Оценить:
 Рейтинг: 0

Подлинная жизнь Дениса Кораблёва. Кто я? «Дениска из рассказов» или Денис Викторович Драгунский? Или оба сразу?

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Но вот в 1913-м или в самом конце 1912 года бабушкин папа социал-демократ Лейба Драгунский неожиданно развелся с бабушкиной мамой и собрался, представьте себе, в Америку. За ним увязались моя бабушка Рита и ее молодой муж Юзеф. В Америке они с Лейбой Драгунским разъехались – тот занялся своими делами, а молодые стали пытаться как-то устроиться в Америке. У них не получилось ровным счетом ничего. Но зато в Нью-Йорке родился мой папа. Бабушка говорила, что это было в Бруклине, хотя американского свидетельства о рождении у нее не было, потеряла. Было голодно, не было молока, ребенка кормили толчеными бананами. И от такой жизни ранним летом 1914 года они решили возвращаться в Россию. Но бабушкин папа, Лейба Драгунский, остался в Америке и дожил там до 1928 года, кажется, когда и помер от заражения крови после удаления зуба. Недавно я узнал, что в начале 1920-х он переводил с итальянского на идиш детские рассказы. Вот такая, можно пошутить, генетика.

Рита с Юзефом и маленьким сыном Виктором, то есть моим папой, пересекли океан в обратном направлении и через всю Европу вернулись в город Гомель – и успели, как говорила бабушка, буквально за неделю до того, как государь император объявил всеобщую мобилизацию и началась Первая мировая война. Если бы они просейчаскались хотя бы месяц или даже две недели, вполне возможно, они не смогли бы вернуться в Россию по Европе. Может быть, застряли бы где-нибудь во Франции или не знаю где. А может быть, если бы они проваландались еще месячишко-другой, то, услышав о европейской войне, и вовсе бы не стали возвращаться в Россию.

Вот тут я думаю: если бы они остались в Америке или в Европе, то получается, что меня бы и не было? Сначала мне на самом деле так казалось. Но потом, после более тщательного обдумывания ситуации, я понял, что я, конечно, все равно был бы. Или, по крайней мере, мог бы быть. Причем от тех же мамы и папы. Представим себе, что мой папа стал актером – у него была полная возможность так или иначе оказаться в России, в Советском Союзе. Как раз тогда, когда мои мама и папа познакомились – в 1944 году, – мы очень даже дружили с Америкой. Сорокалетний американский эстрадник российского происхождения вполне мог оказаться в той же самой компании Сашки Гинзбурга и познакомиться с молодой студенткой ВГИКа. Так что никуда бы я не делся. Да думаю, и вы все, друзья мои, тоже. Чуть напрягите воображение и поймите, что все равно родились бы на свет, причем от тех же самых мамы и папы.

Бабушкина шекспировская жизнь продолжалась. Они вернулись в Россию, где довольно скоро началась революция. За бабушкой стали ухаживать молодые красивые комиссары с маузерами и в кожаных куртках. И один из них, который, по несчастью, оказался не просто комиссаром, а начальником милиции Гомеля, – комбриг Ипполит Иванович Войцехович его звали, – завел с бабушкой серьезный роман. Юзеф был, естественно, возмущен. Он устроил бабушке грандиозный скандал со стрельбой. Как рассказывала мне бабушка, Юзеф, конечно, не хотел ее убить, он хотел ее просто припугнуть. Но револьвер у него был самый настоящий. Юзеф стрельнул в землю ей под ноги, для острастки. Так часто делалось, объясняла мне бабушка. Тем более что никакой булыжной мостовой не было, никакой опасности рикошета. Пуля уходила в землю, но зато как страшно – пиф-паф. Но то ли у Юзефа дрогнула рука, то ли бабушка дрыгнула ногой – он попал ей в ногу возле лодыжки. Хорошо, только в мякоть. Я помню этот шрам, бабушка его показывала. Не знаю точно, из-за этого происшествия или по иной какой причине, но революционный комиссар Войцехович приказал расстрелять Юзефа Перцовского и женился на бабушке. Это было в 1919 году, кажется.

