Глава 2
Смерть – это дерево,
Могучий дуб из легенды.
Корни этого дерева
пронизывают мировую тьму
и впитывают её,
словно животворящий сок.
А ветви его
Растекаются реками света.
Дерево – смерть
выпьет всю тьму до последней капли,
и твой череп станет пустым,
как вычищенная до блеска чаша,
готовая наполниться
и принять в себя свет, свет, свет…
Ханс Бёрли
Я разговариваю с мёртвыми, и они говорят со мной.
Сами вы чёртовы некрофилы. Узнав, что я обнимаю мёртвое тело, вы сразу думаете о пошлом. Вы не замечаете никого вокруг, вы только ноете о своих проблемах и не хотите элементарно выслушать других.
Даже в родительский день на кладбище вы умудряетесь упрекать мёртвых: «Привет. Вот мы и пришли. Боже мой, что ты наделал? За что так с нами? Ни о ком не подумал. Ой-йо-йой. Ну, давай помянем». Помянули. Можно идти. Спасибо всем за участие.
Ацтеки, чтобы умерший имел при себе спутника по дороге в Миктлан, убивали собаку, а также приносили в жертву маис и зерно, чтобы покойнику было что покупать по пути. Похоронный обряд повторялся раз в год в течение четырёх лет. По окончании этого срока считалось, что умерший достиг цели своего странствия.
Мы проходим долгий путь по ненадёжному мосту, чтобы упасть в костлявые объятия смерти. Мы бредём, погружённые в свои мысли, не замечая людей вокруг, не замечая, как мы нужны им, а они не замечают, как нужны нам.
Я раскапываю могилы и внимательно слушаю то, что мертвецы не могли сказать раньше. Я не священник и не отпускаю им грехи, но даю им спокойствие, которого им так не хватало.
На похоронах брата воды Стикса порвали небо, и мы тянулись за гробом, как стая ворон в чёрных фраках. Семейные по покойному должны носить скорбное платье, синее или чёрное, и непременно ветхое, а не новое: во время траура стыдно ходить опрятно, это считается неуважением к памяти покойного.
Находиться у Пашкиного гроба было жутко. Покойник был слишком живой, но какой-то бескровный, бледный.
Пока я сидел на диване в его ногах, всё было нормально. Люди приходили и уходили, говорили тихими голосами и топтались на месте. Одни долгими взглядами изучали бездыханное тело, другие блуждали глазами по мебели или упирали их в пол. На похоронах комфортно только виновнику «торжества». Всех остальных мучает вопрос: «Что я здесь делаю?» И в ответ – так надо.
Кто-то подсаживается к гробу. По несколько ворон с одной стороны.
Очередь дошла до меня, и я сел к голове брата. Рассматривал его гладко выбритый подбородок, веки, брови, щёки, лоб с церковной полоской. Как живой. Сейчас дрогнут ресницы, и глаза откроются. Синюшные губы растянутся в ухмылке. Брат поднимется и вопьётся клыками мне в шею, вонзится острыми пальцами в мои плечи и будет рвать мою плоть.
Меня охватил ужас. Мой брат не такой, как прежде. Он мёртв, его нет. В гробу вместо него другое существо, злобное и опасное. И оно хочет, чтобы я присоединился к нему, и мы вместе шли по дороге в Миктлан. Нет, не в Миктлан, а в Аид или в жаркое пламя Ада.
Я сомкнул веки и стал считать до ста: один, два, три, четыре, восемь, десять… второй десяток, третий…
Закончив, осторожно встал, обогнул пустые табуретки рядом с собой и на слабых ногах выбрался из комнаты. Больше к открытому гробу я не подходил. На кладбище проскочил мимо тела, не прикасаясь к нему и не задерживая на нём взгляд. Мне хватило того ужаса, что пережил в комнате родителей.
Родственники умирают и оставляют после себя только имена на камнях, друзья женятся и навсегда исчезают, жена с каждым годом всё больше отдаляется от тебя, становясь ещё одним компонентом быта. Знакомые с работы близки, как прохожие на улице.
Живым нет до меня дела. Для них я либо чудак, либо слетевший с ума ублюдок. Только соседи из дома напротив понимают меня. После смерти брата мы с мамой продали квартиру и переехали в частный дом, как принято теперь называть времянки. Так маме было спокойней. В стены старой квартиры навечно впитался мёртвый дух её сына. На новом месте она прожила всего два года. Умерла тоже во сне, повторив судьбу мужа. И я остался один.
