
Окна
– Вы думали о том, кто вас найдет?
– Ага, – отозвался он. – Главное, что ночь, детей вокруг нет. Неохота им демонстрировать, что бывает, когда череп раскалывается, правда? Заберут, увезут в морг – соседи меня знают, я ж здесь вырос…
– А хоронить кто будет?
– Ну, это, знаете, мало меня заботит, – сказал он. – Да что вы беспокоитесь? Или просто интересно? Тогда скажу: я мужик вполне, как говорится, состоявшийся, у меня друзей полно, приятелей, коллег… так что всего этого барахла… ну, этих венков-памятников будет навалом… Это все будет о’кей. Родители, слава богу, померли. Сеструха – та уж точно переживет. Как бы не стала судиться с Таней за квартиру родителей, мы в ней живем… жили… А Таня… ну, если она могла зачеркнуть всю нашу жизнь – понимаете? – всю жизнь… то она тоже как-нибудь переможется…
Минут двадцать мы обсуждали другие способы самоубийства. Он сказал, что обдумывал все два дня, и вот это – прыжок – самое для него простое,привычное – он три года занимался прыжками с парашютом. Сказал: это просто, наработано – шагнул и кочумай – и добавил:
– У меня прилично прыжков на счету… Могло же всякое быть. Мог когда-то и парашют не раскрыться…
– Вы думаете, это одно и то же?
– Да какая разница, – устало отозвался он. – Ладно, не хочу долго морочить вам голову…
– А как вы выглядите? – перебила я его, мысленно натягивая тонкий шпагат между нами до звенящей, почти осязаемой струны. – Пытаюсь представить вас, не получается. Вы могли бы себя описать?
– Господи, да зачем это… Вас действительно интересует или так положено спрашивать?
– И положено, – честно ответила я, – и самой важно: я терпеть не могу телефон за то, что лица собеседника не вижу. Голос – это дым, ничто… Отзвучал и растаял. Опишите себя, а?
– Нечего описывать… Среднего роста, волосы русые. Лицо… ну… самое заурядное. Таких, как я, в любом трамвае штук десять.
– И все же, мне кажется, вы должны нравиться женщинам…
– Да что вы, – равнодушно возразил он. – Никогда не мог понять, что во мне Таня нашла… Просто привыкла, наверное: с детства вместе.
Икры у меня под столом свело от судороги. Зуб на зуб не попадал, но я держала и держала его на этом шпагате, мысленно навалившись грудью на стопы его ног (он был в кроссовках, как выяснилось по его описанию). И тупо смотрела в наше окно, закрытое железной тюремной решеткой, остро сожалея, что не могу усилием воли перенести ее на окна его квартиры.
Несколько раз он пытался отделаться от меня, я слышала по голосу, как его с головой накрывает вал тоски и усталости, и вновь, усилием воли замедляя свой голос, задавала следующий вопрос… Наши голоса боролись над бездной; его пытался вывернуться, выскользнуть, улететь… мой – оплетал, как удав, завязывая узелки на шпагате, цепляясь за каждый повод, придумывая все новые повороты темы.

Ночное окно.2009
Через час мы неожиданно перешли на «ты», когда случайно в разговоре выяснилось, что учились в одной школе, только он, разумеется, закончил на десять лет раньше. У него с женой, понимаете ли, школьная еще любовь. Сидели за одной партой.
– Ну знаешь, – сказала я. – Десять лет за одной партой – это сильно. Это посильнее, чем десять лет в одной постели.
Он опять закашлялся, а я испугалась – сейчас оступится!
– У тебя голос прерывается, – сказала я. – Слышу, как трудно тебе говорить. На твоем месте я бы глотнула че-нить горячительного… Есть что-то под рукой?
Я бы и на своем месте глотнула… да что там! – залила бы в себя хороший стакан водки, чтобы унять дрожь во всем теле.
Внутри у меня скрутилась воронка боли. Свело желудок и отдавало в низ живота – туда, где за полгода до того благополучно был вырезан аппендикс; прижимая ладонь к ноющему шву, слегка раскачиваясь и слегка раскатывая слова во рту, я приветливо и спокойно интересовалась – не холодно ли ему там, на ветру? Что он чувствует? Жжет ли внутри, или просто щемит сердце?
