– Но потом, – продолжал Тронк, – здесь чего-то испугались. Неблагоразумно, мол, держать за стенами крепости столько солдат, знающих пароль. Говорили: наперед не угадаешь, кто-нибудь из пятидесяти солдат скорее может оказаться изменником, чем единственный офицер.
– Ну да, – согласился Дрого.
– И тогда они решили: пусть пароль будет известен только командиру. И потому караул теперь выходит из крепости за сорок пять минут до смены. Взять, к примеру, сегодняшний день. Общая смена караула произведена в шесть часов. Наряд часовых для нового редута вышел отсюда в пять пятнадцать и прибыл на место ровно в шесть. Чтобы выйти из крепости, пароля не нужно, потому что отряд формируется здесь, а чтобы войти в новый редут, достаточно знать вчерашний пароль, который известен только офицеру. После смены караула на редуте вступает в силу новый пароль – его тоже знает только офицер. Так проходят сутки – пока не прибудет новый наряд. А на следующий вечер, когда солдаты возвращаются (они могут прибыть сюда и в шесть тридцать, так как обратно идти легче), пароль в крепости уже изменился. Таким образом, нужен третий пароль. Офицер должен знать их все три: один для прохода в редут, второй на время несения караула, третий – для возвращения в крепость. Сколько сложностей только для того, чтобы солдаты, находящиеся в пути, пароля не знали. Вот я и говорю, – продолжал Тронк, не заботясь о том, слушает ли его Дрого, – если пароль известен только офицеру, а ему, предположим, по пути стало худо, что прикажете делать солдатам? Не могут же они заставить его говорить? И вернуться туда, откуда они вышли, тоже не могут, потому что за это время пароль переменился и там. Об этом кто-нибудь подумал? А те, кто настаивает на секретности? Разве они не понимают, что теперь введено три пароля вместо двух и этот третий, необходимый для возвращения в крепость, устанавливается раньше чем за сутки? Что бы ни случилось, они обязаны его сохранить в тайне, иначе караульный отряд не сможет вернуться в крепость.
– Но их же узнают у ворот, – возразил Дрого, – не так ли? Разве там не увидят, что это возвращается караул, сдавший дежурство?
Тронк поглядел на лейтенанта с чувством некоторого превосходства.
– Это невозможно, господин лейтенант, – сказал он. – В крепости свои законы. С северной стороны без пароля сюда никто не может пройти. Кем бы он ни был.
– В таком случае, – заметил Дрого, возмущенный столь бессмысленными формальностями, – в таком случае не проще ли придумать для нового редута особый пароль? Смену караула производить раньше, а пароль, необходимый для возвращения в крепость, сообщать только офицеру. Солдаты же пусть ничего не знают.
– Разумеется! – торжествующе воскликнул старший сержант, словно только и ждал подобного возражения. – Такой выход действительно был бы самым лучшим. Но тогда пришлось бы менять устав, выработать новую инструкцию. Устав же гласит: «Пароль сохраняет силу на протяжении двадцати четырех часов – с момента выхода отряда на дежурство и до момента его сдачи; один и тот же пароль сохраняет силу как в крепости, так и в ее подразделениях», – назидательным тоном отчеканил он. – Так прямо и записано: «в подразделениях». Коротко и ясно. Всякие подтасовки исключаются.
– Ну а до этого, – спросил Дрого, поначалу слушавший не очень внимательно, – до этого смена караула в новом редуте тоже ведь производилась раньше?
– Конечно! – воскликнул Тронк и тут же сам себя поправил: – Так точно, господин лейтенант. Всего два года как началась эта история. Прежде было много лучше.
