Когда я открыла глаза, то увидела Дениса с Нэллой на руках. Тревога тут же вернулась – теперь я испугалась за жизнь ребенка. Почему мужу дали подержать дочку?! Он же не умеет, уронит! И еще больно кольнула эта несправедливость: не он рожал, не он тут мучился, а ребенка первым доверили ему. Отдайте мне! Наконец, крошечную, почти невесомую девочку положили ко мне на грудь. И только в это мгновение стало тепло и спокойно. Несколько минут блаженного счастья: все мучения закончились, мы обе живы. Вот она, моя удивительная малышка – утонченная, с выразительными карими глазами, с нежными веками в голубых прожилках. Крошечный носик, красиво очерченный рот. Ей было трудно, не лучше, чем мне, но она все равно сумела выдержать! Сильная девочка.
На мгновение гордость за нас обеих затопила меня.
А потом Нэллу забрали. И Денис тоже куда-то пропал. Без объяснений, не говоря ни слова и даже не попрощавшись со мной. Он не сказал: «спасибо за дочь», ничего такого! Просто исчез, как будто его и не было. Я опять осталась с врачами одна. И снова страх затопил меня. Почему никто ничего не объясняет?! Где дочка? Где муж? Я живой человек, мне нужно знать, что происходит! Но у врачей был собственный взгляд на вещи.
Доктор снова занял свое рабочее место и начал шить по живому, улыбаясь и болтая с акушерками. Помимо надреза тупым скальпелем было еще множество внутренних разрывов. Передышка оказалась недолгой: снова все тело жгло будто огнем. Я впивалась ногтями в ладони, оставляя глубокие борозды, чтобы не закричать.
Почему все происходит так страшно? Почему рождение ребенка – это унижение и безразличие? Я не чувствовала себя человеком в родильном зале – я была плотью, производящей другую плоть…
Совместные роды дают женщине чувство безопасности. Снижают тревогу, когда она зашкаливает. Но состояние роженицы зависит от поведения партнера: он может помочь, а может по незнанию причинить боль.
– Все! – доктор с удовольствием распрямился и начал снимать перчатки. – Теперь – грелку со льдом на живот, и поехали.
Каталка мрачно громыхала по длинному полутемному коридору. Моя палата оказалась в самом конце – ни ординаторской поблизости, ни сестринской. Можно вообще сколько угодно орать в пустоту – никто не услышит.
Нянечка ловко застелила железную кровать застиранной до серости простынею с бледно-коричневыми, будто ржавыми, пятнами, кинула на нее зеленую клеенку, поверх – ветхую тряпку, видимо, служившую когда-то пеленкой. И приказала:
– Укладывайся.
Я приподнялась и неловко сползла с огромной каталки на панцирную сетку кровати. Та тут же прогнулась до пола. Боль от неловких движений усиливалась.
– Так. Не садиться – знаешь, – инструктировала она тоном надзирательницы, – никаких трусов не надевать. Найдем – долечиваться дома будешь. Прокладки свои нельзя. Будешь пользоваться этим.
Она достала из кармана своего халата непонятного цвета застиранные тряпки, сложенные стопкой. Хлопнула их на тумбочку и скрылась за дверью. От раздраженных инструкций последние капли самообладания испарились. Слезы ручьями потекли по щекам. Почему она так разговаривает со мной? Что я ей сделала? Я снова чувствовала себя так, словно мне пять лет, а воспитательница в детском саду распоряжается мной – разрешить надеть трусы или нет, дать ложку к обеду или заставить есть руками, шлепнуть по заднице тапкой или помиловать. Снова не человек, а объект.
Помимо боли, обиды и страха я вдруг ощутила резкий голод, который стал выворачивать наизнанку желудок: ничего не ела со вчерашнего дня и не знала, куда подевалась моя сумка с вещами и ужином. Я же все заранее собрала. А Денис ничего не сказал, не объяснил, у кого искать свои вещи. Он даже не попрощался: бросил меня одну.
Ненавижу! Предатель!
Я лежала и плакала. С живота под спину холодными струями стекал растаявший лед из старой резиновой грелки. Надо убрать эту идиотскую штуку или она должна лежать на животе до утра? Никто не объяснил. А я не посмела спросить. Никому больше не было до меня дела. И до Нэллы не было тоже – я это точно знала. Куда они ее дели, зачем от меня унесли?!
До утра я не смогла сомкнуть глаз: лежала в железном капкане кровати и плакала. Мне было жалко себя. Жалко свою маленькую дочку. Я ненавидела весь мир и снова хотела лишь одного – умереть.
Мама, разлученная с ребенком после родов, может получить психологическую травму. На глубоком подсознательном уровне организм роженицы запускает установку: «если ребенок сейчас не здесь, не на моей груди, значит, он умер». Существует гипотеза, что разделение после родов может стать одной из причин послеродовой депрессии.
В семь утра появился дежурный врач. Женщина в белом халате брезгливо взглянула на скрученную в жгут перепачканную простыню, по которой я металась всю ночь, велела расправить постель и лечь на спину. Она стала чувствительно давить на живот, щупать его, рассматривать свежие швы, морщиться и вытягивать в недовольную нитку губы. Что там? Все плохо?! Под ее железными руками я снова расплакалась. Боль, унижение, страх, обида, нечеловеческая усталость.
Она взглянула на меня с презрением.
– Я не смогла уснуть, – пожаловалась, словно оправдываясь.
– Пустырник, – женщина покосилась на меня, – хотя когда кормишь грудью, нельзя.