Мы говорили – так в журнале записано, и значит, это правда, хотя сейчас не могу поверить – 4 часа 23 минуты. Самым страшным был миг, когда он вдруг обо мне обеспокоился – не устала ли я. С одной стороны – знак хороший, переключился, значит; с другой стороны – я вдруг ясно увидела, как шагает он с подоконника, чтобы меня и дальше не утомлять.
Впервые маячок надежды на то, что мы выкарабкаемся, мигнул мне, когда он заплакал.
Это была фаза в разговоре, когда я перешла к темам, практически у нас запрещенным: нельзя давить на суицидента, используя его чувства к детям. Но я вконец обессилела и готова была сползти на пол. Я ненавидела его и боялась за него до ужаса. И спросила:
– А сыновья – который на тебя похож?
Он умолк, будто кто внезапно сдавил ему горло. Потом шумно сглотнул и сказал:
– На меня-то похож старший. Хороший парнишка. Самостоятельный такой, спокойный… Но младший у меня, трехлетний – ох, это огонь! В Таню с головы до ног. Все ему нужно, до всего есть дело… и такой философ!.. На днях говорит: «Бесполезная моя жизнь. Я ничего не умею. Не умею даже играть на скрипке…»
И вот после этих слов – он заплакал, и у меня перехватило горло: это уже была крошечная победа над шестью этажами пустоты.
Я сказала:
– Такие яркие дети обычно бывают очень трудны. Потом. В переходном возрасте. Через какие-нибудь лет десять…
– Да, – ответил он, помолчав. – Ты права, конечно. Но все бесполезно. Таня не простит и не вернется… И не даст мне их видеть – она предупредила.
– Это как сказать, – мягко возразила я. – Такие женщины своим кровным не бросаются.
– Думаешь? – спросил он.
И я неожиданно для себя проговорила бесшабашным тоном:
– А знаешь… я бы отомстила!
Там повисла пауза – я даже испугалась, что пережала, полезла в дебри, куда лишь двоим позволительно забираться. Он помедлил и спросил:
– Кому?
– Да той гадине, которая ей доложила.
Он издал странный звук – сдавленный смешок или фырканье. Я с надеждой прислушивалась: это уже было похоже на жизнь.
– Да я – та самая гадина и есть, – сказал он просто.
Тут уже опешила я. Не знала, как реагировать. Но говорить было необходимо, во что было ни стало надо было говорить, говорить – завязывать узелки, не ослаблять натяжение шпагата.
– А… как же… как это произошло?
– Да просто: протрезвел и взвыл. Знаешь, на деревенских свадьбах бывает: один гость звезданет другого по пьяной лавочке кулаком в висок, тот – с копыт долой. А убийца протрезвеет… и что оказывается? Что убитый – его двоюродный брательник. И идет он по улице в наручниках, меж двух мильтонов, мотает башкой и воет… Так и я: проснулся после проклятого Серегиного «мальчишника», увидел эту… это тело рядом с собой, паскудство это, и… ка-а-ак шарахнет меня! Понял – не могу! Не смогу это в себе нести. Пришел домой, разбудил Таню и вывалил все, как исповеднику… Я ж привык все ей нести. Ты не представляешь, что она обо мне знает… все! Даже то, что пацаны всегда и ото всех держат в тайне. Думал – освобожусь, очищусь, все забуду… Дурак, да?
– Да! – искренне согласилась я, опять-таки против всех правил. – Но, знаешь… я бы дала ей время с этим разобраться. Как психолог тебе говорю. Сейчас она, конечно, взбаламучена, растерзана, да просто убита… Но потом обязательно вспомнит, что ты, дурак, сам все выложил, а это – что значит?..
– Что? – быстро переспросил он, и по тому, с какой жадной торопливостью он выхватывал мои слова, я знала уже, что он мой, мой, надо только снять его с проклятого подоконника, чтоб не свалился уже случайно…
– А то значит, что для тебя для самого это… как обвал, как сель в горах… Верная примета, что ты никогда прежде не изменял, что это противно самой твоей природе… И выходит, что… – я судорожно перевела дух. – Да по-моему, она просто решила встряхнуть тебя как следует. Отметелить так, чтоб на всю жизнь запомнил!
– Ну да… – с сомнением и надеждой протянул он. – Ты моей Тани не знаешь. Она никогда ничего не просчитывает. Никогда! Это такой огонь!
– Огонь, огонь… Погорит и перегорит… Дети про папу раз спросят, другой… Такие женщины к поражениям не привычны.