Старший сержант замолчал; Дрого смотрел на него с испугом. Что осталось от этого человека после двадцати двух лет службы в крепости? Помнит ли Тронк, что где-то в мире еще существуют миллионы людей – таких же, как он, но не носящих военную форму? Они свободно гуляют по городу, а вечерами сами решают, лечь ли им спать или пойти в остерию или в театр. Нет, одного взгляда на Тронка было достаточно, чтобы понять: о существовании других людей он позабыл, вся его жизнь – это только крепость с ее отвратительными порядками. Тронк уже не помнил, как нежно звучат голоса девушек, как выглядят сады, реки, деревья, если не считать тех жалких кустиков, что росли возле крепости. Да, Тронк, как и Дрого, смотрел на север, но совсем иными глазами: он всматривался в тропу, ведущую к новому редуту, и в ров, и в контрэскарп, прощупывал взглядом возможные подступы к крепости, и что ему было до диких скал, до треугольника таинственной равнины и до белых облаков, плывущих теперь уже почти по ночному небу?
С наступлением темноты лейтенантом вновь овладело желание бежать отсюда. «И почему я не уехал сразу? – корил он себя. – Почему поддался коварной дипломатии майора?» А теперь вот придется ждать, когда истекут четыре месяца – сто двадцать бесконечно длинных дней, половину которых он проведет в карауле на крепостных стенах. Ему казалось, что он очутился среди людей какой-то совершенно другой породы, на чужой земле, в жестоком и враждебном ему мире. Блуждающий взгляд его вновь наткнулся на Тронка: тот, замерев, наблюдал за часовыми.
VI
Стало совсем темно. Дрого устроился в пустом помещении редута и велел принести себе бумагу, чернила и ручку.
«Дорогая мама», – вывел он и сразу же почувствовал себя мальчишкой. Никто его не видел, он сидел при свете фонаря один в самом сердце незнакомой ему крепости, вдали от дома, от милых привычных вещей и утешал себя мыслью, что может наконец открыться, излить все, что у него на душе.
Конечно, с другими, со своими коллегами-офицерами он должен вести себя как настоящий мужчина, смеяться вместе с ними, рассказывать смелые анекдоты о генералах и женщинах. Кому, как не маме, может он открыть правду? А правда Дрого в этот вечер не была правдой бравого вояки и, очевидно, не отвечала суровым нравам крепости: здесь все только посмеялись бы над ним. Правдой была усталость от дальней дороги, гнет мрачных стен, ощущение полного одиночества.
«Два дня, проведенные в пути, совсем измотали меня, – вот что хотел бы он написать, – а по прибытии я узнал, что при желании могу вернуться в город. Крепость – место унылое, поблизости нет никаких селений, никаких развлечений, в общем, ничего веселого». Вот что хотел бы он написать.
Но тут Дрого представил себе маму: в эту минуту она, должно быть, думает именно о нем и тешит себя мыслью, что сыну ее сейчас хорошо в кругу добрых друзей, а может – как знать? – и подруг. Конечно же, она надеется, что он доволен жизнью и спокоен.
«Дорогая мама, – выводила его рука. – Я прибыл к месту назначения позавчера, проделав интереснейшее путешествие. Крепость – это нечто грандиозное…» О, если бы он мог описать ей все убожество здешней обстановки, витающий в крепости дух наказания и ссылки, этих чужих ему и каких-то нелепых людей. А он писал: «Офицеры приняли меня очень сердечно. И старший адъютант был со мной весьма любезен и предоставил мне полную свободу выбора: остаться здесь или вернуться в город. И все же…»
Может, как раз в этот момент мама ходит по его опустевшей комнате, открывает какой-нибудь ящик, аккуратно перекладывает его старую одежду, приводит в порядок книги, письменный стол; она проделывала это уже столько раз, но ей кажется, что так ощутимей присутствие сына, словно он, как обычно, должен вернуться домой к ужину. Ему мерещился привычный звук маминых частых беспокойных шагов, выдававших ее вечные заботы о ком-нибудь. Разве достанет ему смелости огорчить ее? Если бы он был дома, в той же комнате, под семейным абажуром, вот тогда действительно рассказал бы маме обо всем, и она просто не успела бы огорчиться, потому что он сидел бы рядом и все плохое уже осталось бы позади. Но вот так, вдали от нее, взять все и написать!.. Если бы они сидели рядышком перед камином в тишине надежного старого дома – о, тогда конечно, тогда он рассказал бы ей о майоре Матти, о его коварных посулах и о причудах Тронка! Он рассказал бы ей, как по глупости принял предложение остаться здесь на четыре месяца, и они вместе, наверно, посмеялись бы над его оплошностью. Но как это сделать, находясь от нее вдали?
