Жизнь Дениса Кораблёва. Филфак и вокруг: автобиороман с пояснениями - читать онлайн бесплатно, автор Денис Викторович Драгунский, ЛитПортал
Жизнь Дениса Кораблёва. Филфак и вокруг: автобиороман с пояснениями
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Два парня, Синицын и Луцков, были довольно странными персонажами. Если Толя Юдакин был шахтером, то Володя Синицын был рыбаком с траулера, тоже рабочим человеком. Он опоздал к началу занятий на неделю, потому что его с траулера не отпускали. “Надо было рыбу шкерить! – растерянно объяснял он. – Я им справку о зачислении показываю и приказ министра, а они говорят: шкерить надо!” Учился он так себе, но, кажется, тоже не пропал: я его мельком встречал в библиотеке иностранной литературы уже после того, как он ушел с нашего отделения. Саша Луцков – бывший матрос торгового флота. Вылитый Костя-моряк из песни – высокий, красивый, смуглый, голубоглазый. Великолепно мускулистый, полный шуточек и прибауточек, пословиц и поговорок и замечательных полупристойных историй из свой моряцкой биографии. Так и хочется спросить словами из комедии Мольера: “Кой черт понес его на эту галеру?” Я имею в виду – на отделение классической филологии филфака МГУ. Мне почему-то казалось, что ему самый лучший путь был бы в ИМО, стать международным чиновником, каким-нибудь уполномоченным ООН по борьбе с засухой. Я так и видел его в шортах цветах хаки и в пробковом шлеме в окружении местных жителей, которым он привез пресную воду и мешки риса. Не знаю, как сложилась его судьба, помню только, что на втором курсе его уже не было. Через много лет мне сказали, что он сравнительно рано умер.

Алексей Граве был из Смоленска. Наш латинист Федоров спросил его, не родственник ли он известного актера из Вахтанговского театра. Алексей равнодушно помотал головой. Он был мрачноватый молчун. Потом он ушел из нашей группы, перевелся на романо-германское и тоже не пропал. Через много-много лет я встретил его на книжной ярмарке. Мы узнали друг друга. Он сказал, что преподает итальянский. Так что всё в порядке.

И наконец, вернувшийся из академки Валя Асмус, ныне протоиерей, настоятель храма Покрова Богородицы в Красном Селе – недалеко от метро “Красносельская”. Умница, теолог, многодетный отец. Человек добрый, вдумчивый, сочувственный. А тогда – еще и очень веселый, компанейский. От тогдашней дружбы с ним у меня остались самые лучшие воспоминания. Сейчас мы встречаемся редко, но всякий раз это бывают приятные встречи.

* * *

Первые два года нашими самыми главными преподавателями были двое.

Во-первых, Николай Алексеевич Федоров – латынь.

Может быть, я слишком часто употребляю слово “легендарный”, но что же поделать. Филфак действительно легендарное место, и профессора там легендарные, и многие студенты и аспиранты тоже – особенно те, которые потом достигли серьезных филологических высот. Например, Сережа Старостин, младше меня на один курс, выдающийся лингвист современности, или мой однокурсник, погибший в ковид Коля Богомолов, великий знаток русской литературы начала ХХ века, или Нина Брагинская, курсом старше. Еще Вера Мильчина, Оля Седакова, Саша Ливергант. Из тех, кто был старше нас на несколько лет, – Раскин, Долгопольский, Хелимский. Были и легенды мелькнувшие, оставшиеся только в нашей памяти, такие как Витя Манзюра или Саша Сахаров.

Николай Алексеевич Федоров настолько легендарен, что среди филологов-классиков есть такое деление – на тех счастливцев и баловней судьбы, кто учился латыни у Федорова, и тех неудачников, которые пришли в филологию слишком поздно, когда Николая Алексеевича уже не было с нами. Кстати говоря, он вел занятия буквально до последних недель своей жизни, а умер он на девяносто втором году. Но тогда, когда мы пришли к нему, – или он пришел учить нас, – ему было едва сорок три. Нам он, однако, казался чуть ли не стариком. Серебряно-седой, худой, очень изящный, с красивым преподавательским голосом. Резкий, немножко нервный – мог повысить голос, хлопнуть ладонью по столу. Опрашивая нас, мог не называть фамилию, а просто тыкал пальцем – вы, вы, вы. Если мы ошибались, он всё время повышал голос: вы! вы!! вы!!!