Язык мой заплетался, веки отяжелели и опускались, в горле пересохло.
Я продолжала говорить и говорить, и спрашивать, и возражать, не допуская в голосе ни малейшего всплеска раздражения или отчаяния… Тихонько подтягивала шпагат. За луковку, за луковку вытягивала…
В какой-то момент я увидела, что небо за решеткой стало бледнеть, будто кто-то усердный протирал его и полировал до прозрачности. Еще не голубое, а голубиное, сине-сизое, оно ширилось и набухало за решеткой, билось об нее крылами в надежде пробиться в день…
В эти вот мгновения я ощутила такое обморочное изнеможение, точно много дней без еды и питья пересекала пустыню; почувствовала, что мои собственные силы на исходе и минута-другая – я просто отпущу его, не в состоянии дольше натягивать этот свой воображаемый шпагат.
Тогда, закрыв глаза, из последних сил я вскарабкалась к нему на подоконник, обняла спину, прижалась покрепче и потянула назад, чтобы мы с ним в обнимку упали в комнату…

Воспоминания.2007
И тотчас – трудно сейчас в это поверить, но помню я об этом много лет – он произнес:
– Светает… Кончилась ночь!
И я услышала пружинный стук кроссовок: он спрыгнул с подоконника на пол.
Затем ему, видимо, стало совсем неловко; он скомканно попрощался и положил трубку.
Я сидела, откинувшись на спинку стула, и глядела в стену невидящим опустошенным взглядом… Внутри меня жужжал, стихая, тугой завод невидимого механизма. Безумная карусель замедляла ход, притормаживая свой бег в никуда и ничто…
Так и просидела минут сорок, бессмысленно глядя в стену – только бы не в окно. Прогремел первый трамвай, зачирикал, закаркал, засвиристел оголтелый хор птичьих стай в кронах утренних чинар.
Напарница вскипятила воду, заварила чай и молча поставила передо мной стакан, всыпав туда четыре ложки сахару. Странно: я совсем забыла, что кроме меня в комнате кто-то есть…
В восемь нас, как обычно, выпустили, и, дождавшись трамвая, я поехала домой.
Я не могла смотреть на окна.
И ни разу больше не возвращалась той дорогой, мимо дома с дорогим для меня окном, где мужской силуэт за занавеской мерно качал коляску с новорожденными близнецами.
Но сегодня, спустя много лет, когда мы говорим с моим другом по «скайпу», преодолевая мощные валы океанских пространств, в памяти нет-нет да всплывают те давние окна: большое, забранное тесной тюремной решеткой, и другое, освещенное домашним светом настольной лампы; а еще – то неизвестное, как сейчас говорят –виртуальное окно шестого этажа, где на подоконнике я, как библейский Иаков, всю ночь до зари боролась со смертью; боролась – и победила.
Иерусалим, ноябрь 2011

Одиночество.2010

В мастерской художника.2003
Рената
Я помню ее в раме окна. Не настоящего окна, а проема, вырезанного в фанерной стенке артистической гримуборной, – чтобы те из артистов, кто лишь готовится к выходу, могли следить за происходящим на сцене. Это был наш совместный вечер в Нетании. Рената выступала первой, а я в фанерный проем смотрела на ее потрясающую мимику и точно выверенную жестикуляцию – хотя со стороны могло показаться, что она слишком размахивает руками.
Выступала она убийственно смешно. Точно помню, о чем рассказывала в тот раз: о друге, который репатриировался в Израиль с двумя проектами: дешевым и суперзатратным. Дешевым был проект самораскрывающегося зонтика над автомобилем, дабы уберечь личный транспорт от дождя, а затратным – проект экскаватора, что вгрызается с моря в сушу, прорывая в ней каналы… Зал грохотал, я плохо слышала – звук уносило на публику, но движения Ренаты, мимика ее завораживали и в моем воображении остались, как ряд фотографий в рамках.
Среди ее историй, рассказанных мне в долгих телефонных разговорах и оставшихся в беглых записях на счетах за электричество и воду, есть история про журналистку, которая собралась написать статью о недавно ушедшем Борисе Заходере и по этому поводу напросилась к Ренате в гости – «задать пару вопросиков». «Вопросики ее оказались ужасными», – призналась Рената.
– Говорят, он был страшный бабник? – спросила журналистка. – Говорят, ни одной юбки не пропускал…
– Меня пропустил, – ответила Рената.