«И все же, – продолжал писать Дрого, – я счел за лучшее для себя, да и для своей карьеры, остаться на какое-то время в крепости… К тому же народ здесь очень симпатичный, служба простая, не утомительная». А его комната? Бульканье воды за стеной? Встреча с капитаном Ортицом? Безжизненная северная земля? Не станет же он описывать железный устав, редут, убогое караульное помещение, где он сейчас сидит! Нет, даже с мамой не может он быть откровенным, даже ей нельзя признаться в смутных страхах, не дававших ему покоя.
Там, дома, в городе, часы не в лад и на разные голоса били сейчас десять вечера, и на их бой тоненьким дребезжанием откликалась стеклянная посуда на буфетных полках; из кухни доносились голоса и смех, а с противоположной стороны улицы – звуки фортепьяно. Через узенькое, похожее на бойницу окошко можно было вновь посмотреть на северную долину, на эту унылую землю; но сейчас к окошку подступила непроглядная темнота. Перо слегка поскрипывало. Вокруг царила ночь, между зубцами стены начал свистеть ветер, навевая какие-то тревожные думы, и хотя в редуте сгустилась темень и воздух был сырой и тяжелый, Дрого писал: «В общем, я очень доволен и чувствую себя хорошо».
С девяти вечера и до рассвета каждые полчаса звучал удар колокола в четвертом редуте на правом фланге перевала – там, где кончалась стена. Сначала слышался удар маленького колокола, и тотчас часовой окликал ближайшего своего товарища, а тот – следующего, и так – до противоположного конца стены, от редута к редуту, через форт и далее в ночной темноте совершалась перекличка. «Слушай! Слушай!» Часовые выкрикивали эти слова равнодушно, монотонно, каким-то неестественным голосом.
Не раздеваясь, Джованни Дрого прилег на койку; но и сквозь овладевающее им сонное оцепенение через определенные промежутки времени его ушей достигала эта далекая перекличка: «Слу… лу… лу…» Крик накатывал, становился все громче, проносясь над ним, набирал наибольшую силу и, постепенно замирая, удалялся по другой стене. Спустя две минуты он возвращался, но уже как отклик, с первой башни слева. И опять через равные промежутки времени раздавалось: «Слу… лу… лу…» Лишь когда этот крик звучал прямо над головой, подхваченный часовыми его отряда, Дрого мог разобрать слово полностью. Но вскоре это «Слушай!» снова превращалось в какой-то протяжный стон, замиравший наконец там, где у самого подножия скал стоял последний часовой.
Джованни слышал, как этот крик четырежды прокатился с одного фланга на другой и четырежды возвратился по стене крепости к исходной точке. На пятый раз до сознания Дрого дошел лишь слабый отзвук, от которого он слегка вздрогнул. И подумал, что не пристало офицеру спать на дежурстве. Вообще-то устав допускал это при условии, что офицер не будет раздеваться, однако почти у всех лейтенантов крепости особым шиком считалось не смыкать глаз всю ночь: они читали, курили сигары, иногда в нарушение инструкций навещали друг друга и играли в карты. Тронк, которого Джованни уже успел кое о чем расспросить, намекнул ему, что бодрствовать всю ночь стало в крепости хорошей традицией.
Джованни Дрого растянулся на койке, стоявшей так, что ее не достигал круг света от керосиновой лампы, и предался размышлениям о своей жизни, но совершенно неожиданно его сморил сон. А между тем именно в эту ночь – о, если б он только знал, ему бы, наверно, было не до сна! – именно в эту ночь для него начался поспешный и неумолимый отсчет времени.
