
Окна
– Да это же «Флориан»! – воскликнула я. – Пойдем, глянем поближе.
Мы протолкались к окнам заведения. Там, внутри, высоченный красавец в костюме кавалера XVIII века, с мушкой на беленой щеке, галантно беседовал с дамами. И уж так хорош, бестия: пудреный парик с косицей, атласные штаны до колен, шитый золотом атласный камзол, туфли с бантами… Он и на окна успевал взгляды бросать, и всем успевал улыбнуться.
– Помещеньице, между прочим, тесноватое, – заметил Боря. – Чем знаменито?
Я рассмеялась, вспомнив давний приезд в Венецию с Евой, на ее восемнадцатилетие: яркий весенний день, звуки прелестной джазовой композиции из открытых дверей какого-то ресторана в аркадах Прокураций. Молодой кудлатый пианист в белоснежной рубашке, с закатанными по локоть рукавами, играл на старом фортепиано и пел, и замечательно пел хрипловатым голосом «Georgia on My Mind». Ему подыгрывал скрипач, и скрипач тоже был неплох.

Окно карнавала.2011
– Чем знаменито? Да просто: первое кафе в Европе, Боря. Легенда Венеции, Боря, восемнадцатый век. Не говоря уж о том, что бывали тут все – от лорда Байрона и Казановы до Бродского. И цены почтенные – такие, что кровь в жилах стынет.
…Это были времена, когда – при всей моей склонности к безответственным тратам – мы все же старались держаться в режиме экономии и каждое утро, перед тем как выйти из пансиона, мастерили с Евой бутерброды на целый день, справедливо полагая, что рестораны нам не по карману. А тут застряли, заслушались – уж очень обаятельно играл и пел кудрявый пианист; голос не сильный, но приятного тембра…
Мам, робко сказала Ева, но это же никакой не ресторан, а кафе, может, даже просто кондитерская. Давай зайдем? Полчаса тут торчим бесплатно, пялимся… как нищие.
Я сдалась. И мы, две прекрасные синьоры, под романтические синкопы лучшей джазовой музыки века торжественно уселись за вынесенный столик и заказали по чашке кофе.
Мягкое солнце покидало площадь, отдавая последнее усталое золото округлым куполам собора Святого Марка. Он стоял в блеске и сини своих мозаик, и золотокрылые ангелы на треугольном фронтоне с обеих сторон без устали восходили и восходили к Евангелисту Марку над золотокрылым львом.
Молодой пианист играл негромко и легко, и последний солнечный луч, шаривший в аркадах, на целых пять минут застрял в смоляных его кудрях. Так и пел он, с этим золотым нимбом над головой. А пожилой скрипач – пузач и коротышка – еле заметно подтанцовывал в такт синкопам и, словно этого было мало, еще и дирижировал мохнатыми бровями…
Мы с царственными улыбками сидели на изящных стульях с гнутыми спинками-вензелями. И пока музыка продолжала кружить над нами в вечернем воздухе, мы помнили, кто мы: две прекрасные синьоры, черт возьми. Я смотрела на Еву и говорила себе, что моя девочка, моя красавица… она заслуживает лучшего, чем чашка кофе в паршивой забегаловке; что когда-нибудь, когда я напишу что-то стоящее и заработаю кучу денег, я поведу ее в такое особенное, потрясающее место, где одна только чашка кофе будет стоить…
Наконец музыка смолкла, солнце опустилось за купола собора, погасив разом все мозаики. Искристая смальта, яшма и порфир утонули в глубокой тени. Черные купола и готические башенки собора остались приклеенными на темно-зеленом небе.
Нам принесли счет.
Минуты две мы сидели в полном молчании, не глядя друг на друга. Это был несусветный, бесстыжий, уму непостижимый счет; в нем значилось буквально следующее: «кофе – 2 шт. живая музыка – 2 шт.». И сумма, равная едва ли не половине самолетного билета.
Ева улыбнулась дрожащей улыбкой и предложила:
– Давай скажем, что я глухая!