– Но он был тяжелым человеком…
– Возможно. Но тридцать четыре года меня это устраивало.
«Вероятно, стоило ее послать к черту, но духу не хватило, – сказала она. – Я просто пыталась сохранять достоинство, хотя не очень хорошо в этом тренирована. Лучше всего я сохраняю достоинство молча».
…Не могу простить себе, что так и не уговорила ее записать блистательные устные рассказы, случаи и сценки, как бы «вдруг» пришедшие на память в разговоре, но абсолютно, филигранно отделанные, до мельчайших деталей и примечаний.
Сейчас говорю себе: в конце концов, надо было их украсть, записать самой и напечатать. Хотя, конечно, без ее неподражаемой интонации, мягкого украинского придыхания, без этих эмоциональных взлетов ее взрывной и одновременно певучей речи многое пропадает.
Сколько их пропало, летучих шедевров неописуемой, искрящейся Ренаты Мухи!
У меня есть предисловие, написанное к ее книге: «Я познакомилась с Ренатой Мухой по телефону – то есть была лишена основной зрелищной компоненты: не видела ее жестикуляции. Ее рук, взлетающих и поправляющих на затылке невидимую кепку, очерчивающих в воздухе арбуз, то и дело отсылающих слушателей куда-то поверх их собственных голов, а иногда и пихающих (если понадобится по ходу рассказа) соседа локтем под ребро.
Вообще, Рената Муха – это приключение. И не всегда – безопасное. То есть все зависит от репертуара. Например, отправляясь с Ренатой в гости в почтенный дом, набитый дорогой посудой, надо помнить о бьющихся вещах и внимательно следить за тем, чтобы никто из гостей не попросил ее рассказать о покойной тете Иде Абрамовне. Потому что это все равно, что попросить Соловья-Разбойника насвистать мотивчик колыбельной песни, – сильно потом пожалеешь.
У каждого уважающего себя рассказчика есть такой коронный номер, который срабатывает безотказно в аудитории любого возраста, национального состава и интеллектуального уровня. У Ренаты – рассказчицы бесподобной, профессиональной, дипломированной – есть номер об Иде Абрамовне. Такой себе монолог еврейской тети. Опять же, у каждого эстрадного номера есть эмоциональная вершина. Эмоциональная вершина в монологе Иды Абрамовны совпадает со звуковым и даже сверхзвуковым пиком рассказа.

Моцарт в Карловых Варах.2010
«…И он видит меня идти и говорит: “Ах, Ида Абрамовна-а-а-а-а-а-а!!!!!..” «Представьте себе самолет, разбегающийся на взлетной полосе, быстрее, сильнее, и – колеса отрываются от земли – взлет!!! Так голос Ренаты взмывает все выше, пронзительнее, громче… Ослепительное по сверхзвуковой своей силе «А-а-а-а-а-а-а-а!!!!» крепнет, набирает дыхание, сверлом вбуравливается в мозг – длится, длится, длится…
Каждый раз я жду, что упадет люстра. Или взорвется осколками какой-нибудь бокал в шкафу. Или у кого-то лопнут барабанные перепонки.
Слушатели обычно застывают, окаменевают, как при смертельном трюке каскадера».
* * *Под конец, когда я уже ясно понимала (хотя и надеялась, надеялась – ведь она так отважно сражалась с болезнью!) – понимала, что развязка не за горами, я стала записывать наши телефонные разговоры. Голос ее слабел, но ирония, словесная меткость, образность речи нисколько не потускнели.
Перебирая эти беглые записочки на случайных конвертах, счетах, четвертушках бумаг, я натыкаюсь на какие-то записанные мною фразы из разговоров, вроде этой, часто произносимой старой нянькой Ренаты: «Нэ робы, як ты робыш, и нэ будь такой, як ты е!» – и не помню уже, не помню, по какому случаю их записала. Не могла же я сказать ей: «Рената, помедленней, пожалуйста, я записываю!» А может, так и было нужно?