До сих пор он пребывал в той поре безмятежной ранней юности, когда дорога, по которой шагаешь с детства, кажется бесконечной: годы текут медленно и легко, как-то незаметно. Шагаешь себе спокойно, с любопытством поглядывая по сторонам, и нет никакой надобности торопиться, никто тебе не наступает на пятки, никто не ждет; товарищи твои идут рядом так же бездумно, часто останавливаясь, чтобы пошутить, посмеяться. Взрослые с порога добродушно приветствуют тебя и с многозначительной улыбкой указывают куда-то на горизонт; и тут твое сердце начинает биться от сладостных мечтаний и предвкушения героических дел, ты уже предчувствуешь все то замечательное, что ждет тебя впереди; ничего пока еще не видно, нет, но ты уверен, ты абсолютно уверен, что придет время и все сбудется.
Долго ли еще идти? Нет, надо только через эту реку переправиться, вон она – внизу, и перевалить через те зеленые холмы. А может, мы уже на месте? Разве не к этим деревьям, не к этим лугам, не к этому белому дому мы стремились? На какое-то мгновение начинает казаться, что да, так оно и есть и надо остановиться. А потом нам говорят, что лучшее – впереди, и мы снова беззаботно трогаемся в путь.
Так и идем себе, в доверчивом ожидании лучшего, а дни длинны и спокойны, высоко в небе сияет солнце и, похоже, не собирается клониться к закату.
Но в какой-то момент, почти инстинктивно, мы оглядываемся назад и видим, что ворота у нас за спиной прочно закрыты и обратного пути нет. Вот тогда и замечаешь: что-то переменилось, солнце уже не кажется неподвижным, а быстро катится по небу: не успеешь полюбоваться на него, как оно, увы, уже стремительно приближается к горизонту; облака не плавают больше в лазурных заводях неба, а, торопливо наползая друг на друга, куда-то несутся; и тут начинаешь понимать, что время проходит и твоя дорога рано или поздно должна кончиться.
Да, наступает момент, когда у нас за спиной молниеносно захлопываются тяжелые ворота и их тотчас запирают – вернуться уже не успеешь. Но именно в этот момент Джованни Дрого спал сном праведника и улыбался во сне, как ребенок.
Пройдет немало дней, прежде чем Дрого осознает, что случилось. Тогда для него наступит пробуждение. Он недоверчиво осмотрит все вокруг, услышит звук настигающих его шагов, увидит людей, которые проснулись раньше и торопятся его обогнать, чтобы первыми прийти к цели. Он услышит, как пульсирует время, скупо отмеривая дни его жизни. И увидит в окнах уже не смеющиеся, а застывшие и безучастные лица. И если он спросит, долго ли ему еще идти, люди кивнут, опять-таки указывая на горизонт, но уже не будет в этих жестах ни доброты, ни приветливости. Друзья меж тем потеряются из виду, кто-то, выбившись из сил, останется позади, кто-то вырвется вперед: вон он – крошечная точка у горизонта.
«Тебе за ту реку, – скажут люди. – Осталось десять километров, и, считай, ты уже на месте». Но дорога почему-то все никак не кончается, дни становятся короче, попутчики – реже, а в окнах видны лишь бледные тени, машинально качающие головой.
И так будет до тех пор, пока Дрого не останется совсем один, а на горизонте не появится узкая полоса безбрежного неподвижного свинцово-серого моря. Он почувствует себя усталым, в домах вдоль дороги почти все окна будут закрыты, а те немногие люди, которых он увидит, в ответ на его вопросы лишь горестно разведут руками: все хорошее осталось позади, далеко позади, а ты прошел мимо, не зная этого. Да, возвращаться уже слишком поздно, за спиной нарастает топот множества людей, идущих следом, подстегиваемых теми же иллюзиями, тем же миражом, пока еще невидимым на белой пустынной дороге.