…И вот это легендарное кафе, сияющее изнутри огнями, сейчас было забито публикой – счастливцами, успевшими войти и занять столики. И верзила-кавалер прогуливался среди изысканно костюмированных мужчин и женщин, склонялся к изящной ручке в длинной перчатке, шептал на ухо пожилой даме что-то такое, отчего та, закинув голову с тяжелой прической, увитой лентами и бисерными нитями, заходилась неслышным голубиным смехом, так что трепетал ее двойной подбородок…
Как и было задумано, отсюда все выглядело театральным действием. И хотя в зале ровным счетом ничего не происходило, просторное окно-сцена, старинный интерьер в кулисах бархатных портьер, разодетые господа внутри, пьющие чай из тонких чашек антикварного фарфора, привлекли внушительную толпу, облепившую окно снаружи так, что мы оказались зажатыми со всех сторон.
– Давай выбираться, – сказал Борис, – что это мы тут, как сельди в бочке.
В эту минуту, бросив последний взгляд на убранство зала, я увидела, как в дверях возник наш знакомец-мавр, он же турок, азербайджанец, главарь банды грабителей музеев и владелец галереи в Лондоне. Ростом он почти был равен нанятому гиганту. Откинутый капюшон плаща лежал у него на плечах, являя контраст загримированного лица и более светлых черепа и шеи. Как будто не успевший отмыться трубочист ввалился туда, куда его не приглашали. Оглядывая зал с недовольным видом, наш мавр пустился в объяснения с пожилым метрдотелем. Тот – старичок в камзоле и парике – сокрушенно разводил руками.
И тут у меня над ухом грянула резкая трель мобильного телефона.
– T-ты че звонишь! – приглушенно произнес по-русски запинающийся женский голос. – Я т-те сказала: н-не звони! Т-т-ты ж все угробишь!
Я оглянулась, не веря своим ушам. «Дездемона» в серебристой маске, с загнанным выражением в отчаянных зеленых глазах невидяще смотрела перед собой и торопливыми губами неразборчиво – в шуме толпы – что-то говорила в трубку. Кажется, она даже задыхалась от волнения. Я смотрела на нее, не отводя глаз: она была полностью погружена в разговор со своим невидимым собеседником и дважды отерла пот со лба (в этой-то холодрыге!) дрожащей рукой.
А Борис уже выбрался на площадь и махал мне, вызывая из толпы.
– Не п-получается! – вдруг почти выкрикнула она. – Он ч-чуткий, как х-холера! С-совсем почти не спит! – И раздраженно и умоляюще одновременно: – Н-не звони, Боб, опасно, я с-сама выйду на связь… – И еще громче: – Н-нет! Н-не смей! – И низко, придушенно: – Все, идет!!!
Я ликовала. Вот он, сюжет! Вот он, бесценный дар карнавала, вернее, подачка, оброненная в толпе. Но как поднять ее, как незаметно развернуть смятую, перекрученную и затоптанную интригу?
По дороге в отель мы обсуждали новую ситуацию, ахая, восхищаясь, останавливаясь и в азарте хватая друг друга за руки.
– Видишь, – возбужденно говорила я, – а ты заявил, что только в старину, когда карнавал был делом городским, внутриклановым, тут свершалось свое интимное быть-или-не-быть… и что сейчас не бывает смертельных интриг. Вот тебе, пожалуйста: явная афера, возможно, и смертельная – мошенники на охоте за бумажником престарелого фраера!
– Он не такой уж и фраер, – возражал мой муж. – Ты же сама слышала, он чутко спит. Так что коварный план пока не удался.
– Чепуха, – отмахивалась я. – Спит чутко, как все пожилые гипертоники… Черт возьми! А мы за кого только ее не принимали! За турчанку…
– А что, кривой турецкий ятаган свои семена повсюду сеял, в том числе и на ридной Украйне…
– Интересно, что она задумала, миленькая бестия? По-хорошему, надо бы мужика предупредить, знать бы только, в каком отеле они остановились…
– Еще чего! – возмутился Боря. – А вдруг все наоборот? Вдруг девушка спасает кого-то от смертельной опасности? Вдруг она, как Юдифь, кинулась в объятия главаря мафии во имя спасения своего любимого? Нет уж, дай свершиться всем перипетиям комедии дель арте или трагедии Шекспира. Вдруг он ее задушит согласно купленным костюмам?
И за полночь мы, перебивая друг друга, придумывали все новые и новые повороты сюжета. Некоторые, особо удачные, я даже записала – вдруг пригодятся потом, в работе… Заснули поздно, проспали свою третью рассветную стражу, так что, когда вышли из отеля, кое-кто из ранних пташек уже фланировал по улицам: утро оказалось ветреным, солнечно-резким, отчетливым, с синими тенями в глубине арок.
