций. Там существуют свои порядки, все так или иначе знакомы, одни лично, другие по работам, конгрессам, симпозиумам, да мало ли. Сообщество биологов же в 1960-1970-е годы было расколото на два лагеря: лысенковцы и антилысенковцы, те, кто преуспел в годы лысенковщины и кто пострадал и был изгнан, смещен, выслан, арестован, а то и погиб. Были и нейтралы, которые как-то сумели укрыться. Большую же часть биологов трагедия лысенковщины резко размежевала. Генетики, ботаники, зоологи, академики, профессора, агрономы, специалисты по сурепице, картофелю, червякам… Коля Воронцов, эволюционист, который питал тайную страсть к летучим мышам, все эти специалисты по разным земным козявкам и мастодонтам, они восхищали автора своей образованностью, своей начитанностью, а главное, общением с живой природой. Это не то что физики, которые жили в непредставимом мире. А эти биологи, генетики – это люди, которые общались с существами не менее интересными, чем они сами. Среди биологов было несколько героев недавних битв с Лысенко, были фронтовики, особенно крупные ученые, а среди них, фронтовиков, уж совсем легендарная личность Иосифа Абрамовича Рапопорта. Он был дважды герой, сперва на фронте, а потом, после войны, в сражениях с Лысенко. При этом он еще отличался как генетик, создал классические работы по мутагенезу и прочим вещам, в которых я, честно говоря, не разбирался.
На фронте Рапопорт был ранен в голову и потерял левый глаз, лицо его пересекала повязка, закрывая рану. Повязка придавала ему боевой вид, напоминая Нельсона, Моше Даяна или пиратов из книг Стивенсона. При знакомстве он немедленно начал расспрашивать автора о знаменитой тогда встрече писателей с Хрущевым, о разговоре автора с Молотовым, но автор перебил его, потому что о Рапопорте и Молотове ходила куда более значительная легенда. Еще во времена Сталина, после выступления Рапопорта на сессии ВАСХНИЛ, его исключили из партии. В райкоме его уговаривали отречься от генетики, сослались на то, что сам Молотов поддерживает новую биологию Лысенко. Рапопорт тогда сказал: «Почему вы думаете, что Молотов знает генетику лучше, чем я?» Фраза эта, простейшая для специалиста масштаба Рапопорта, как оказалось потом, передавалась из уст в уста восторженно, как вызов всем вождям и начальникам. Шел 1948 год. Был убит артист Михоэлс, началась кампания антисемитизма, разоблачали безродных космополитов, прорабатывали Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна. Идеологический зажим происходил повсюду. И эта невинная реплика Рапопорта выглядела в то время чуть ли не как акт сопротивления всему партийному стилю руководства. Они уверенно указывали музыкантам, композиторам, музыкальным гениям России, какая музыка нужна, какая хороша, они поправляли Эйзенштейна, Козинцева, Шостаковича, бесцеремонно наставляли ученых-генетиков и наказывали несогласных. Сталин уверенно высказывался в самых разных областях науки, будь то история России, языкознание, экономика, – не только устно, писал статьи. И его сподвижники не стеснялись, и соответственно вели себя и секретари обкомов, они тоже считали себя специалистами по всем вопросам. Практически их самоуверенность выглядела так: раз я всем и всеми руковожу, значит, я обо всем могу, нет, не могу, а должен, нет, не должен, а обязан иметь суждение. Подобного не позволяли себе даже царствующие особы России. Среди изречений Екатерины Великой были два, которыми она часто пользовалась. Первое: «В обществе всегда находится человек, который умнее меня». Второе: «Меньшинство обычно более право, чем большинство». Ни то, ни другое коммунистическим вождям не было свойственно, ни один из них не обладал чувством самоиронии. Реплика Рапопорта тем более нравилась автору, что и на фронте этот человек вел себя так же безоглядно. Двадцать седьмого июня 1941 года Рапопорт, как и автор, ушел добровольцем в армию, но если автор оставался рядовым, то Рапопорт вскоре стал командиром стрелкового батальона. Пулевое ранение в ноябре 1941 года привело к поражению руки. После госпиталя он вернулся в строй, опять батальон, затем начальник штаба полка. И так, сражение за сражением, его путь лежал через Украину, Молдавию, Венгрию, Дунай, Будапешт, бои за Вену, он уже майор, он начальник оперативного отдела штаба дивизии. В декабре 1944 года, получив тяжелое ранение, он отказался уйти с поля боя. Два ордена Красного Знамени, орден Суворова, Отечественной войны. Он был представлен в конце войны к званию Героя Советского Союза. Не дали. При его еврейском происхождении и при такой очевидной фамилии его награды выглядят тем более значимыми. Можно к перечню наград добавить американский орден и венгерский орден Красной Звезды.