Джованни Дрого спит сейчас в третьем редуте. Ему что-то пригрезилось во сне, и он улыбается. В последний раз навещают его этой ночью чудные образы вполне счастливого мира. Хорошо, что он не может увидеть себя (а ведь когда-нибудь это будет) в том месте, где дорога кончается, на берегу свинцового моря, под однотонным серым небом; кругом ни дома, ни живого существа, ни дерева, ни даже травинки – и так во веки веков.
VII
Наконец-то из города прибыл сундук с вещами лейтенанта Дрого. Среди прочего в нем была новехонькая, невероятно элегантная шинель. Дрого надел ее и стал рассматривать себя «по частям» в маленьком зеркале, висевшем у него в комнате. Эта вещь как бы являла собой живую связь с его прежним миром, и он не без удовольствия подумал, что все теперь станут обращать на него внимание – такая прекрасная была ткань, такими благородными складками она ниспадала.
И еще он подумал, что не следовало бы трепать ее во время ночных караулов, среди этих сырых стен. Казалось даже дурной приметой обновлять ее именно здесь, как бы допуская, что более удачного случая не представится. Сожалел он и о том, что не перед кем в ней покрасоваться, и, хотя было совсем не холодно, он решил надеть шинель, пусть только для того, чтобы сходить к полковому портному и приобрести у него другую, попроще.
Дрого вышел из комнаты и стал спускаться по лестнице, любуясь – где допускало освещение – изяществом собственной тени. Но почему-то по мере того, как он спускался в недра крепости, шинель утрачивала свой шик. К тому же Дрого почувствовал, что не умеет носить ее естественно и непринужденно, и она стала казаться чужой и слишком щегольской.
Хорошо еще, что лестницы и коридоры были почти безлюдны. Первый же попавшийся навстречу Дрого капитан ответил на приветствие, не задержав на нем взгляда. Даже изредка встречавшиеся на его пути солдаты и те не косили глазом в его сторону.
Под конец Дрого пришлось спускаться по узкой винтовой лесенке, высеченной прямо в стене; от эха его собственных шагов, разносившегося вверх и вниз, создавалось впечатление, будто он здесь не один. Полы роскошной шинели развевались, обтирая со стен белесую плесень.
Наконец Дрого добрался до подвальных помещений: мастерская портного Просдочимо находилась в подвале. В погожие дни через крошечное оконце под потолком сюда пробивалась узкая полоска света, но в тот вечер уже зажгли лампы.
– Здравствуйте, господин лейтенант, – увидев вошедшего, сказал полковой портной Просдочимо.
В большом помещении освещены были лишь отдельные островки: конторка, за которой сидел какой-то старичок, большой рабочий стол для троих молодых помощников портного. А вокруг, наводя жуть, словно удавленники, болтались на вешалках десятки мундиров, шинелей, плащей.
– Добрый вечер, – ответил Дрого. – Я хотел бы купить шинель. Не очень дорогую, лишь бы ее хватило на четыре месяца.
– Позвольте взглянуть, – сказал портной, улыбаясь. С недоверчивым любопытством он взял в руки край шинели Дрого и подтянул его поближе к свету. (Просдочимо был в звании сержанта, но, как портной, мог позволить себе некоторую ироничную вольность в отношениях с начальством.) – А материал-то хорош, хорош… Небось кучу денег заплатили, у вас в городе умеют драть. – Он окинул профессиональным взглядом всю шинель и покачал головой так, что затряслись его толстые, покрытые сеткой кровяных прожилок щеки. – Жаль только…
– Чего?
– Жаль, что воротник низкий, военные таких не носят…
– Сейчас носят именно такие, – высокомерно заметил Дрого.
– По моде низкий воротник, может, и хорошо, – возразил портной, – но нам, военным, мода не указ. Наша мода – устав, а устав гласит: «Воротник шинели должен прилегать к шее, иметь округлую форму и высотой быть семи сантиметров». Если я сижу в этой дыре, вы, господин лейтенант, вероятно, думаете, что имеете дело с каким-нибудь захудалым портняжкой.