И высказывается в этих разговорах шокирующая, но реальная гипотеза: а может быть, всё дело в том, что мирянин в церковной жизни ничего не значит и ничего не решает? Вот он и не стремится к ней… Недавно был принят новый приходской устав. По прежнему уставу на каждом приходе всё решал церковный совет, который, в частности, приглашал к себе священника. Я не знаю в России приходов, жизнь которых проходила бы по этой модели. По новому уставу всё решает епископ и назначенный им настоятель, доколе епископ им доволен. И можно при этом сколько угодно говорить, например, о соборности.
Этот устав возвращает нас в мир реальный: такая модель у нас действительно сложилась, и надо признать, что большинство церковных людей с ней согласны. Во всяком случае, за новый устав приходские советы проголосовали; очень редко можно услышать голос протеста, и, как мы видим на примере о. Павла Адельгнейма, обычно такой голос (http://adelgeim.livejournal.com/33938.html) не получает заметной поддержки.
Но надежда есть. Наше нынешнее положение совершенно не идеально – но мы хотя бы начинаем всерьез говорить о том, каково оно. Еще десяток лет назад за всеми разговорами о «возрождении духовности» просто не обращали внимания на реальность, не измеряемую числом открытых монастырей и храмов.
А в заключение я хотел бы предложить читателю задачу, на которую я сам не знаю ответа. Мы очень много сегодня говорим о миссии среди молодежи, ведь приближать нашу реальность к желанным идеалам предстоит именно молодым. Мы долго и подробно рассказываем им о христианстве, но есть такие темы, переходя к которым, мы сразу уходим в область общих фраз об идеальном. Прежде всего, это тема брака.
В свое время Церковь просто приняла существующий в светском обществе институт: юноша и девушка объявляют о своем желании жить вместе, вести общее хозяйство, хранить друг другу верность, рожать и воспитывать детей. Такой союз Церковь благословила (при этом особого обряда венчания долгое время просто не существовало (http://www.liturgica.ru/bibliot/venchan.html)), а всё остальное назвала блудом.
Нынешняя реальность такова, что у молодежи между явным блудом и несомненным браком существует множество переходных позиций – да и слов таких, «брак» и «блуд», никто не употребляет. Люди «встречаются» или «живут вместе», и венчание для них – просто красивый старинный обряд, штамп в паспорте – пустая формальность. В нынешней культуре есть очень много «ступеней совместности», принято переходить от одной к другой постепенно, в расторжении таких союзов (даже и со штампом и венчанием) тоже трагедии обычно не видят. Что может сказать об этом Церковь? Может ли назвать четкие критерии, отделяющие грех от подлежащего благословению союза? Или она предложит некие общие принципы, предоставляя конкретные решения совести каждого? Я знаю парней и девушек, для которых этот вопрос весьма актуален, но я не знаю ответа.
И еще я уверен, что стоит говорить с нашими современниками не о фунтах чухонского масла, а о насущных вопросах их жизни. У нас может не быть готовых ответов, но это даже хорошо – поищем вместе!
11. КПСС и РПЦ
«Вы хотели бы, чтобы Церковь заняла освободившуюся нишу КПСС» – услышал я однажды от одной из читательниц моих статей. Не хочу, разумеется, и более того, даже не знаю таких, кто хочет залезть в эту нишу. Советский Союз оттого и развалился, в конечном счете, что сама КПСС устала ее занимать – вот одни из ее руководителей и начали рассуждать о «социализме с человеческим лицом», а другие срочно всё приватизировали, чтобы отныне распоряжаться богатствами страны не от имени и по поручению, а в качестве законных собственников.
Но периодически приходится слышать от самых разных людей такую страшилку: РПЦ заменит нам КПСС, введут Закон Божий в школах и обязательные справки об исповеди на работе, за неблагочестивое поведение будут штрафовать, а за ересь – и вовсе сажать в тюрьму. При этом никто из людей церковных ни о чем подобном не мечтает, и это понятно: зачем брать на себя непосильную ответственность, зачем заставлять людей лицемерить? Невольник – не богомольник.
Так что прежде всего: расслабьтесь, граждане, ваши опасения напрасны. Не будет у нас насильственного православия уже хотя бы потому, что сил у нас не хватит его ввести, а желания нет и подавно.