Папа мне рассказывал, что хорошо помнит Войцеховича. Это был веселый, совсем молодой мужик – чуть за двадцать лет. Однажды он даже взял с собой своего пасынка, то есть моего папу, на подавление Стрекопытовского мятежа. Был такой кусочек Гражданской войны, с провозглашением Русской республики в Гомеле, и был такой штабс-капитан Стрекопытов. Папа рассказывал, как он трясся на луке седла, а Войцехович придерживал его одной рукой. Папе тогда было семь лет самое большое. Стрекопытовцев порубали (сам Стрекопытов спасся, воевал, оказался в Таллине – и там его красные достали в 1940 году), и потом командиры отмечали победу, сидели и пили в большой прокуренной избе. Папа говорил, что помнит, как они сдвигали стаканы, помнит, как пласты синего махорочного дыма стелились по всей избе, затуманивая керосиновые лампы, а по полу бегала самая настоящая лиса, ручная. Ее можно было гладить.

Но то ли стрекопытовцы, то ли тайные друзья Юзефа постарались – через год комбрига Войцеховича убили. Застрелили просто на улице – так сказала мне бабушка. Хотя, по другим сведениям, его убили «зеленые» в бою с атаманом Галаком. Похороны были на весь Гомель. У меня даже есть фотография процессии. Речи, лозунги, проклятия убийцам… Но бабушка с маленьким сыном второй раз осталась без мужа. Она была очень красива – тогдашней красотой: черноглазая, нос с горбинкой, черные кудри. И поэтому она довольно быстро вышла замуж за тамошнего актера Михаила Рубина. Актера-универсала – и драматического и опереточного одновременно. Папа мне рассказывал, как он смотрел спектакль, в котором играл Рубин и который на идише назывался довольно смешно – «Ди пусте кречме», что в переводе значит, как вы уже, наверное, догадались, «Пустая корчма». Что-то мистическое про тайные убийства и появляющиеся призраки: народная мелодрама. Интересно, что рецензию на этот спектакль написал сам Лев Выготский, великий советский психолог, поскольку он тоже был из Гомеля и в юности подрабатывал театральным обозревателем. Может быть, они с моим папой сидели на одном и том же спектакле.

Актер Рубин вместе с женой (то есть с моей бабушкой) и пасынком (то есть с моим папой) ездил по гастролям, время от времени возвращаясь в Гомель, но в 1923 году они переехали в Москву и поселились на Покровке, дом 29.

Папин брат Лёня, Леонид Михайлович, родился в 1924 году. А Михаил Рубин стал партнером известной опереточной актрисы Клары Юнг, потом уехал на гастроли в Аргентину, но по дороге задержался в Латвии, где и остался. Не везло бабушке с мужьями. Поэтому мой папа стал Драгунским, мамину фамилию получив, и своего второго сына бабушка записала тоже Драгунским.

Папа рассказывал мне про своего младшего брата. Как он приносил из детского сада «паек» – какую-то еду, чтоб поделиться со старшим и с мамой. Как старший варил пшенную кашу и кормил младшего. Как они темными вечерами ждали маму с работы. Но у моего папы началась своя жизнь – он стал студентом, потом артистом, потом женился, у него родился свой сын, мой брат – тоже Лёня, кстати говоря. А бедный Лёня рос без присмотра и в конце концов сел по хулиганке и был призван на войну из знаменитого места в Мордовии под названием Зубова Поляна – были такие лагерные угодья. Он погиб в 1943 году под Калугой у деревни Печки Людиновского района – о чем сделана надпись на обелиске на братской могиле. Ему было восемнадцать.

Когда я поискал в интернете Михаила Рубина, оказалось, что он Менахем. Он дожил до 1962 года. Там была фотография его могилы на одном из еврейских кладбищ Нью-Йорка – красивый гранитный памятник с надписью: «От родных и близких, от детей и внуков». И я вспомнил обелиск у деревни Печки, и мне стало обидно.

