Голос Эрнестины злой, гневный. Жюль морщится, дует из носа в толстые усы и отступает.
– Я?.. Я не буду… Зачем?.. Вот выдумает чего…
И минутку потоптавшись у дверей, Жюль опять приближается к кровати.
– Ну родила… А отчего ж скоро так родила?
Эрнестина злобно вспыхнув, приподнимается.
– Смеешь спрашивать?.. Кляча ты, падаль!
Светильник и мигающие огоньки очага тускло освещают худое, длинное лицо, над которым черной копной стоят густые, свалявшиеся волосы. Тонкие губы женщины крепко стиснуты, глаза сверкают злобой, и на длинной сухой шее напрягаются толстые жилы.
– Спрашиваешь, дьявол пьяный!.. А это что такое? А вот это что?.. А это вот кто сделал?
Эрнестина тычет пальцем в огромный синяк у левого глаза, в разбитую нижнюю губу. Она проворно высовывает из под одеяла обнаженную до паха ногу. Нога тонкая, костлявая, очень белая. Колено же сильно вспухло, и цвет его багрово-черный.
– Меньше б истязал и не вышиб бы ребенка, тварь подлая! Девять месяцев носила бы, как все люди. А теперь вот семимесячный, и он жить не будет.
Разве с женщиной столкуешься?.. Девять месяцев, семь месяцев, – она тебе всегда сосчитает. И еще орет! Как же ее не ударить? За дело, ведь, бьешь, – разве зря?.. Кто зря бьет? это вот она, скелет безмясый, – осью, ступкой, шкурой бычьей, распятием, – чем попало… И без надобности. А мужчина – всегда когда надо… «Вышиб ребенка»! Разве ребенка можно вышибить! Ребенок внутри у матери прирос, он за кишки держится… Да чего тут разговаривать с ней!.. Пойти к старому Виару, и баста.
Жюль идет к своим деревянным башмакам.
А все таки Эрнестина что-то брешет, – думает он. – «Девять месяцев, семь месяцев»… Никто уж, кроме баб, и считать не умеет? Ого! Когда смекалка есть, так все сейчас можно увидеть. Еще как можно!
Разные мысли стали толпиться в голове Жюля. Интересные мысли. Но ухватиться было не легко, они не подчинялись. Рвались в сторону, назад пятились, – вот как кобыла Маркиза, когда иной раз запречь себя не дает, и ступает по оглоблям и копытами бьет по телеге…
Штука путанная – мысли свои собирать…
Семь месяцев, – размышлял Жюль: – Эрнестина говорит «семь месяцев»… А откуда же семь?.. И семи ведь нет… Два всего… с половиной, два месяца… Она брешет. Что то она тут брешет…
Жюль старается сосчитать. Хмурит брови, выпячивает губы, обросшие толстыми усами, бормочет, загибает пальцы… Пальцы короткие, толстые, кривые, как поздние осенние огурцы, и загибаются с трудом. Их надо придерживать согнутыми, иначе они выпрямляются, как молодая упругая ветка, если ее согнуть и не придерживать. Счет запутывается, и пальцев не хватает.
Однако, чего-ж! – решает Жюль. – В конце концов, чорт с ней, с Эрнестиной. Семь месяцев, девять, десять, – это все равно… Хоть бы и пятнадцать!
Жюль воткнул ноги в башмаки и, громко стуча по каменным плитам пола, пошел к дверям.
– Ты куда?.. Ты это куда?.. закричала Эрнестина и костлявой рукой гневно ударила по постели.
– Ты в кабак?!
– Молчи, верблюд!
– Ты смеешь итти в кабак?
– Не твое дело, верблюд!
– Ты мне чего-нибудь принеси. Мне анисовки принеси… Ты принесешь?
Проснулся новорожденный и стал издавать какие то странные, жалкие звуки: не то он кашлял, не то давился.
– Ты принесешь?
– Хо-хо-хо!
– Ты там сам нажрешься?
Жюль обернулся лицом к родильнице и не громким голосом, спокойно, не спеша, промолвил:
– Верблюд. И отчего ты не издохнешь?
Эрнестина схватила медный светильник и с размаху швырнула им в мужа. Но дверь за Жюлем уже запахнулась, светильник ударился в дверь, а потом шлепнулся на пол.
II
Могильщика Жако надули.
Его, как последнего мальчишку, надули, и он этого нисколько не скрывал. Да и то сказать: зачем же скрывать? Зачем покрывать мошенников?
Добросовестность, порядочность – это прежде всего, – рассуждал он. – А тут… Хорошо! Пусть посторонние рассудят: плату человеку назначили не помесячно, как это всегда практиковалось, как следовало бы, – но поштучно, за каждую могилу в отдельности. А потом взяли и перестали умирать. Честно это? По совести это? Могильщику, что же жить не надо?.. А никто не умирает, и третий месяц никому не надо могил.
Жако имел необычайно широкую, сильно согнутую спину, огромный, горбатый нос, круглую, серую бороду, которую в иные воскресенья расчесывал, и ко всему этому – бас, такой же глубокий и темный, как и его могилы. Должно быть, дошел этот бас и до бога, и в неограниченной мудрости своей всеблагий рассудил, что с могильщиком уж лучше не ссориться. Итак рассудивши, исправил свою ошибку и поступил совсем уже по иному: в одну неделю в деревне скосил четырех человек. По божески поступил.
Теперь Жако заплатил в кабаке старика Виара все что был должен, а остальные из заработанного на четырех могилах пропил. После этого стал пить в долг. Пил виноградную водку и сливную, пил кислое красное вино, пил вино белое, но главным образом пил абсент.
– Абсент, – это то, что нужно, – доложил Жако Жюлю, сидевшему с ним за столиком. – Абсент, это абсент. А водки эти, ликеры, – пустое, одно рассуждение, и в них нет никакой крепости.
Анаиза Виар, дочка кабатчика Виара, сидевшая за стойкой, обиделась.
– Как «нет крепости»?! В нашей виноградной шестьдесят градусов.
Жако поднял голову, правый глаз закрыл, а левым подмигнул Анаизе.
– А в тебе самой, моя крошка, сколько в тебе градусов?
Девица Анаиза Виар ростом была вдвое выше Жака, а лет ей было что то около сорока пяти. Со всеми парнями деревни и со всеми проезжающими она, на весьма сходных условиях, вступала в более или менее кратковременное сожительство. В последнее время, однако, она до такой степени износилась и облезла, что роспродажей ее остатков, даже и по крайне пониженным ценам, уже никто не интересовался. Ласки ее встречали упорное сопротивление, и на них, как и на могилы Жако, совсем не было спроса, даже и среди стариков.
– Ах, я и забыла, – жеманно щуря глаза, вскрикнула Анаиза, поворачиваясь к Жюлю. – Тебя, ведь, поздравить надо, ты сделался отцом.
Жюль исподлобья посмотрел на Анаизу и икнул.
– Отцом?.. Ага… Ну да, сделался… Поздравляй… А вот видишь, стакан пустой? Пустой, – значит надо налить…
– Что ж у тебя: наследник или наследница?
– Чего?
– Мальчика родила Эрнестина, или девочку?