И все-таки не так всё однозначно… В первой половине девяностых мне довелось слышать, как один весьма образованный священник, занимавший значительную должность, выступал перед своими слушателями и говорил им примерно следующее: «Советский Союз развалился потому, что был основан на ложной идеологии, в которую люди не верили. И сегодня мы должны…» Тут я представил себе завершение его речи: должны не повторять чужих ошибок, не пытаться ввести новую идеологию. Но батюшка продолжил совсем не так: «…должны дать людям новую, истинную идеологию, с которой они и будут жить».
То есть возможен сценарий не полного и однозначного сползания к образцу КПСС, а такого частичного возвращения. Не будет обязательных партсобраний или молебнов, но зато будет простая и ясная идеология для народа, и основана она будет на православии. Как наш нынешний российский герб включает в себя византийскую символику, так и идеологическое наследие Византии, Руси и Российской империи может быть органично вплетено в нашу нынешнюю государственность, может породить ту самую великую идею, об отсутствии которой кто только не говорит.
Выступая на приеме у Краснодарского губернатора как раз тогда, когда разворачивалось расследование преступлений в станице Кущевской Краснодарского края, Патриарх Кирилл ответил (http://www.interfax-religion.ru/?act=documents&div=1062) на подобные настроения: «Идеология живет в течение трех, максимум четырех поколений людей… Церковь проповедует не для того, чтобы становиться сильной, храмы нужны не для того, чтобы собирать в них деньги, не для того, чтобы правящий архиерей чувствовал себя этаким местечковым князем. Сегодня мы создаем все это для того, чтобы возродить нравственное чувство в людях».
Кстати, речи руководителей КПСС цитировались журналистами потому, что так было положено, в этом и состояла их основная работа. Я привожу сейчас слова Патриарха по совсем другой причине: я с ними полностью согласен. Каковы опасности слишком тесного привязывания церкви к определенному государственному строю, мы видим на примере 1917-го года, но дело не только в исторических прецедентах. Церковь по определению говорит о вечном, и пытаться заставить ее обслуживать сиюминутные, пусть даже очень важные и хорошие интересы государства или общества – то же самое, что делать из храма овощехранилище, как было при той самой КПСС.
Но значит ли это, что церкви с ее верой в вечное просто нет никакого дела до «житейского моря» с его страстями и бурями? Та самая моя читательница говорила мне: если в храме совершается литургия, чего же еще требовать, чего еще ждать? Интересно, что в этом отношении она вполне согласна с атеистами, с той самой КПСС: при ней в оставшихся храмах разрешалось служить литургию, не разрешалось только выходить за церковную ограду, как бы то ни было участвовать в жизни общества. Церкви была отведена роль резервации для дикарей: пусть себе отправляют там, за прочным забором, свои нелепые обряды, и для иностранных туристов это привлекательно смотрится, а вот реальная жизнь пусть течет по совсем другим законам.
Но и с этим нельзя согласиться. Литургия необходима, но если необходима только она, это означало бы превращение церкви в «комбинат ритуальных услуг»: вот в парикмахерской граждан стригут, в поликлинике лечат, а тут исповедуют и причащают. Но церкви даже ее недоброжелатели отводят все-таки более значительную роль… Какую же?
Крестившись в 1986 году, я застал еще времена соревнования между коммунистической идеологией и христианской верой (сегодня мы, христиане с «дореволюционным стажем», как это называлось у большевиков, даже склонны этим стажем гордиться). В церкви и тогда было много всяких проблем: например, уровень грамотности рядовых верующих был удручающе низок, и сам я узнал, что существует некий «символ веры», непосредственно в момент своего крещения…
Но церковь очевидным образом предлагала нам иные смыслы и иные отношения. Там, за ее стенами, гремела коммунистическая идеология, в которую к середине восьмидесятых уже почти никто не верил, а здесь люди говорили о чем-то ином и действительно очень важном. Они не были идеальными, но никто из них не был случайным, никто не оказался в храме просто потому, что модно или выгодно. Мы, студенты, приходя в храм, рисковали членством в комсомоле и высшим образованием, но рисковали не сильно – а вот любой, кто официально начинал в храме работать, мог поставить крест на светской карьере. Выше дворника или разнорабочего должность ему бы не дали.
Мы помнили об этом всегда, мы, при всех наших недостатках, были в мире, но не от мира. Сегодня, когда всё стало возможным, это ощущение зачастую утрачивается. Церковь становится просто еще одной формой общественного бытия, еще одним вариантом карьеры, от которого при случае можно легко отказаться, ничего не потеряв (см. случай Охлобыстина). Глупо грустить о временах юности, когда трава была зеленее. Но нельзя не заметить, что теперь, спустя более двадцати лет после выхода церкви из резервации, нам по-прежнему не очень понятно, какую роль может и должна играть она в обществе.