2. Покровка

Когда же мы зайдем наконец в коммуналку на Покровке, куда поселились мы с моими папой и мамой?

Но тут нужна еще одна перебивка.

Прописка – могучий регулятор жизни советских людей! Получилось так, что мой папа, женившись на своей первой жене Ляле Корниловой, переехал к ней и туда же, по всем правилам, перепрописался. А когда он с ней довольно скоро развелся – естественно, его оттуда выписали. Некоторое время он был временно прописан в московской комнате Миши Аршанского, но потом его оттуда выселили и выписали – ведь Миша, напомню, уволился из армии, и комнату забрали. Так что настала ему пора перевозить новую семью, то есть мою маму и меня, к своей маме, моей бабушке Рите. И вот тут-то к нему стали приходить разные люди из домоуправления и милиции и спрашивать прописку. Хозяйка, или, вернее сказать, съемщица комнаты Рита, разумеется, тут же написала заявление: «Прошу прописать на мою жилплощадь моего сына Драгунского В.Ю.». Но ей отказали. Отказали моему папе, отказали моей маме, которая пыталась просить – как тогда говорили, «хлопотать» – за него. Дело в том, что как раз тогда в стране развернулась та самая «борьба с космополитизмом», то есть антисемитская кампания. И чиновники из домоуправления, а также милицейские дяденьки и тетеньки, лучезарно улыбаясь, говорили моему папе один и тот же текст: «Дорогой товарищ Драгунский, а что вы, собственно говоря, забыли в Москве? Почему бы вам не поехать в какой-нибудь другой хороший культурный город? – и, подмигнув, добавляли: – Например, в Бердичев или в Жмеринку. Или даже лучше, попробуйте устроиться в таком большом, прекрасном городе, как Одесса».

Смех смехом, но милиционер приходил все чаще и обещал, что нас выселят в административном порядке. Проще говоря – под белы руки и на вокзал. Москва – Жмеринка. Тогда моя мама решилась на довольно резкий и отважный шаг – обратиться к своему старому дворовому приятелю, который не имел никакого отношения к домоуправлениям и Министерству внутренних дел, а был просто военным высокого ранга, но при этом обладал определенным авторитетом – и вдобавок был депутатом Верховного Совета РСФСР. Мама записалась на прием, в назначенный день пришла в его кабинет, окна в котором были во всю стену и смотрели на летное поле аэродрома, что находился рядом с метро «Аэропорт», поскольку этот военный был командующим ВВС Московского округа. Она положила перед ним на стол заявление и сказала: «Вася, помоги по-соседски». Вася был старше моей мамы на два с половиной года. Они встречались во дворе дома на улице Грановского – Вася туда приходил в гости к своему брату Яше. Мама рассказывала, что Вася с тех пор почти не изменился. Был белобрыс, конопат и весел.

Вася вспомнил. Он достал авторучку – а может быть, умакнул перо в чернильницу – и наискосок заявления написал «Прописать!» и подпись – «Василий Сталин». Никакого отношения к прописочно-домоуправским делам он не имел, повторяю. Да и депутат тоже не мог давать указания милиции. Однако мама отнесла эту резолюцию в паспортный стол, и назавтра же к папе пришел милиционер, уже не лейтенант, а майор, и сказал: «Товарищ Драгунский, поздравляю, вы прописаны, живите, работайте, чувствуйте себя как дома!» – «Я и есть дома», – пробурчал папа в ответ. «Именно, – заулыбался майор, – именно это я и хотел сказать!» Еще раз пожал руку, отдал честь и ушел.

Ну как же моей маме было не пойти на похороны Васиного папаши!