Разгневанный Федоров бывал очень язвителен. Свои упреки и угрозы он называл “жалкими словами”, адресуясь к роману Гончарова “Обломов”: “Мне надоело говорить жалкие слова!” То есть – пора вас отчислять.

Он легко мог довести до слез юную, запуганную латынью первокурсницу. Как-то раз (уже в новом здании) я шел по пустому коридору – у нас было окно между занятиями – и увидел, что у стены стоит девушка и рыдает. “В чем дело?” – я бросился к ней. Наверное, она меня узнала и сказала, что Федоров ее выгнал с занятия и сильно отругал вдобавок. “Пойдемте со мной!” – я взял ее за руку, привел на кафедру и прямо с налету сказал нашей завкафедрой, самой Азе Алибековне Тахо-Годи: вот, глядите, Федоров издевается, студентка плачет, это недопустимо, и мы будем принимать меры. Кто – мы? Я тогда был членом факультетского комитета комсомола и вдобавок председателем научного студенческого общества. То есть храбрый до чертиков. Аза Алибековна сама отвела девочку обратно в аудиторию. Я шел рядом.

С Федоровым у меня были неплохие отношения. Иногда мы перебрасывались двумя-тремя словами на совсем уж не филологические темы.

Однажды я очень обиделся на одну девушку, однокурсницу с другой кафедры. Она меня, если коротко, завлекла и бросила. Сильно завлекла, но бросила резко и оскорбительно. Сказала, что я у нее “второй заместитель”. Я не понял. Она объяснила, что называется, на пальцах: не может обещать, что пойдет ко мне в гости, потому что ждет звонка от Сережи. Если он до семи не позвонит, она позвонит Диме. Ну а если Дима не захочет, тогда – может быть – мне повезет. Понятно? Я опешил от такого цинизма и трубку бросил. А через неделю она (издевательски, как мне казалось) позвала меня на свой день рождения. Мне захотелось ее ответно обидеть, оскорбить, обозвать дурным словом. Громко, но тайно! То есть – сказать всё, что я о ней думаю, но так, чтоб никто не догадался, кого я в виду имею. И вот, стоя рядом с Федоровым в буфете, я этак непринужденно спросил: “Николай Алексеевич, помогите неопытному юноше!” – “Да, постараюсь!” – отозвался он, чуточку даже польщенно. “Посоветуйте мне, что подарить на день рождения некоей обаятельной, но мерзкой девице? Я бы сказал, одной великосветской шлюхе”. Конечно же, моя обидчица никакой шлюхой не была, а если и была чуть-чуть, то уж никак не великосветской. Но мне очень хотелось ее обругать как следует. “Великосветская шлюха? – засмеялся Федоров. – Это вы про…” И он произнес имя-фамилию одной нашей преподавательницы, молодой и очень красивой. “Нет, нет!” – сказал я. Федоров понял, что сказал лишнее. Но и я понял, что узнал лишнее…

* * *

Мы учились латыни по новому учебнику, который Федоров написал вместе с Валентиной Иосифовной Мирошенковой – не слишком толстая книга в мягкой обложке. Учебники древних языков тогда были большой проблемой. Старую, почтенную и в общем-то очень хорошую греческую грамматику и латинскую хрестоматию Соболевского (тоже легенда, но которую мы не застали, умер в 1963 году) можно использовать в крайнем случае с середины второго курса, а лучше с третьего. Простой и четкий учебник появился всего за год до нашего поступления.

Разумеется, я никому слова не сказал, что еще годом раньше с Валентиной Николаевной Чемберджи я уже прошел начальный курс латинской грамматики и даже читал Юлия Цезаря. Хотя я почти уверен, что на кафедре это знали, не могли не знать. Уж больно узок круг. Потом я узнал, что с 1936-го до 1986 года наша кафедра выпустила всего 400 человек. Однако, когда я отвечал хорошо, когда лихо переводил Цезаря, Федоров ни разу мне не намекнул: “Конечно, вам это легко, вы это уже с Валечкой проходили”. А когда я, наоборот, делал ошибку или терялся перед какой-то запутанной фразой, он не говорил мне что-то вроде “Эх вы, латинист доморощенный, самодеятельный”. Был такой, что ли, взаимный заговор молчания. Недаром Клара Петровна Полонская во время моего первого визита на кафедру в 1966 году предупредила меня: “Только не дай бог вам сказать, что вы изучали латынь, у нас этого не любят”.

* * *

Здесь хочу сделать маленькое отступление. Про “гимназистов” и “аутентистов”.