Далее в той речи Патриарх сказал: «На нравственные идеи мы должны опираться в нашей политике, экономике, в деятельности правоохранительных органов, в развитии культуры, потому что нет ничего сильнее и значительнее нравственного начала. Если законы не соответствуют нравственности, они не живут. Если деятельность власти не соответствует нравственным началам, власть нежизнеспособна. Если деятельность правоохранительных органов не соответствует нравственным принципам народа, эти органы воспринимаются, как органы притеснения, давления, а не защиты людей». Заметим, это было сказано накануне побоища на Манежной площади в Москве.
Как и во времена Советского Союза, а до того – Римской империи, церковь может предлагать людям иной взгляд, иную норму поведения, показывать опыт иной жизни. И если в условиях гонений это было возможно лишь внутри самих общин, то сегодня церковь может создавать островки иной социальной реальности.
Вот в очередной раз прозвучало предложение (http://igumen-aga.livejournal.com/407867.html): создавать приюты для женщин, которые собираются сделать аборт, но готовы выносить и родить ребенка, если им будет где и на что жить (а таких немало, поверьте). Нет, не запретить аборты в масштабах всей страны, а создать иную реальность, пусть для очень небольшого круга людей. Ну и что, что их будет мало? Первый московский хоспис (http://www.hospice.ru/) вмещает всего 30 человек, но он изменил нашу реальность, он показал, что провожать неисцелимо больного человека можно с нежностью и заботой, о чем не принято думать в обществе для здоровых, успешных и веселых. А в подобных приютах для беременных мы могли бы так же точно встречать людей, приходящих в этот мир… Пусть они не нужны никому, но нужны Богу, а значит, нам.
Ценности отличаются от идеологий тем, что они вечны и конкретны – тем же и церковь отличается от политических партий. Церковь пережила империи, пережила КПСС, переживет, несомненно, и нынешнее серое безвременье. Вопрос в другом: что мы явим страждущему миру, нашей растерянной и бестолковой стране? Способность совершать богослужение, рассуждать о догматах и иконах, восстанавливать стены храмов и монастырей – для самих себя, в конечном счете… или еще и способность жить иначе, лучше, осмысленней, добрее – и учить людей на собственном примере не идеологии, не лицемерию, а именно что жизни будущего века, здесь и сейчас?
12. Свое суждение иметь
В дискуссии вокруг одной моей статьи (http://www.taday.ru/text/647822.html) много говорилось о пространстве личной свободы – и тут же оказалось, как это обычно и бывает, что для одних это величайшая ценность, а для других излишество. Артем Ермаков из Иркутска пишет: «А в Царстве Божием оно есть, это пространство? И зачем оно там нужно? Оно и здесь-то нужно лишь для того, чтобы опровергать общественную ложь Божьей правдой. Но ведь Божьей, а не какой-то там „личной“!» И так думает далеко не один Артем.
Сколько раз в разговорах, а особенно в спорах, доводилось слышать: «это не мое личное мнение, так учит Церковь, так говорят отцы». Говорящий так человек словно бы не ощущает никакой дистанции между собой и отцами, не подозревает, что простое повторение чьих-то слов (да и верно ли понятых?) еще не означает повторения чужого опыта. Я, конечно, могу с утра до вечера обличать моих ближних словами Св. Иоанна Златоуста – но это совсем не значит, что в их личной судьбе я сыграю такую же роль, какую Златоуст сыграл в судьбе своей паствы, что я вообще стану на него похож. Отказываясь от «собственного мнения», слишком легко можно отказаться от этой собственной жизни в угоду каким-то представлениям о жизни чужой. Но ведь я могу быть только самим собой, могу прожить только свою жизнь.
Опровергать ложь «правдой Божьей», как предлагает Артем, можно лишь в том случае, если ты, в отличие от других, действительно носитель этой правды. И поэтому люди обычно доверяют не тем, кто произносит правильные слова о Боге, а тем, кто делится личным опытом богопознания и богообщения. Не случайно и в Священное Писание у нас входят не катехизис и не учебник догматики, а истории о живых людях: патриархах, пророках, апостолах, – и о том, как в их судьбах проявилась воля Божья. И если они дерзали возглашать эту волю другим, то не потому, что вычитали о ней в книгах, а потому, что лично получили откровение о ней от Бога, лично приняли и прожили это откровение. Так что бесполезно бывает проповедовать «правду Божию», пока она не стала твоей правдой.