Соседям напротив понятно моё горе. Каждое утро я прихожу к ним за горячим чаем. Я скуп на слова, и они терпят мою молчаливость.
Люди в больших городах бегут, толкают друг друга, стаями пингвинов едут на эскалаторе в метро: одни – вниз, другие – вверх, давятся в автобусах, пульсируют на раскалённых улицах, толпы народа, клубок непохожих судеб. Усталые лица на вокзале, истощённые суетой лики в метро. Нас много, имя нам не легион, мы человечество. Мы вместе, мы одно целое. О каком одиночестве может идти речь?
Вечером люди приходят домой в свои обжитые квартиры, у одних дома никого, у вторых – семья или соседи. Но они приходят домой и понимают, что они одни, внутренне одни. Им не нужно сострадание – им нужно понимание. И немного любви.
В ночи загораются окна, и каждое окно – квадрат обречённости и пустоты. Тысячи, миллионы людей – и всякий одинок.
Часто мы вспоминаем о людях, когда они умирают. Не ценим живых, зато сполна отдаём почести мёртвым. Хотя какие там почести? Прийти раз в год на могилу? А мы вообще, кроме себя, кого-нибудь замечаем? Да и мертвецы вели себя не лучше нас. Такое впечатление, что мы соревнуемся в том, кто быстрее отдалится друг от друга.
Смерть мамы стала последней каплей в чаше моей безысходности. С детства я чувствовал её, и вот чаша переполнилась, наклонилась набок и упала.
В ночь после похорон мамы я вышел, зимой, босиком, в одних трико, на улицу в заснеженный огород, упал на колени и стал выть на луну.
В былые времена на похороны звали плакальщиц. Они кривлялись, громко вскрикивали и заливались в причитаниях. Смерть окружала меня, шила мне белые одежды, обнимала и баюкала на снежных руках, а я кричал и кричал, запрокинув голову. Со мной больше никого не было в этом мире, и лишь мертвецы улыбались из ледяного воздуха, вырисовывая физиономии на клубах пара из моего рта. Вокруг меня смерть. Всегда.
Мне было восемь лет. Родители отправили меня за хлебом в магазин.
Позади был первый класс, а впереди маячили летние каникулы.
Напротив нашего дома находился стадион, а на нём спортивная площадка. На ней, кроме лестниц и турников различной высоты, стояли спортивные брусья. Площадку недавно построили, и все сооружения пока были плохо укреплены и шатались. При желании любое из них можно было уронить.
По брусьям на высоте двух метров вышагивала юная гимнастка в обтягивающем костюме.
Девочке, видимо, нравилось представлять себя звездой подиума. А мальчишку, который, стоя внизу, раскачивал брусья, её прогулка явно раздражала. Говорят, садистским отношением к девочкам глупые мальчики, которые не знают, как вести себя со слабым полом, выражают любовь. Девочкам, судя по всему, такие заигрывания по душе. В детском саду много раз вступался за девчонок, когда над ними издевались мои сверстники. Что меня приводило в замешательство, так это – непонимание, почему девочки, после всех издевательств над ними, так благосклонно относятся к своим мучителям.
Это случилось прямо на моих глазах, когда я проходил мимо спортплощадки. Гимнастка делает шаг мимо брусьев, злорадная ухмылка хулигана, брус падает на распластанную на земле девочку, испуганное лицо пацана. Брус врезается в голову на песке. Длинные волосы, спортивный костюм и балетные тапочки. Боль, вскрик, тёмная кровь. Хулиган уносит ноги. Брус, давит на голову с косичками. Стоп кадр – снято.
Моё первое столкновение со смертью. Дряблая старуха с косой обнажила гнилые зубы в усмешке и медленно, смакуя нелепость ситуации, – смерть на глазах у ребёнка – приподняла подол своего мешковатого платья. Я не испытал ни отвращения, ни шока, ни интереса. Мне вообще было всё равно.
Мой друг Максим рассказывал о случае в армии. У двух солдат из его части сдали нервы, они взяли автоматы и устроили сезон охоты на шакалов. Так Максим называл офицеров. В итоге офицер, которого следовало бы наказать, спрятался и остался невредим, а вот нормальный мужик отправился к праотцам в Валгаллу.
– Ему полчерепа снесло, он лежал и открывал рот. Медсестричка прыгала вокруг, не зная, что делать. А мы стояли и смотрели, как вытекают мозги, и ничего не чувствовали. Теперь ты понимаешь, что такое солдат? В армии всё атрофируется.
– Никогда ничего не чувствую. Трупы – и трупы, – пожал я плечами.