Она взяла меня на руки (мне было всего-то два года с небольшим, и я был худенький) – и пошла по бульвару. Без спросу, потому что папа и бабушка были против. Слава богу, мой папа успел ее догнать (как и положено в таких историях, он вышел в булочную, вернулся, и ему сказали: «Алла пошла Сталина хоронить!») – догнал в постепенно густеющей толпе у Чистых прудов, схватил за руку и потащил домой. Так что она не успела дойти даже до Сретенского бульвара, не говоря уже о страшном месиве там, где Рождественский спускается на Трубную площадь.

И вот я перед вами! Но вдруг это очередная семейная легенда?

Есть знаменитая итальянская поговорка: «Se non ? vero, ? ben trovato» (если это неправда, то хорошо придумано). Но можно ведь и наоборот: «Se ? mal trovato, ? vero» (если это плохо придумано, какой-то шаблонный вымысел – то, скорее всего, это правда).

Стали мы жить-поживать в этой замечательной квартире.

В комнате нас было сначала четверо, а потом пятеро: бабушка, мама, папа, я и няня Ася, которая прожила у нас, наверное, года четыре. До этого тоже были няни, но все они были какие-то беспокойные. Например, одна все время говорила, обращаясь к моему папе: «Виктор Осипович (Юзефович – это было слишком сложное отчество, поэтому он сам представлялся как Виктор Осипович), можно я сейчас приду?» И вот так «сейчас приходила» она раз пять в день. Другая няня запомнилась вот таким происшествием. Бабушка попросила ее купить каких-то ниток и послала в галантерейный магазин на Кузнецкий Мост, объяснила, как идти. От Покровских ворот, где мы жили, не так уж далеко, можно добраться пешком, а можно на трамвае. А вернулась няня через несколько часов и сказала, что нет там никакого галантерейного магазина. «Как это? – сказала бабушка. – На Кузнецком Мосту прямо посередине!» – «Ей-богу нет! – ответила та. – Я и на мосте была, и под мостом была, а галантерейного магазина нету». Наверное, она встретила какую-то свою подружку и проболтала с ней на бульваре пару часов.

Надобно сказать, что найм домработницы тогда был серьезным делом. В Москве был «группком», то есть, по-нынешнему, профсоюз домработниц. Там надо было зарегистрироваться самому «хозяину», то есть работодателю, и зарегистрировать домработницу. Ей положено было платить оговоренную зарплату, не меньше установленного минимума, обеспечить один выходной день и оплаченный отпуск.

Домработницы довольно часто жили в той же комнате, что и хозяева, спали на раскладушке, а иногда, если соседи не возражали, то и в коридоре. Я знавал такие коммуналки, семей эдак на семь или восемь, бывшие барские квартиры, где в широком коридоре на узеньких топчанах или раскладушках спали три или четыре домработницы. Они говорили, что им так даже удобнее. Одна могла ходить в магазин за всех, другая сидеть с детьми за всех, а третья мыть полы за всех. В общем, советская жизнь была устроена довольно интересно.

Но вот наконец мы нашли няню Асю, чудесную, добрую, тихую, скромную, ласковую молодую женщину, которая умерла сравнительно недавно в возрасте ста двух лет.

Вот так мы и жили впятером в этой комнате.

Потихонечку шаг за шагом добираюсь до моих собственных впечатлений.

Квартира была очень большая и когда-то, наверное, очень роскошная. Она располагалась в бельэтаже – то есть от входа там был довольно длинный, но один лестничный марш прямо к двери.

Лет пятнадцать назад я был там, ткнулся в запертую дверь подъезда, зашел во двор и посмотрел на наши окна. Я был почти уверен, что эту роскошную квартиру, как большинство в окрестных домах, давно уже переделали из коммуналки в великолепные апартаменты. Но увы, со двора я увидел немытые окна, в одном стояли полудохлые цветы, в другом – какие-то тюки, в третьем – какие-то бутылки. А где-то и вовсе фанерой заколочено. Видно было, что эта квартира так и оставалась бедной коммуналкой.

Большая двустворчатая филенчатая дверь была увешана почтовыми ящиками, по числу «комнатохозяев», так сказать, а на ящики наклеены вырезанные названия журналов и газет: «Огонек», «Работница», «Правда», «Известия» и так далее.