В латыни и древнегреческом есть проблема произношения: как сегодня надо произносить слова, написанные две или даже почти три тысячи лет назад?

При изучении древнегреческого языка большинство студентов, да и ученых тоже, использует так называемую Эразмову систему (названа в честь Эразма Роттердамского, который ее и предложил). Тут надо произносить каждый звук в соответствии с буквой: “э краткое” и “э долгое”, “и”, “ю”, а также дифтонги “эй”, “ой”, “юй” и “ай”. Бету называть “бетой” и читать как “б”.

Другой вариант – Рейхлинова система (в честь Иоганна Рейхлина, друга Эразма) – произносить, как современные греки. Но тут получается, что “э долгое”, “и”, “ю”, “эй”, “ой” и “юй” надо читать как “и”. А “ай” – как “э”. Бету называть “витой” и читать как “в”. На самом деле, конечно, такое произношение ближе к реальности – особенно что касается эпохи более поздней, чем классическая, чем V–IV век до нашей эры; тем более это касается греческого языка Византии. Анализ описок в византийских рукописях показывает это со всей очевидностью.

Но вот вам такой пример, простите, что русскими буквами: “тре́хей” (он бежит), “тре́хэ” (чтобы он бежал), “тре́хой” (если бы он бежал). Однако по-рейхлиновски, то есть по-новогречески, во всех трех случаях читается как “тре́хи”. И это не только про данное слово, а про спряжение любого глагола. Ясно, что такое произношение мешает выучить древнегреческий язык во всей его грамматической сложности: времена, залоги, наклонения. А если взглянуть на вещи поверхностно, то можно предположить, что фонетика в какой-то мере повлияла на грамматику: фонетическое упрощение привело к устранению омофонных грамматических форм. Это, повторяю, поверхностный взгляд – но иногда он бывает полезен.

Есть проблемы и с произношением в латыни. До третьего курса на нашей кафедре господствовало произношение, унаследованное от старых российских гимназий, а к нам пришедшее из немецких школ. Латинское “c” перед “a”, “o” и “u” читается как русское “к”, а перед “e” “i” – как “ц”. Диграф “ae” читается как “э”. Таким образом canis – канис, contra – контра, culpa – кульпа, но при этом cervus – цервус, cinis – цинис. Ну и разумеется, Cicero – Цицеро, а Caesar – Цезарь. Однако аутентичное произношение – это когда “c” всегда читается как “к”, а диграф “ae” – как дифтонг “ай”. Поэтому Цицерон становится Кикероном, а Цезарь – Кайсаром.

Когда мы были на третьем курсе, Николай Алексеевич Федоров поехал на международную конференцию латинистов в Варшаву. И с тех пор стал учить новых студентов произносить “с” как “к” во всех позициях, как это и делается уже во всем мире. Но мы, которых учили по-гимназически “цекать”, отказались аутентично “какать”. Я понимаю свою устарелость – но читать латинские стихи на “к” мне просто невмоготу. “Eheu fugaces” декламировать как “эхэу фугакес”? Брр! Никогда! Впрочем, меня никто и не заставляет.

* * *

Вторым главным человеком была Валентина Иосифовна Мирошенкова, которая вела у нас начальный курс греческого языка. “Латынь надо учить быстро! – говорила она. – Чтобы осталось больше времени на греческий”.

Полная противоположность Николаю Алексеевичу. Небольшого роста, курносая, очень обаятельная, но совсем некрасивая. Она рассказывала нам, первокурсникам, как какой-то студент-иностранец сказал ей: “Ах, как вы похорошели”. “А я ему отвечаю – ну что же, есть куда! Есть куда!”

Стандартного учебника у нас не было. Во всяком случае, я такого не помню. Я пользовался дореволюционной грамматикой Нидерле. Толстенная книга Соболевского хотя и называется учебником – все-таки грамматический справочник, и несколько страничек упражнений в конце совершенно не меняют дела. Валентина Иосифовна достала какой-то немецкий учебник, кажется, Вольфа. Там были смешные фразы: “Геракл был добрым помощником для земледельцев” или “Одиссей долго плыл на корабле по морю”. Но хоть так. Впрочем, мы довольно скоро начали читать Ксенофонта.

В этом смысле древние языки изучать интереснее, чем современные, потому что в современных языках можно по три года сидеть на упражнениях или искусственных статьях, так называемых topics – работа, улица, магазин.