Есть и целые рассказанные ею эпизоды, вроде истории с их другом, врачом из Германии, которого однажды немецкая полиция подвергла интересному наказанию: «Понимаете, Дина, вообще-то он врач и к тому же святой человек. Это трудно совместить, но у него получается… Так вот, на днях он ехал домой и смеялся, вспомнил за рулем что-то смешное. Оказывается, этого в Германии нельзя. Его остановил дорожный патруль, его сфотографировали и фотографию повесили на такую доску – она есть в каждом районе, как у нас раньше, помните: “Они позорят наш район!”. В Германии обычно на таких вывешивают фотографии проституток…»
Успела записать еще один эпизод: про то, как в молодости на телевидении в Харькове Рената участвовала в программе по изучению английского языка. Играла в «разговорных» сценах то официантку по имени Наташа («была очень убедительна, что вы думаете!»), то еще какую-нибудь четко говорящую по-английски куклу.
– И вдруг директора программ, редактора, главного редактора и режиссера передачи, а также меня вызывают в Обком. Не Рай! И не Гор, Дина! А Об-ком. Харьков большой город… «Получили анонимный сигнал о вашей передаче», – говорит Дурасиков. Был такой инструктор. Любил мальчиков, что никому не возбраняется, но одного утопил в бассейне, что уже хуже… Однако все это выяснилось позже, а в тот момент он высадил нас всех по ранжиру и говорит: мол, получили письмо от трудящихся, в котором такая фраза: «И вот эта Наташа с ее глупыми глазами, у нее такой вид, как будто хочет сказать – ой, как я сама себе нравлюсь!».
Рената делает паузу.
– И все эти милые люди, Дина, – продолжает она мягким и даже меланхоличным тоном, – и директор программ, и редактор, и режиссер передачи… вдруг обосрались. Они перестали на меня смотреть. Инструктор Дурасиков их спрашивает: «У нее глупые глаза?»
Я поднялась и сказала: «Нет. Умные».
И все эти кролики замерли и затряслись. Дурасиков помолчал, прокашлялся, выпил воды из стакана и сказал: «Тогда ладно…»
Есть у Ренаты и обо мне два устных рассказа.
Один – про то, как мы познакомились «вживую». Она живет в Беэр-Шеве, я – под Иерусалимом. В переводе на российские пространства это все равно, что Сочи и Екатеринбург. Но однажды меня пригласили выступить в Беэр-Шеве. Я и поехала с намерением непременно побывать у Ренаты Мухи.
Так вот, это убийственно точный по интонации, хотя и придуманный от начала до конца устный рассказ. С выкриками, вздохами, жестами, комментариями в сторону. Буквально все это я передать не могу, могу только бледно пересказать.
Итак, я впервые являюсь в дом, в «знаменитой» широкополой шляпе, с коробкой конфет и подвявшим букетом цветов, которые мне подарили на выступлении.
И вот «папа Вадик» (муж Ренаты – Вадим Ткаченко) расставляет стол, сын Митя что-то там сервирует… а Рената «делает разговор». Я при этом изображаюсь страшно культурной элегантной дамой, даже слегка чопорной. Кажется, даже в лайковых перчатках, каких сроду у меня не бывало.
Рената, которая волнуется и хочет «произвести на эту селедку впечатление», начинает рассказывать «про Гришку» (есть у нее такой уж точно смешной рассказ).
– И тут я вижу, что Динино лицо по мере повествования вытягивается, каменеет и теряет всяческое выражение улыбки. Я продолжаю… Рассказ к концу все смешнее и смешнее… Трагизм в глазах гостьи возрастает. Что такое, думаю я в панике, ведь точно смешно! Заканчиваю… И вы, Дина, замороженным голосом, сквозь зубы говорите: «Рената, какая же вы блядь!» Ничего для первого раза, да? А?! – (Ее любимый выкрик: «А?!») – И когда я осторожно так замечаю, что в моем возрасте это, пожалуй, уже комплимент, и интересуюсь, чем, так сказать, заработала столь лестное… Дина сурово обрывает: «Вы хотите сказать, что этот рассказ у вас не записан?» Я отвечаю: «И этот, и все остальные». Дина с каменным лицом: «Конечно, блядь!»
Самое смешное, что этот рассказ основан на моем действительном возмущении: каждый раз я – письменный раб, пленник кириллицы, – услышав очередной виртуозно детализированный, оркестрованный колоссальным голосовым диапазоном устный рассказ Ренаты Мухи, принималась ругать ее:
– И это не записано?!
Второй рассказ, – про то, когда я приезжаю в следующий раз, – еще пикантнее.
Как Рената открывает мне дверь и я спрашиваю с разгоряченным лицом:
– Рената, почему у вашего соседа яйца справа?