Был звонок, на котором был написан шифр, своего рода руководство – фамилии и сколько раз звонить. «Один длинный и два коротких, два коротких, длинный и один короткий», и внизу большими буквами: общий – один длинный. Надеюсь, не надо объяснять, зачем это.

В самом начале квартиры была довольно большая прихожая, из которой вели две двери – одна прямо, в небольшую комнату, другая налево, в комнату намного бо?льшую, разгороженную на несколько ячеек, – а потом уже вдаль коридор. На стене висел большой черный телефон – тяжелая трубка на прямом (не крученом) черном шнуре, металлический диск, на котором выгравированы буквы, а в дырочках видны цифры. Раньше телефонные номера были шестизначные и с буквами. Буквы были не просто так, они когда-то обозначали телефонные узлы. Буква «Б» – это Центральный телефонный узел, «Г» – Арбатский, «Д» – Миусский. Мой папа по старой, еще довоенной памяти диктовал телефоны так: «Арбат-один, пятнадцать, десять» или «Миуссы-три, ноль-четыре, пятнадцать».

Итак, телефон был приделан к стене. Рядом вбиты два гвоздика. На одном висел карандаш, привязанный на нитке, на втором нацеплено несколько тетрадных листочков: для общего блага, записать что-нибудь. Стена покрашена темно-бежевой масляной краской, и на ней всё равно написаны разные номера, фамилии и имена-отчества.

Часто повторялась такая сценка: телефон звонит, но никто не подходит. Никому не хочется выходить из комнаты да еще потом звать соседа: «Что я вам, секретарша бесплатная?» – думает каждый. Шесть, семь, восемь звонков… Вдруг три двери отворяются, три человека выскакивают в коридор, бегут наперегонки, сталкиваются около телефона. Который к тому времени уже перестал звонить. Обидно. Есть повод для небольшой коммунальной ссоры.

Бывало, один сосед ждет звонка, а другой сосед удобно расположился на табурете около телефона и треплется. Еще один повод поругаться.

3. Соседи

Но давайте же пойдем по коридору. По часовой стрелке, слева направо.

Итак, в самой первой (большой, разгороженной) комнате жила Ольга Натановна со своим мужем Зямой, дочерью Натусей (то есть Натальей Зиновьевной), ровесницей погибшего бабушкиного второго сына Лёни, а у Натуси был муж Саша и дочка Аллочка, которая мне так нравилась, что я всем говорил: «Когда я вырасту, я на ней женюсь». Аллочка сейчас в Бостоне, мы с ней иногда переписываемся в интернете. Ольга Натановна, однако, была не просто старой дамой – она была частнопрактикующим зубным врачом. Поэтому в одной из клетушек этой разгороженной комнаты был ее зубоврачебный кабинет с креслом и бормашиной, представляете себе. Больше того, там даже был маленький закуток-коридорчик, где, ожидая очереди, сидели больные. Иногда три или четыре человека. Жили же Ольга Натановна и вся ее семья в оставшейся части, в остальных клетушках (я туда ни разу не заходил), а может быть, кто-то даже и ночевал рядом с зубоврачебным креслом.

Я был очень читающий молодой человек. У меня тогда – а было мне лет пять – была толстая, с размятой картонной обложкой книга Маршака под названием «Сказки, песни, загадки». Я выучил оттуда два стихотворения. Одно короткое – «Баллада о неизвестном герое», а другое длинное, под названием «Ледяной остров». Я их очень любил и люблю до сих пор. Очень героические, про подвиг и самопожертвование. Да вы их, наверное, тоже знаете – «Ищут пожарные, ищет милиция, ищут фотографы нашей столицы…». А второе, про хирурга, который сделал операцию полярнику, спас ему зрение, кончалось вообще замечательно:

На море и небо он будет смотреть,
На все, что нам дорого в мире, –
Для этого стоило в бурю лететь
На край отдаленный Сибири!
Для этого стоило прыгать с высот
В седой океан, на изрезанный лед,
На снег между темных проталин,
Куда вас на помощь товарищу шлет
От имени Родины – Сталин!