Если Николай Алексеевич был резким и строгим, то Валентина Иосифовна – смешливой и добродушной. Но на самом деле она была еще строже, чем Федоров, потому что строгость Федорова по большей части выражалась в хлопанье ладонью по столу, в нервном хождении по аудитории, в обидных фразах и грозных взглядах. Но строгость Валентины Иосифовны заключалась в оценках. “Двойка”, – ласково говорила она, и глаза ее лучились добрым смехом. Она чуть-чуть пришепетывала, у нее часто получалось “тфойка”. “Тфойка, – говорила она, смотрела на меня и улыбалась. – Странное дело. Вроде бы мальчик из интеллигентной семьи, а такая тупость. Такая, извините за выражение, бездарность”. Или ставила тройку. Я начинал ныть: “Валентина Иосифовна, ну почему опять трояк…” – она отвечала: “Никакой не трояк, а «удовлетворительно». Что это значит? Значит, преподаватель удовлетворен. Тем более удовлетворен должен быть студент!” Но несмотря на это, и она считала меня “блестящим студентом”, вот ведь удивительно.

Про нее тоже была легенда.

Самый конец сороковых. По всей стране идет борьба с космополитизмом, то есть антисемитская кампания. Она тогда была студенткой. Однажды она зашла по какому-то делу в партком факультета. Парторг пригласил ее сесть и задушевно сказал: “Имя у вас красивое – Валентина. И фамилия Мирошенкова тоже хорошая, нормальная, русско-украинская. А вот отчество странное. Откуда у простой русской девушки какое-то не наше отчество – Иосифовна?” – “Вам не нравится имя Иосиф? – холодно спросила она и подняла глаза на портрет Сталина, висевший на стене. – С этого места подробнее, пожалуйста!” Парторг вскочил из-за стола и выбежал из кабинета, и потом в коридоре всегда старался ее обойти.

* * *

Еще у нас был русский язык. Преподавательница Наталья Константиновна Пирогова. Сначала лексика, потом фонетика, потом всё остальное.

Лекции по русской фонетике читал Михаил Викторович Панов. Как я позже узнал, человек тоже великий и легендарный, но тогда, увы, это прошло мимо меня.

Немецкий язык преподавала Нина Ивановна Власова, просто милая тетенька. Она нам рассказывала, что дружила с Александром Величанским, и даже читала нам его стихи. Был такой молодой поэт – не то чтобы авангардист, но весьма оригинальный. Ну как молодой – старше нас лет на десять. Я слышал о нем от своей дачной подруги Лены Матусовской и очень удивлялся, что может быть общего у молодого поэта и нашей Нины Ивановны, такой картиночной советской преподавательницы лет сорока, мещанки в самом хорошем смысле слова (когда мы однажды пришли к ней домой сдавать зачет, она застелила газетами пол в коридоре и в комнате). “Какая разница между жизнью и Рокфеллером? – поучал меня мой старший друг Гриша Меликишвили, он же лорд Грегори. – Жизнь богаче!”

В нашу немецкую группу к Нине Ивановне Власовой пришла студентка со второго курса нашего отделения Марьяна Шаньгина. Она по какой-то причине – то ли была в академке, то ли еще что-то – не сдала немецкий, и поэтому пришла к нам повторять курс. Про Марьяну расскажу потом, если наберусь храбрости.

Еще у нас были общие лекции по истории КПСС.

Зачем сейчас объяснять, что это такое? Можно сказать, что это была своего рода новейшая политическая история страны. А можно сказать, что это была бессовестная промывка мозгов молодого поколения. И то, и другое будет и правдой, и неправдой одновременно. Потому что эта политическая история, несмотря на обилие имен и дат, была, мягко выражаясь, какая-то кривобокая. А промыть мозги молодому поколению в лице студентов филфака было не так уж просто. У девяноста процентов студентов мозги уже были настроены на диссидентскую волну. А если совсем честно, то на волну цинического двоемыслия: почитаем самиздатского Солженицына и пойдем на комсомольское собрание. Помню, на истории партии мы играли в преферанс, и наша преподавательница Ольга Ивановна Митяева это заметила и очень смело пошутила: “О чем задумались, молодые люди? Второй король не ловится?”