«Свое суждение иметь», в том числе и в Церкви – вовсе не излишняя роскошь, а неизбежность. Слишком часто люди спешат объявить «вероучением Церкви» то, что на проверку оказывается схематично понятым и по-своему истолкованным кусочком этого вероучения. Свой личный кусочек правды ставится на место Истины – так, на самом деле, и рождались ереси. И поэтому, говоря публично, в том числе и здесь, я не устаю повторять: я выражаю свою собственную точку зрения, она, как я надеюсь, вполне совместима с верой Церкви, но я не дерзаю говорить от имени Церкви, кроме тех редких случаев, когда читаю символ веры или нечто настолько же бесспорное. Говоря от себя, в чем-то я наверняка ошибаюсь, но цена ошибки совсем не так велика, если это мое частное суждение, и все слушатели признают его за таковое.
Всё это, на самом деле, банальности (хотя их тоже стоит порой напоминать, особенно горячим неофитам), и писать статью только для того, чтобы произнести их в очередной раз, явно не стоило. Я хотел бы призвать задуматься о другом – о том, что пространство личной свободы для нас и в самом деле большая проблема. И не только в церковной, но и в общественной жизни, как прекрасно показало дело Егора Бычкова. Одни говорят: наркоман свободен, и потому может проводить свою жизнь, как ему вздумается. Когда он убьет или ограбит кого-нибудь, тогда, конечно, другое дело, но насильно его удерживать даже в самой лучшей клинике никто без приговора суда не вправе. Если пойти по этому пути, неизвестно, кого дальше начнут принудительно лечить (алкоголиков? любителей компьютерных игр? наконец, диссидентов?) и где будет проведена та грань, за которой человека можно без приговора приковать наручниками к кровати.
Другие им возражают: а что, если человек уже совершенно не контролирует себя и при этом опасен для окружающих? Разве нужно до последнего оставлять нож в руке маньяка, шприц в руке наркомана (это зачастую одно и то же), или лучше попытаться выбить его прежде, чем совершилось непоправимое? Разве не заканчивается свобода одного гражданина там, где начинается свобода другого – и почему тогда ограбленная наркоманом семья не может отправить на лечение своего пусть даже совершеннолетнего отпрыска, пока он еще никого не убил? Две стороны одной правды. Два разных понимания свободы.
Все признают: прав Егор Бычков или нет, но он начал делать то, чего не делают ни государство, ни общество. Милиция ловит наркоманов ради отчетности или просто вымогательства, дипломированные врачи тоже не за бесплатно выводят их из ломки и отправляют домой жить и колоться дальше. Всем вроде как даже выгодно, чтобы они оставались наркоманами – всем, кроме их близких и людей вроде Егора Бычкова. Как поступить с ним – только одна, и самая легкая часть проблемы. Куда сложнее ответить на другой вопрос: а кто будет вместо него заниматься этими людьми, и как?
Всё это заставляет нас снова задуматься о смысле – а точнее, смыслах слова «свобода». В начале либеральных реформ девяностых годов нам объявили: мы свободны от государства, а государство – от нас. Каждый сам по себе, никто никому ничем не обязан. Только на практике подобный «либерализм» оборачивается законом джунглей, и наркоманы, а равно и их семьи, живут в основном по этим законам. Нет ничего удивительного в том, что семьям это не по душе, и не так уж высоко они ценят гражданские права человека, разум и совесть которого уже подчинены химической зависимости.
Бывает свобода кочевника в диком поле, но современное общество все же предпочитает свободу оседлого земледельца: у каждого свой участок земли, и он волен обрабатывать и застраивать его по своей воле, а государство следит, чтобы его действия не помешали соседям. И вся проблема наркомании сводится, в конечном счете, к тому, что мы предоставляем им гулять в диком поле, запирая от них ворота своих участков – а государство не вмешивается до тех пор, пока не становится слишком поздно.