На Сан-Марко за одним из целой флотилии столиков «Флориана» пили кофе и непринужденно болтали две пышно одетые дамы с глубокими декольте, одна – в белокуром, другая в голубом парике. Надо же и статисткам позавтракать…
Обе были из тех, кто вчера сидел внутри, изображая аристократическую публику восемнадцатого столетия. Казалось, они и не уходили на ночь, лишь прихватили свои чашки, переместившись утром на воздух. Возможно, так оно и было, потому что одна из дам широко, совсем не аристократически зевнув, достала из пачки сигарету и закурила.
Возле них кружил толстый турок с огромной чалмой на голове, размером с колесо грузовика, – отпуская, судя по всему, шуточки: после каждой девушки улыбались – одна благосклонно, другая сонно-снисходительно… Потом турок отвалил, а статистка в пудреном парике стала что-то эмоционально рассказывать подруге, поправляя развившийся локон рукой с сигаретой, зажатой между пальцами. Ветер перебирал богатые кружева ее широких рукавов, и зябко было смотреть на роскошное декольте старинного платья, в котором покоились пышные груди, идеально упакованные в корсет.
Ее подруга в голубом парике улыбалась, кивала и улыбалась… и вдруг расплакалась.
И вот тогда над площадью пролетела неуловимая усталость.Anima allegra – смеющаяся душа карнавала – истончилась и сникла, она возносилась над нами, испарялась, покидала площадь – так душа возносится над телом: карнавал умирал. Рассеялась туманная взвесь, что накануне окутывала здания, фонари и фонтан. Зимнее утро навело резкость на предметы и лица, и захотелось, чтобы уборщики поскорее подмели надоевший цветной сор конфетти, а уставшие девушки-статистки смогли наконец уйти домой и как следует выспаться…
– Ну что, – спросил Боря, бодро поеживаясь, – куда сегодня двинем?
* * *После полудня ветер устервился и вовсе перестал миндальничать: встречные дамы, одной рукой придерживая рвущиеся вбок и вверх пышные юбки, а другой контролируя статичность закрепленного шпильками парика или шляпы, быстро исчезали с площади и окрестных улиц. Небо набухало тревожной тяжелой скукой – погода явно менялась к худшему…
Но по набережной Скьявони, как и вчера, и позавчера, упрямо брел человек-оркестр, вернее, человечек-оркестрик.
Каждая часть его тела была приспособлена к извлечению какого-нибудь звука. К спине был привязан огромный круглый барабан с литаврами, и человечек время от времени просто лягал этот барабан пяткой, будто пенделя давал самому себе. Барабан издавал гром и лязг литавр. В руках человечка коротеньким удавом разворачивалась и сворачивалась гармоника; на голове сидел металлический колпак с бубенцами разных размеров и регистров, и когда он эпилептически дергал головой, те звенели, крякали, лопотали и гремели на все лады. Музыкой все это предприятие назвать было трудно, но какофония звуков и чередование ударов вкупе с забавной фигуркой чуть ли не карликового роста очень нравились встречным. Во всяком случае, в жестянку, подвешенную к гармонике, монеты падали не так уж и редко…

Дон-Джованни. Финал.2010
* * *Свой последний в этот приезд обед мы решили отведать в рекомендованной путеводителем остерии неподалеку от Сан-Марко. Автор этого фундаментального труда подозрительно горячо советовал выбрать в меню «венецианскую курицу в различных видах и состояниях».
Наш чартерный рейс перенесли на два часа ночи. Оставалось еще какое-то время перед сборами, которое мы могли потратить по свое-
– О’кей, если только курица не в состоянии аффекта…
– «Хозяева по-домашнему приглядывают за посетителями», – продолжала я зачитывать ту же рекомендацию, когда мы уже сели за стол и послушно заказали «полло».
– Еще бы не приглядывать, – резонно заметил мой муж, – мало ли каких жуликов сюда заносит…
Мы сидели в глубине большого темноватого зала с низкими деревянными потолками и через широкое окно, выходящее на улицу, смотрели на медленно плывущую толпу. И опять окно и французский занавес над ним являли сцену, по которой невидимый главреж гонял туда и сюда массовку, пока в артистических уборных гримируются актеры главных ролей.