Как-то раз мы сидели в ряд – я, то есть Драгунский, Миша Бибиков, Саша Алексеев с немецкого отделения, наш Саша Луцков и еще один немец, Юра Гинзбург – сын известного переводчика и публициста Льва Гинзбурга. Мы скуки ради стали писать абсурдистскую пьесу. Писали мы ее по методу игры в чепуху. Один человек писал реплику и отдавал бумажку второму, и так далее. К концу лекции получилось несколько страничек очень смешной и очень похабной белиберды. Пьеса почему-то называлась “Сова”, подзаголовок – антидрама. Сова там была одним из главных героев. А герои были такие: сова, низкорослый дебил, голая женщина с восемью ногами, оживший бюстгальтер на меху и голос Маяковского за сценой. Потом мы сочинили автора. Имя его сложилось из первых слогов наших фамилий. Автора звали Драбибал Луцгин. Мы придумали, что это современный монгольский авангардист-диссидент. Украсив эту пьесу разными подробностями – предисловием автора, историей постановок, – мы стали читать ее знакомым ребятам. Даже записали на магнитофон.

* * *

Вот еще две легенды, вернее сказать, полторы.

Первая безусловная легенда – это профессор Сергей Иванович Радциг, автор книги “Введение в классическую филологию”, а также автор, соавтор и редактор бесчисленных учебников и изданий античной литературы. У него учился Аверинцев; в интервью он говорил, что взял у Радцига все знания, которыми тот делился.

“Бери, что дают” – весьма полезный принцип для студента-филолога. Не надо корить старого профессора за отсталость. Надо брать у него то, что есть, что он может дать.

И вот нам несколько торжественно объявили, что введение в специальность будет читать сам Сергей Иванович. Это было не в аудитории, а в комнате, которую занимала наша кафедра, если я, конечно, правильно помню. Комната была маленькая, но длинная. Стол с телефоном стоял у окна. За этим столом сидела лаборантка Большакова, которую мы звали Большевикова. А ближе к двери стояли три стола и стулья. Сбоку висела маленькая доска. То есть это была и кафедральная комната, и аудитория одновременно.

Мы расселись, и вошла пожилая дама в огромной шляпе, на которой были разные цветы и фрукты. Это была супруга Сергея Ивановича. Под руку она ввела легендарного профессора. Он был маленького роста, весь розово-желтый и седой, как будто бы сделанный из туалетного мыла и тополиного пуха. Он сел на стул перед нами, взял в руки мел и, не вставая, поскольку доска висела совсем рядом, написал по-древнегречески “В начале было слово”. То есть первый стих из Евангелия от Иоанна. А дальше он … И вот тут я умолкаю… Хочется сказать – понес сущую несусветицу, но эту будет неуважительно по отношению к ветерану и корифею. Сказать же, что он рассказал нам нечто глубокое, философское и филологическое, будет неуважением к философии и филологии. Вкратце он объяснил нам, что недаром в Евангелии сказано, что в начале было слово, потому что слово действительно было в начале всего. Забавно, однако, что под словом – по-гречески “логос” – он имел в виду не религиозно-мистическое значение этого слова, нечто сходное с изначальной мыслью евангелиста, то есть с первичным духом или с Софией, премудростью Божьей, равно как и с логосом в светско-философском смысле. Он говорил просто о слове и о том, что мы будем заниматься филологией, то есть наукой о словах. Ей богу, ради этого не стоило устраивать специальную лекцию и вытаскивать старика из дома.

Но и тогда, и тем более сейчас я слишком критичен к нему, несправедливо критичен. Теперь мне хочется сказать самому себе: ты, брат, сначала доживи до этих лет, а потом уже посмотрим, какую околесицу будешь нести ты. Впрочем, и тогда и у меня, и у Миши, и у Лены была некоторая тень сомнения в справедливости наших насмешек. “Старенький, старенький”, – вздыхали мы. И в самом деле, ему было тогда восемьдесят четыре года. Мы вспомнили, как нам рассказывали старшие, что на поточных лекциях Сергей Иванович, бывало, забывшись, начинал читать “Илиаду” и читал ее наизусть чуть ли не сорок минут. Это было красиво. Студенты тихо листали конспекты, а в первом ряду сидела его жена в своей знаменитой шляпе с цветами и фруктами.

Наша встреча с Сергеем Ивановичем была последним занятием, которое он провел. Он скончался 4 октября, когда мы были на морковке.

* * *

Еще одним легендарным человеком, пусть не столь знаменитым как Радциг, был профессор Александр Николаевич Попов, соавтор давно устаревшего учебника латыни Попова и Шендяпина. Про Павла Матвеевича Шендяпина нам отдельно рассказывала Валентина Иосифовна Мирошенкова. Якобы у него в пенсионном возрасте вдруг начался роман со студенткой. Студентка была странноватая. Какая-то мрачная и порывистая одновременно, ну и, конечно, старше остальных лет на пять, наверное. “Ого! – подумали, а может быть, и пробормотали мы. – Какая разница, в двадцать один или в двадцать шесть заводить шашни с шестидесятипятилетним стариком?” Но Валентина Иосифовна сказала, что эта студентка все-таки вышла за Павла Матвеевича замуж и все последние свои годы он провел в полном счастье, но с работы уволился.