Порой нам кажется, что в нашей жизни слишком много государства, но это совершенно не так. Все эти вымогатели в погонах, все взяточники в кабинетах, все немотивированно жестокие разгоны митингов, выборные махинации и принятые за закрытыми дверями генпланы – это свидетельство слабости государства, приватизации его функций теми, кто должен был бы ему служить, но ставит его себе на службу. Такое государство бесконечно утомляет и раздражает своих граждан, приставая к ним по всякой мелочи, но даже не берется за подлинную проблему – например, профилактику наркомании. И не удивительно, что при таком раскладе появляются Бычковы, а то и вовсе приморские партизаны, берущиеся за борьбу с наркоманией или коррупцией собственными методами – «в те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым» (Судей 21:25). И когда такое происходит, государство вынуждено жестко пресекать самодеятельность граждан… вот только без толку всё это, если оно не станет само исполнять свои функции, обеспечивая гражданам пространство личной и защищенной свободы.
Нечто подобное происходит и в церковной жизни. Всё это младостарчество с его бесконечными практическими приказами по любому мелочному вопросу, все выступления «против ереси священноначалия» и за «единственно истинное Православие в моем собственном лице» – свидетельство слабости нашей Церкви. И я имею в виду даже не церковную организацию, хотя и это очевидно, слишком уж много примеров, когда монастырь или приход становятся совершенно никому неподотчетными и неподвластными, словно какое-нибудь таежное РУВД, или епархия оказывается маленькой такой абсолютной монархией. Но прежде всего такие вещи свидетельствуют о слабости веры, которая маскируется за внешней категоричностью, жесткостью, бескомпромиссностью, авторитарным стилем управления.
Не бывает суждений без погрешностей, жизни без ошибок, но в Церкви мы знаем, что с ошибками делать. Только сильный человек может позволить себе и другим внешнюю свободу высказываний и поступков в рамках определенного порядка. И только слабый притворяется неживым, чтобы показаться безошибочным.
13. Наука ли богословие?
В середине девяностых я сдавал в Институте философии Российской академии наук кандидатский минимум по этой самой философии. По сравнению с советскими временами изменилось в стране к тому моменту буквально всё, но только не этот самый экзамен. Оно и понятно: его сдавали люди, учившиеся в ВУЗах еще при советской власти, а принимали те, кто при этой же власти сделал всю свою научную карьеру. Поэтому в стране победившего дикого капитализма для получения степени кандидата наук было необходимо вызубрить основные определения из кондового учебника диалектического материализма – так называлась единственная при Советах философия (пояснение для тех, кто не застал).
Экзаменаторы не зверствовали и ставили пятерки и четверки за хотя бы приблизительные ответы на вопросы из краткого списка – они же прекрасно понимали, что застряли в позавчерашнем дне. Но им тоже надо было как-то кормиться… Экзамен я сдал успешно, тем более, что как гуманитарий я читал и что-то сверх советских учебников, а это производило выгодное впечатление.
Совсем не та история приключилась с одним моим знакомым, который к тому моменту пребывал в сане игумена и читал книг по философии не меньше моего. На экзамен он явился в подряснике и с крестом, что уже напрягло экзаменаторов. Они задали ему вопрос: «В чем причина единства и многообразия мира?» По правилам игры, надо было ответить словами учебника: «В его материальности». Но отец игумен приосанился и прорек: «В воле Творца! А если бы я ответил иначе, меня надлежало бы извергнуть из священного сана». Он получил трояк, единственный из всех.
Теперь многое изменилось. Марксистские философы вышли на пенсию, государственное образование и наука подвергаются непрестанному реформированию (и никто, похоже, не рад результатам). А богословие теперь предлагается включить в перечень научных дисциплин, чтобы государство официально выдавало богословам дипломы кандидатов и докторов наук, как выдает их физикам или историкам. Одни недоумевают: зачем? Есть же и так всякие семинарии и академии, они вправе выдавать своим выпускникам какие угодно бумажки, причем тут государство? Другие даже опасаются: а не будут ли всех теперь загонять в православие, как прежде в коммунизм, не придется ли аспирантам отныне сдавать Закон Божий? Третьи, напротив, считают такое стремление к государственному признанию слишком мирским и суетным шагом со стороны церковных иерархов: дескать, молиться эти дипломы не помогут, так зачем они нужны…
На самом деле, перед нами сложный клубок проблем, всех не охватишь в одной статье, но можно попробовать хотя бы назвать основные, чтобы легче было разбираться.