Как странно, думала я, вчера мы были публикой, смотрящей на сцену снаружи, сегодня мы – публика, смотрящая на сцену изнутри. Но те, кто движется там, по улице, точно так же смотрят на нас, в сценический проем окна. Похоже, каждый в этом городе одновременно и зритель, и актер, вне зависимости от того, по какую сторону рампы находится…
– Эта их «полло»… – буркнул Боря, уныло догрызая куриную ногу, – явно была современницей Марко Поло…
Нам давно уже принесли счет, и мы уплатили, но продолжали сидеть, наблюдая в окно, как ветродуи гонят по сцене мощные струи резкого воздуха, и не торопились выйти из теплого зала, как публика не торопится выйти из прокуренного зала кинотеатра в ветер и дождь вечерней улицы.
* * *Наш чартерный рейс перенесли на два часа ночи. Оставалось еще какое-то время перед сборами, которое мы могли потратить по своему усмотрению, что по-нашему означало просто шляться по улочкам и вдоль каналов. Если бы погода не портилась так стремительно…
– Может, вернемся в отель? – спросила я, щурясь на ледяном ветру, задувающем с лагуны. Глаза слезились, руки мерзли даже в перчатках, даже заткнутые глубоко в карманы куртки.
Мы перевыполнили «план по окнам»: нащелкали такое количество фотографий, словно сюда нас командировала редакция какого-то архитектурного журнала для сбора материала к толстенному номеру, посвященному исключительно окнам Венеции, а попутно и венецианскому карнавалу.
– Как хочешь… Давай еще прогуляемся на задах Сан-Заккарии, дойдем до Сан-Джорджо деи Гречи? Помнишь, там в витражах ты видела какую-то крылатую хреновину и сказала, что хорошо бы зарисовать?
И мы, подняв воротники курток, натянув на лоб вязаные шапки, то и дело поворачиваясь спиной и пятясь, поплелись под нахрапистым ветром – охота пуще неволи – сначала по набережной вдоль Палаццо Дукале, затем свернули влево и дворами, мостами, каналами, мимо Кампо Бандьера-э-Моро, по калле Пегола пошли в сторону Арсенала.
Видимо, окаянный ветер дожал самых зимнеупорных туристов. Мало кто попадался навстречу. Только завернув на Фондамента ди Фронте, мы едва не столкнулись с двумя туристами в костюмах японских самураев.
Вода в канале поднялась и мутно бурлила у самого края набережной.
– Как бы не затопило, – сказала я. – Нам еще наводнения тут не хватало. – И остановилась: – Может, хорош маскарада, дядя? Тапер устал, и фильма на финале… Нырнем куда-нибудь, согреемся?
– Чуток виски?
– Я бы коньячку…
В это мгновение откуда-то сверху слетел на набережную сдвоенный вопль: протяжный мужской рев и пронзительный женский визг. На третьем этаже отеля по другую сторону канала кто-то рванул дверь на балкон, и с классическим воплем «Спасите!» оттуда вылетела полураздетая женщина. Не очень классическим в этом было только то, что вопила она по-русски. Видимо, переводить на английский не было времени. А может, уже не было в этом нужды.
– О боже, – выдохнул Боря. – Опять эти?! Не верю! Так не бывает…
– Разве только в жизни, – отозвалась я.
Мы стояли, задрав головы к балкончику. Такого романтического углового балкона – с высоким двойным окном, осененным ажурными, в форме бутонов, розетками, – в нашей коллекции еще не было. Их легкость и хрупкое изящество так были гармоничны с белизной обнаженных женских рук. Странно, что отсюда девушка вовсе не казалась смуглой: темный кирпич стены служил контрастом к телу.
– Не смей подходить!!! – завизжала она кому-то в глубину комнаты, вытянув вперед руки. – Не приближайся ко мне!!!
Самое удивительное, что и заикаться она перестала. Позже, обсуждая это с Борисом, мы так и не пришли к согласию – почему? То ли стресс выправляет дикцию, то ли заикание было деталью образа.
Мужской голос в ярости проорал из комнаты:
– Я ташкентский грэк, сука, поняла?! Аферистка!!! Я – ташкентский грэк!
Видимо, Боб позвонил-таки не вовремя, мелькнуло у меня. А я-то хороша: албанец, азербайджанец, турок… Как можно было не узнать эти характерные черты, эту походку и повадку, эту сутуловатую плечевую мощь закоренелой шпаны из Греческого городка, столь знакомые мне с детства!
Между тем девушка вжалась в перила балкончика и вопила не переставая, отбиваясь и уворачиваясь от мужских рук, что пытались втащить ее в комнату.