Разумеется, его старинный соавтор Александр Николаевич Попов был совершенно в этом не виноват, но всякий раз, когда он, шаркающий, седенький, сутулый, показывался в конце коридора, мы с Мишей Бибиковым шепотом обращались к нему через весь коридор: “Попов! Где твой Шендяпин?” Он нас не слышал, потому что мы, повторяю, кричали шепотом, да и глуховат он был.

Любимый кафедральный анекдот. Сидят на кафедре два подслеповатых старика, Попов и Радциг. Входит наш молодой красивый доцент Исай Михайлович Нахов. Тут Радциг спрашивает: “Кто это пришел?” Попов отвечает: “Это пришел Нахов! Нахов пришел!” А Радциг изумляется: “Александр Николаевич, куда-куда?”

* * *

Впрочем, сам Исай Михайлович тоже был легендарный человек. В солидном сборнике памяти С. И. Соболевского “Вопросы античной литературы и классической филологии” (1966) была статья Исая Михайловича о философах-киниках – они же циники, если принять латинизированное гимназическое произношение. Антисфен, Диоген и т. д. Статья начиналась словами “Тернист и извилист путь человечества к познанию, культуре и коммунизму”. Впрочем, возможно, здесь был некоторый кинизм, то есть цинизм, самого автора. Рассказывают, как в том же самом 1966 году секретарь парткома зазвал Нахова в пустую аудиторию, вытащил из портфеля папку, а из папки бумажку и сказал: “Прочитай, Исай Михалыч”. Это было письмо, осуждающее Синявского и Даниэля, уже с целым столбиком подписей профессоров, доцентов и старших преподавателей. “Вот! – чуть-чуть двусмысленно сказал секретарь парткома. – Каковы гады, а?” – “Гады! – столь же безадресно воскликнул Нахов. – Двурушники! Негодяи! Патентованные подлецы!” – “Не части, – сказал секретарь парткома. – Подпиши и забудь”. Нахов полез в боковой карман. “Черт! – сказал он. – Авторучку на кафедре оставил, я сейчас, буквально три секунды”. Вышел из аудитории, быстро дошел до кафедры, забрал портфель, сбежал вниз по лестнице, дошел до метро и двинул на дачу… Благо была пятница. А следующее занятие у него было во вторник.

Оглядываясь на те времена из нашего цифрового сегодня, начинаешь понимать, что в отсутствии мобильников и мессенджеров были свои плюсы.

Рассказывали также, что Нахов был большим донжуаном. Кто-то видел, как он шел по бульвару сильно навеселе следом за девушкой и бормотал: “Пуговки, пуговки!” Почему пуговки? Причем тут пуговки? Но эти слова стали его тайным прозвищем. “Пуговки” – у нас с Мишей Бибиковым означало – Нахов. “Кто зачет принимает? Пуговки!”

* * *

Наш первоучитель латыни Николай Алексеевич Федоров с тайным сарказмом относился к Радцигу и Попову. Он рассказал нам, что один из этих легендарных стариков получил свое профессорское звание в общем-то случайно. Потому что чуть ли не в 1918 году, сразу после революции, был вызван в какой-то губнаробраз с целью присвоения ученого звания. И вот якобы только по этой повестке уже в тридцать каком-то году он получил профессорство, поскольку, как он утверждал, все документы пропали, как тогда говорилось, “в пламени Гражданской войны” и лишь эта бумажка неоспоримо свидетельствует о его правах на звание профессора, ехидно сказал Федоров. Но так и не выдал, кто из них – по его мнению – был самозванцем.

Когда мы в начале октября вернулись с морковки, Сергей Иванович Радциг уже умер и был похоронен. А весною его довольно богатая домашняя библиотека, полная изданий античных авторов, исследований, учебников и журнальных оттисков, поступила в продажу в букинистический магазин. Я там тоже кое-что купил.

А сейчас – морковка!

2. Морковка

Недели через две нас снова собрали в Комаудитории и объявили, что весь наш курс вместе с факультетом журналистики поедет на… “На картошку!” – выкрикнул кто-то из зала. “Нет, – сказал комсомольский секретарь, – на морковку”.

На страницу:
2 из 4