Прежде всего, стоит признать, что сама эта номенклатура научных специальностей возникла не сразу в готовом виде, изменения в ней были, есть и будут. Так, совсем недавно была введена в нее новая дисциплина «культурология», хотя и о ней можно было бы спорить: разве это не смешение истории, филологии, философии и социологии? Но культурологам показалось осмысленным вывести свой предмет в особую рубрику, и никто особенно не возражал. И точно так же никто не возражает против присутствия богословских факультетов во многих университетах Запада, и против степеней по богословию, признаваемых государством.
Здесь, впрочем, всё зависит от конкретных обстоятельств. В Германии богословский факультет – обычное явление в государственном университете, но не так во Франции, где в свое время церковь была отделена от государства, и, как шутят французы, теперь единственная святыня для государства – его светский характер. В то же время во французском Страсбурге такой факультет есть: всё дело в том, что этот город долго принадлежал Германии, и когда он по итогам Первой мировой перешел к французам, они не стали менять сложившееся положение дел. И светский характер государства не мешает существованию такого факультета… а точнее, сразу двух: католического и протестантского.
Наша образовательная система – прямая наследница атеистического Советского Союза. Значит, нет у нас богословия в ВУЗах, но надо ли его возвращать? И, кстати, будет ли, к примеру, в МГУ тоже два факультета, и два научных совета по диссертациям: один для православных, другой для протестантов? А в Казани – для мусульман, в Элисте – для буддистов, и где-нибудь еще для католиков, иудеев, а то и язычников с растаманами… Или официально все будут только православными, как при Советах были атеистами?
Богословие не может быть нейтральным, независимым от конфессиональной принадлежности, как физика или химия, это понятно. Может ли оно тогда называться наукой? Но если взять пример той же философии, да и других гуманитарных наук – всякая работа в этой области неизбежно основана на определенных мировоззренческих предпосылках. И тем не менее, не бывает «платоновских» или «аристотелевских» факультетов, хотя на каждом из них, разумеется, может быть своя школа, которая следует определенному направлению мысли. Главное, что есть общие правила ведения научных исследований и дискуссий. Видимо, так могут поступать и богословы.
Но что вообще такое богословие? Церковь называет богословами всего трех святых – Евангелиста Иоанна, Григория Назианзина и Симеона Нового Богослова. Это не значит, что все остальные отцы были чужды богословию. Например, Св. Василий Великий значит для нашего богословия никак не меньше своего друга Св. Григория. Но, давая святому такое именование, традиция подчеркивает особый характер его служения. Так, о Христе говорили все евангелисты, но среди четверых Иоанн действительно выделяется, так сказать, «высотой полета»: остальные приводят больше фактов, а Иоанн в первую очередь излагает идеи. Так и Григорий отличается от Василия, деятельнейшего епископа, более кабинетным характером своего служения – он оставил прекрасные проповеди, письма и даже стихи.
Такому богословию, конечно, не выучишься на университетской скамье, по нему не защитишь диссертацию. Так что сегодня богословием у нас называется скорее «богослововедение». Литературоведы-пушкинисты не пишут новых стихов и повестей, как Пушкин, они изучают и систематизируют уже написанное, составляют биографии Пушкина, рассказывают о нем публике. Точно так же поступает и большинство современных богословов, действуя как раз в научной парадигме: писал ли такой-то автор такие-то слова, в каком смысле следует их понимать, как они соотносятся со словами других авторов – всё это вопросы для самого обычного гуманитарного исследования. Эти труды соответствуют необходимому в науке критерию фальсифицируемости: в принципе может быть доказана неистинность высказываний ученого. Например, если я утверждаю, что канонических Евангелий с самого начала было четыре, это утверждение может быть опровергнуто находкой какого-то древнего и авторитетного христианского документа (например, письма того же Св. Григория, или постановления какого-нибудь собора), в котором к известным нам текстам приравнивались бы «Евангелие от Петра» или «от Фомы». На сегодняшний день такого текста нет.
Но как может быть доказано или опровергнуто ключевое положение христианской веры, что Сын Божий умер за наши грехи и воскрес? Даже если будет стопроцентно доказано распятие и неожиданное возвращение к жизни Иисуса из Назарета, наука ничего не скажет нам о том, был ли Он Сыном Божьим и что означают эти события для нашей жизни в вечности – хотя бы потому, что сама эта вечность лежит за пределами научного знания. Равно как и Бог: биология изучает живое (био-), геология изучает земное (гео-), а вот богословие, теология, изучает вовсе не само божественное (тео-), а скорее представления людей о Нем.