Якобы я ошиблась дверью, мне открыл сосед на нижней площадке, и он был в трусах. И что в этом вопросе якобы никакого криминала нет. Оказывается, все английские портные-брючники, снимая размеры, непременно спрашивают клиентов: сэр, вы носите яйца справа или слева?
…И вот, переночевав у Ренаты, наутро я ухожу, цветы оставляю, конфеты забираю с собой…

Моцарт. Сочинение Ре-мажор.2010
В этом месте рассказа я всегда подозрительно спрашивала:
– Конфеты?! Забираю?! Как-то не верится. Это не про меня…
Рената сразу поправлялась:
– Или оставляете… Конфеты, впрочем, говно – кажется, «Вечерний Киев»… За вами захлопывается дверь, и тут мы слышим страшный грохот! Поскольку вы явились в каких-то умопомрачительных туфлях на гигантских каблуках, то вы и грохнулись как раз под дверью соседа с яйцами. И правильно! Нечего заглядывать, куда вас не приглашают!
* * *– Понимаете, Дина, папа Вадик – большой математик касательно интегральных и дифференциальных эмпирей… Но вот когда кило рыбы стоит, положим 19 шекелей, и сколько тогда будет стоить полкило – этого он не может… А я могу только рыбу посчитать. Взять хотя бы эпопею с продажей квартиры. Дина, вы знаете, что такое маклеры – это племя особей, которые считают себя особыми психологами… Ну и Вадик осел под первым же маклером…
Тут надо отдать отчет, что квартира у нас плохая. Район тоже плохой. Вы знакомы с соседом, что живет под нами, – тот, который с яйцами. Наверху живет алкоголик. Я не знаю, где он носит яйца, и даже не знаю, есть ли они у него.
Раньше там жила хорошая женщина, отошедшая от дел, – ремесло ее было горизонтальным. Она была уже тяжело немолода. Приезжала на такси и у дома говорила таксисту, что денег у нее нет, но, если он хочет, она может расплатиться иным способом. А таксисты, знаете, Дина, они легки на подъем… Во всяком случае, когда человек на время поднимается и потом спускается – я полагаю, он не ремонт ходил смотреть.
Так вот, сейчас в этой квартире поселилась марокканская женщина. Муж не обозначен.
– Это ужас! – говорю я искренне…
Рената умолкает и, тяжело вздохнув, говорит:
– Да, Дина, это большой, и страшный, и непредсказуемый ужас. Главное – непредсказуемый. Вот, положим, у вас горе: в квартиру по соседству въехала эфиопская семья. Это горе. Но предсказуемое горе: ну, там, они варят селедку, нежно кричат с утра до вечера пронзительными голосами – все это привычно и понятно… А марокканская женщина… помимо того, что она выбрасывает мусор из окна, у нее такое племенное качество: она развешивает белье, не ведая, что на свете существуют прищепки. В связи с чем ветер сносит подштанники и огромные бюстгальтеры вниз, все дерево под нашим окном увешано подштанниками. Дина, вы помните такое произведение для детей – «Чудо-дерево»?..
* * *Рената преподает в университете в Беэр-Шеве. На какой-то мой невинный вопрос о работе следует мгновенная зарисовка про коллегу из Индии. Та ходит в черном сари и сама очень черная.
– Оказывается, в Индии тоже есть евреи, и это, Дина, уже серьезно.
Так вот, эта еврейская индианка в зарисовке представляется абсолютной параноичкой.
Подходит она к Ренате и заявляет: «Рената, вы тут единственная леди! Остальные все – негодяи. Тут сплошной харассмент. А нас с вами преследуют из-за цвета кожи».
После этих слов Рената выдерживает паузу и говорит безмятежным голосом:
– Она абсолютно черная. Меня вы видели… И я совершаю ужасную ошибку, которую делать нельзя, – я начинаю ее переубеждать и уговаривать, что не все негодяи. Параноиков, оказывается, отговаривать нельзя. Надо соглашаться, что харассмент, и все негодяи, и по цвету кожи…
«Ну, – говорит еврейская индианка, – посудите сами, как же не харассмент! Вот мы едем вчера в машине, – (Завкафедрой, – вставляет Рената, – которая главная негодяйка, ежедневно после занятий развозит безлошадных педагогов по домам на своей машине, вероятно, из врожденной подлости), – и вдруг полицейский останавливает машину и мне одной – мне одной! – говорит: у вас не пристегнут ремень!»