Двое туристов в костюмах японских самураев, успевшие удалиться на приличное расстояние, вернулись, услышав вопли. Они что-то быстро взволнованно говорили по-английски, обращаясь к нам (я не понимала их английский), и когда для удобства сняли маски, оказались – как в дурном сне – как раз японцами, мужчиной и женщиной неопределенного возраста. Что само по себе привело меня в оторопь: приехать на венецианский карнавал, чтобы вырядиться собой? Японцы возмущенно лопотали на не опознанном мною английском, а Борис сказал:
– Ну что, бежать-кричать? Где вход в отель – с той улицы?
– Постой… Тут иначе надо.
– Но он ее убьет к чертовой матери! Или она со страху с балкона сиганет.
– Да погоди ты! – отмахнулась я и, напрягши глотку на холодном ветру, с зычной оттяжкой гаркнула вверх, вспоминая манеру шпаны из Греческого городка, будто не прошло сорока лет с того времени: – Чува-ак!!! щас милиция зову, да-а?! Слышь, чувак! Милиция хо-очешь?!
Там наступила тишина. Дверь на балкон с треском захлопнулась, и одновременно по мостовой застучали каблуки японцев – то ли они помчались разыскивать администратора отеля, то ли просто испугались моего выступления.
– Ты с ума сошла? – спросил муж, разглядывая меня, однако, с новым уважительным интересом. – Какая здесь милиция! Ее уже и в Москве нет.
– Отстань, – пробормотала я севшим голосом. – В Москве нет, а у нас в Греческом городке есть…
Минуты три уже сверху летела какая-то труха, словно где-то на лесах над нами рабочие приступили к оштукатуриванию здания. Мы стояли, задрав головы, бездумно смахивая с лиц надоедливую белую труху, пока не поняли, что это снег начался. Снег в Венеции!
А девушка продолжала стоять на балконе, прижавшись спиной к перилам…
То, как колотил ее озноб, видно было даже отсюда, с мостовой. Она вздрагивала, мелко трясла головой и как-то жалко и жутко нам сверху улыбалась, обеими руками придерживая на груди рубашку судорожным, душу выворачивающим жестом.
– Усе попадало… – сказал Боря с жалостью.
А я думала: вот он, мой сюжет… Мой неузнанный, неразгаданныйавантюрный сюжет – стоит раздетым на холоде, и нет никакой надежды, да и просто времени нет извлечь его из чрева жизни, растормошить, растопить, «вдохнуть дыхание в ноздри ея»; развернуть-раскатать, прощупать-подивиться золотым колечкам еще одной судьбы…
И безнадежно все, и ничегошеньки не узнать – что там между ними было, с чего началось, что их прибило-то друг к другу? И как же крутит, мнет и формует заново наших людей чужая жизнь, как же она выворачивает, перелицовывает наши лица в непроницаемые личины, если эти двое могли не учуять один другого в первую же минуту знакомства!
Так кто же ты, маска, думала я, ив какой Полтаве, в каком Кременчуге у тебя осталась мама или ребенок, или оба они, мама с ребенком, – что ты любыми путями должна заработать и послать им денег? Или ни мамы, ни ребенка, а просто занесло беспросветным ветром в такую темную карнавальную жуть, что и опомниться страшно?
А может, и хорошо, что ты остаешься тайной: разве не тайна, в конце концов, – главное условие карнавала, его «смеющаяся душа», безумие опустошенности, его забытье – репетиция небытия?…
Я натянула шапку чуть не по самые брови и одеревеневшими от холода губами пробормотала мужу:
– Вот теперь пошли. Они разберутся. А я совсем задубела…
* * *Под вечер снег повалил крупными зернистыми хлопьями, которые под порывами ветра сбивались в кучи и нервной толпой кидались из стороны в сторону, будто места себе не находя. Часа через три величественный простор Сан-Марко был устлан белой молодой пеленой, а снег все летел и летел, заштриховывая собор и колокольню, выдувая с площади прохожих, выметая их из-за колонн и аркад.
В конце концов все растеклись и осели по барам да по домам, временным и постоянным.
Мы тоже вернулись в отель, чтобы собрать чемодан и поспеть на катер.
Когда вышли, уже стемнело…
По площади в сторону Палаццо Дукале в туманной белой круговерти удалялись две мужские фигуры в черных треуголках и черных плащах. Они энергично шагали, придерживая шпаги на боку, и ветер рвал их плащи – живые черные крылья на застывшей белизне.