Следом за врачом явилась вчерашняя нянька с недовольным заспанным лицом. Она швырнула на пол мою сумку с вещами и со злостью спихнула с кровати перепачканное белье. Потом раздраженно, с укором, начала перестилать постель, непрерывно и зло бормоча что-то себе под нос. Перевернула матрас, покрыла его другой застиранной простыней, снова кинула сверху зеленую медицинскую клеенку и поверх – древнюю тряпку. На подушку бросила провонявший хлоркой оранжевый сверток, как выяснилось позже, халат, и удалилась, волоча за собой ворох грязного белья. Наконец я смогла переодеться: достала из сумки чистое белье. Взяла с подушки жуткий больничный халат – свой, как и прокладки, оказалось нельзя. И стала ждать Нэллу, неловко пристроившись на краю кровати. Никто не сказал, когда ее принесут.
Минуты тянулись медленно. Секунды стучали в висках.
Наконец дверь распахнулась, и в палату ввалилась девица в коротеньком белом халате, из-под которого выглядывали внушительных размеров ляжки. На каждом локте она держала по младенцу.
Я сползла с кровати ей навстречу.
– Вот, держи своего!
Остановившись как вкопанная, я в ужасе смотрела на медсестру. Какой из двух убогих свертков, перемотанных ветхими дырявыми тряпками, мой, я понятия не имела.
– Машкова?
– Да-а…
– Вот, – медсестра ловко скинула младенца с правой руки на кровать, – первое, что ли, кормление?
– Да-а-а.
Я с тревогой смотрела на Нэллу, туго замотанную в больничную ветошь. Точно это она? Не перепутали? Заглянула в крошечное личико, рассмотрела веки с прожилками, аккуратный носик, и узнала свою дочь. Она хмурилась во сне и недовольно морщила лобик. Слава Богу, моя!
– А из дома пеленки принести нельзя? – Убогий вид малышки заставил сердце сжаться от жалости.
– Не положено, – медсестра заметила, как осторожно я прикасаюсь к ребенку. – Не бойся, бери смелее! Чай, она не стеклянная.
– Не знаю… И как только вы их сразу по двое носите…
– Да это что, – девица восприняла мои слова как комплимент и радостно ухмыльнулась, – раньше штуки по четыре носили! Только одна дурища не удержала: двоих на глазах у мамаш об пол и грохнула. Померли.
– Господи!
– Не боись, – успокоила она, – дуру ту давно уж уволили…
Что она говорила дальше, я не слышала. Страх за ребенка накатил гигантской волной, сердце застучало в горле. Боже, неужели это чувство теперь со мною навечно?! Сначала я боялась рожать, теперь переживала за дочь. Быть мамой – значит постоянно жить в страхе?
Медсестра вышла наконец из палаты, оставив нас с Нэллой наедине. Я долго смотрела на дочь, склонившись над ней. Она то хмурилась во сне, то морщила лобик, словно была чем-то недовольна. Потом я осторожно легла рядом с ней. Кровать предательски заскрипела и прогнулась, но малышка не проснулась. Набравшись смелости, я прижала ее к себе. Маленькая. Теплая. Моя. Она все еще спала, но, почувствовав меня, стала поворачивать головку из стороны в сторону. Я торопливо встала, взяла ее на руки и расстегнула халат. Буквально за пару секунд обнаружив то, что ей было нужно, дочка замерла с блаженным выражением на лице. Морщинки на лбу разгладились, она перестала хмуриться, а губы растянулись в непроизвольной улыбке.
Я была нужна ей. А она – мне…
Так, склеившись в единое целое, мы провели следующие трое суток. Разъединялись ненадолго, только когда меня вызывали в «перевязочную», чтобы в очередной раз обработать швы и за что-нибудь отчитать – то платок не так повязан, то шов плохой, то матка не сокращается – и потом снова сцеплялись. Когда меня не было рядом, Нэлла плакала. Я не могла сходить в туалет и душ, не могла прилечь и уж тем более о ночном сне речи не шло. На железной сетке, прогибающейся до пола, было страшно уснуть и задавить ребенка: дочка отказывалась меня отпускать. Она молчала только на руках, впившись деснами в грудь, пока я носила ее по палате.
Молока у меня то ли не было вовсе, то ли его катастрофически не хватало, но малышка ни на минуту не отпускала грудь. Иногда, утомившись, засыпала ненадолго на руках, но стоило сделать попытку переложить ее в бокс, который давно прикатили в палату, как поднимался истошный крик.
Базовая потребность новорожденного младенца – оставаться после родов с матерью единым целым, быть под ее защитой. Если она оказывается неудовлетворенной, у ребенка появляется тревожность и страх.
Мне никто не помогал. На вопросы врачи и медсестры не отвечали. Персонал не предлагал хотя бы на пять минут взять ребенка на руки, чтобы я могла принять душ. Объяснений – что делать, если дочку невозможно накормить – не было и подавно. Когда, обессилев от бессонницы и постоянного хождения по палате с ребенком на руках, я набралась наконец храбрости и подошла к педиатру с вопросом о питании, та встретила меня как клиническую идиотку.
– Кто сказал, что младенец недоедает?! – не оглядываясь, спросила женщина в халате.
– Дочка все время сосет грудь, – я опешила от такой формулировки вопроса, – и никак не может наесться.
– А-а-а, – докторша равнодушно продолжала копаться в бумагах. – Так вы не сцеживали молоко, просто так говорите?
– Что?! – Я не поняла.