Поскольку все это происходило до 1956 года, люди с флюсами и кариесами горячо мне аплодировали. А Ольга Натановна (которую моя бабушка называла Голда, впрочем, она, наверное, и была Голда) очень меня за это любила и давала конфеты.

В следующей комнате жила надменная старушка Вера Аркадьевна, вся в кружевных воротничках и длинных платьях. Моя бабушка, впрочем, не очень-то верила, что она Вера Аркадьевна, и называла ее Двойра Азриелевна. У моей бабушки было такое свойство – в каждом человеке подозревать еврея. Но вместо того чтобы говорить «еврей», она, учившаяся в Гомеле в частной гимназии, употребляла латинское выражение «ex nostris» (экс нострис), что в переводе значит «из наших», только произносила его в одно слово: «это экснострис» говорила она. «Ну вот, мы собрались в хорошей компании, половина экснострисов». Кстати говоря, выражение «из наших» в смысле «из евреев» встречается у Чехова.

Следующая комната была еще интереснее. Там жила очень похожая на Веру Аркадьевну старушка, которую звали Евгения Константиновна. Уже безусловно русская, даже с точки зрения моей подозрительной бабушки. Такая же, как предыдущая, только первая была смугловатая, а эта – бело-розовая, как пастила, но тоже с седыми, совершенно серебристыми букольками, тоже в кофточке с кружевным воротничком и тоже с тонкими тусклыми колечками на пальцах и приторной улыбкой на устах. Ребята со двора, которые забегали в нашу квартиру, называли ее «Евгениська», и один парень мне сказал на ухо: «Ты с Евгениськой не водись. Она Ленина и Сталина не любит». Не знаю, почему он это сказал, но если про Веру Аркадьевну говорили, что она когда-то была директрисой женской гимназии, то про Евгениську шептали, что она была когда-то хозяйкой всей этой квартиры. Иногда, впрочем, в соседских разговорах они менялись местами, путались, и уже никто не знал, как там было на самом деле, а обращаться напрямую было неловко. Да и сами они не стремились прояснить ситуацию. Наверное, им обеим нравились эти мифы и легенды.

У Евгениськи был еще и муж. Его звали Григорий Маркович. Он сидел в инвалидной коляске. Я редко-редко видел его, когда Евгения Константиновна открывала дверь, идя на кухню, и не закрывала – наверное, чтобы проветрить комнату.

Пробегая по коридору мимо открытой двери, я останавливался и смотрел на Григория Марковича, а он смотрел на меня – красивый старик с длинной бородой и бакенбардами. Когда я подрос, я понял, на кого он похож – на какого-то революционного демократа 1860-х годов. Такой, что ли, постаревший Добролюбов или даже целый Чернышевский. На кухне шепотом рассказывали, – а я вертелся под ногами и все это слышал, – рассказывали, наверное, в сотый раз, что Евгения Константиновна бросила то ли мужа, то ли родителей ради Григория Марковича. То ли у нее был муж какой-то важный и богатый человек, то ли родители какие-то несусветные дворяне – но она влюбилась в Григория Марковича и всю свою жизнь ради него поломала.

Из-за их двери часто доносились скандалы, совершенно одинаковые. То есть я, конечно, не знаю, о чем они там спорили и ссорились. Я слышал только глухое бубнение Григория Марковича и тоненький голосок Евгении Константиновны. Но заканчивалось все это одним и тем же: Евгения Константиновна громко кричала: «Гриня! Ради нашей любви!», а Григорий Маркович в ответ басил: «Не надо жертв! Не надо жертв!» Он сильно шепелявил – наверное, зубов не было, – и у него получалось «увэфтв». «Не надо увэфтв!»

<< 1 2 3 4 5 6 ... 8 >>
На страницу:
2 из 8