– Я не член семьи О’Коннер.
– Что освобождает нас от необходимости сменить фамилию.
– Как и должно быть, милорд.
Она не хотела с ним спорить, знала, что они в одной лодке, но не смогла сдержаться.
– Значит, в семье О’Коннер нет места таким, как я, да?
– Опять мы возвращаемся к «таким, как я».
– У тебя, похоже, это пунктик.
– Нет у меня такого пунктика. Он есть у тебя. Какая-то ты чувствительная. В любой момент готова взорваться, как перегретый паровой котел.
– Прекрасно. Теперь я перегретый паровой котел. У тебя просто талант доставать людей.
– У меня? Да нет в мире человека, с которым легче поладить, чем со мной. Я никогда никого не доставал… до встречи с тобой.
– Как и должно быть, милорд.
– Стрелка у тебя опять залезла за девяносто, – предупредила она.
– На спидометре восемьдесят девять, – не согласился он, но на этот раз не снизил давление ноги на педаль газа. – Если мираж появился благодаря субстанции, которую в тебя ввели, меня, скорее всего, ждет то же самое.
– Еще одна причина, по которой не стоит ехать быстрее девяноста миль в час.
– На спидометре восемьдесят девять, – поправил он и с неохотой чуть сбросил скорость.
– Этот сукин сын, безумный коммивояжер, первым сделал укол тебе, – напомнила Джилли. – Поэтому, если бы субстанция вызывала миражи, ты бы увидел его раньше меня.
– Повторяю в сотый раз – он не коммивояжер. Безумный врач, ученый-псих, что-то в этом роде. И если уж на то пошло, он говорил, что его субстанция на всех действует по-разному. Индивидуально.
– Как и должно быть, милорд.
– Индивидуально? Как это?
– Он не сказал. По-разному. Еще он сказал, что эффект всякий раз интересный, часто потрясающий, иногда положительный.
Ее передернуло при воспоминании о машущих крыльями птицах и горящих свечах.
– Мираж не был положительным эффектом. Что еще сказал доктор Франкенштейн?
– Франкенштейн?
– Мы не можем называть его безумным врачом, ученым-психом, чокнутым сукиным сыном, коммивояжером. Нам нужно дать ему вымышленную фамилию, пока мы не узнаем настоящую.
– Но Франкенштейн…
– Что тебе не нравится?
Дилан поморщился, неопределенно взмахнул рукой:
– Очень уж это…
– Как и должно быть, милорд.
– Мелодраматично, – решил он.
– Все у нас критики, – фыркнула Джилли. – И почему я постоянно слышу это слово? Мелодраматично!
– Я произнес его впервые, – запротестовал он, – и оно не относится лично к тебе.
– Не ты. Я не говорила, что ты. Но с тем же успехом мог быть и ты. Ты мужчина.
– Что-то я тебя не понимаю.
– Разумеется, не понимаешь. Ты мужчина. Со всем своим здравым смыслом ты не можешь понять ничего такого, что не укладывается в прямую линию, как костяшки домино.
– У тебя какие-то проблемы с мужчинами? – спросил Дилан, и Джилли очень уж захотелось оплеухой стереть самодовольство, проступившее на его лице.
– Так и должно быть, милорд.
Одновременно, с одинаковым облегчением в голосе Джилли и Дилан воскликнули: «Двадцать восемь!»
На заднем сиденье, проверив все зубы и убедившись в их целости и сохранности, Шеп надел туфли, завязал шнурки и застыл в молчании.
Стрелка спидометра сдвинулась влево, несколько успокоилась и Джилли, хотя понимала, что настоящее спокойствие в ближайшее время ей может только сниться.
На скорости семьдесят миль в час, хотя он, возможно, заявил бы, что на спидометре шестьдесят восемь, Дилан нарушил затянувшуюся паузу:
– Извини.
Джилли удивилась:
– Извинить за что?
– За мой тон. Отношение. Слова. Я хочу сказать, в обычной ситуации тебе не удалось бы втянуть меня в спор.
– Я тебя никуда не втягивала.
– Нет-нет, – поправился он. – Я не про это. Ты не втягивала. Не втягивала. Я просто хочу сказать, что обычно не злюсь. Сдерживаю злость. Мне это удается. Преобразую ее в созидательную энергию. Это часть моей философии. Как художника.
Ей никогда не удавалось подавить свой цинизм столь же успешно, как Дилану, если он говорил правду, злость она услышала в его голосе, почувствовала в изменившемся лице, черты которого вдруг сложились в маску презрения.
– Художники, значит, не злятся?
– У нас не остается достаточного количества негативной энергии после всех этих изнасилований и убийств.