– Карабинеры, – сказал Борис. – Смена караула.
Чугунные канделябры фонарей, уснувшие белые гондолы, черные штрихи свай у причала и крылатый убеленный лев на колонне выглядели завершением карнавала, неизбежным возвращением в черно-белое пространство зимы, торжеством графики после бурлеска живописи и цвета.
А дальше – репетицией небытия – клубилась, вспухала гигантской каракатицей ненасытнаянеббиа, в чьей рыхлой и влажной плоти застряла заноза колокольни Сан-Джорджо Маджоре. И двойная цепочка черных следов уводила взгляд к границе набережной, что лежала широким белым подоконником лагуны – гигантского окна в Адриатику, погруженную в черно-белый сон веницейской зимы…
Иерусалим, август 2011

Бах. Сочинение Си-минор.2007
В Сан-Серге туман…
Тане Флейшман
Леню он не узнал.
Вернее, узнал, конечно, – сутулость эту, птичью манеру закидывать голову, всматриваясь в людей и предметы. Так один человек узнает другого, близкого по юности, по общим молодым фотографиям… Конечно, узнал. Но испугался, что и сам, наверное, так же изменился. Не виделись лет восемь, и ему подумалось, что как раз эта плюс-минус десятка на дистанции от «парня» к «деду» становится роковой для облика мужчины.
Собственно, по телефону он уговаривал друга не беспокоиться – мол, как-нибудь сам доберусь, видал я ваши европы. Для того и машину арендовал. Но когда Леня выяснил, что машину Михаилу придется брать на французской стороне аэропорта (на дешевизну повелся, у французов снять выходило дешевле, чем у швейцарцев), – он встревожился и заявил, что приедет встретить непременно: ты заплутаешь, там полно заморочек, в этом аэропорту, поделенном на зоны.
Далее все, как водится: обнялись, поцеловались, охлопали друг другу плечи и спины:
– Полысел, старый хрен!
– А ты поседел, ваше святейшество, но живота, смотрю, нет…
– Приглядись хорошенько…
Затем хитрые переходы между зонами, невозмутимые таможенники, неторопливые чиновники и новенький черный «Рено», к которому они еще пилили с километр по бескрайней подземной автостоянке – нормальная бестолковщина первого дня путешествия…
Если б то было действительно путешествие, а не бегство от себя самого, не разбери куда. Барахтаясь в страшной тоске последних недель, он наобум набрал Ленин телефон, услышал голос, и – оба вдруг взволновались, обрадовались друг другу, проговорили минут сорок и так возжаждали встречи, что наутро он взял билет и через день вылетел. И уже в самолете стал тяготиться – собой, собой. Только собой…
Наконец, двинулись эскортом: он – за серебристым Лениным «Пежо», боясь отстать, напряженным взглядом держа заветный номер впереди. Впрочем, Леня вовремя притормаживал, если кто-то обгонял «Рено» или светофор обрубал их невидимую связку, и они опять чинно плыли двумя уточками по автостраде, вдоль которой солнечными шапками то и дело вспыхивали желтые кусты форзиции. Да и дороги было всего ничего. Жил Леня в Мейране, пригороде Женевы, где снимали квартиры многие сотрудники ЦЕРНа.
Уже вовсю цвела магнолия. Здесь, как и по всей Европе, это были мощные плечистые деревья, усыпанные охапками бело-розовых цветов. Одно такое росло прямо перед подъездом Лениного трехэтажного дома. Близость природы – парков, лесов и озера – чувствовалась на каждом шагу, и всюду природа была очеловечена, даже слишком: ветви платанов зачем-то обрубали, придавая им причудливую форму, и рослые красавцы стояли, раскорячив мозолистые обрубки ветвей.
Такая же огромная магнолия росла у Лени перед балконом, на который из гостиной выходила стеклянная – от пола до потолка – дверь, сама бывшая частью панорамного окна во всю стену. И эта пышная, как зефир, крона магнолии служила боковой кулисой к заднику поистине сказочному: ближние, поросшие лесом, холмы уплывали к голубоватой гряде заснеженных гор.
– Какие окна у тебя просторные, – сказал он, чтобы хоть что-то нейтральное произнести, не про Лиду, не теребить больное. Хотя и понимал, что рано или поздно разговор о Ленином горе непременно зайдет. – Хорошо! Света много.

