Но даже ухом не поведу. Пускай понервничают да побеспокоятся. Тем более, что там, с болот, хриплое пенье капитана «Хэй-хэй, если есть на свете порт всех морей, – похоже, что он где-то здесь» почти перебивает их крик.
Честно говоря, мне бы хотелось, чтобы так было всегда. Но.
Но этот запах каштанов, этот вкус свежевыпеченных облаков – никуда не деться – снова заставляет меня спускаться вниз ещё раз подразнить старушку вечность своим невзрачным присутствием.
Фея Фея
– И, знаешь ли, милочка, – сказала Фея, – всё-таки восемнадцать есть восемнадцать. Тут уж… Лесник он или хер собачий.
Та вскрикнула, зарыдала всхлип, бросила ладони к лицу и кинулась прочь.
«Ну и пошла ты нахуй, – подумала Фея. – Горох перебирай. У самой жизнь не сахар: крысы да тыквы».
– Не вернусь я походу, – сказала она, обратившись к своей единственной подруге – Волшебной палочке.
Та – клюнув через стеклянную перегородку истлевшей стороной в дно неубранной пепельницы – продолжила догорать уже ни для кого. Просто так.
Раз уж подожгли.
Розалинда Карловна и ее черепаха
Розалинда Карловна пила графинчиками.
Если в графинчике оказывалось что-то кроме водки, она очень сокрушалась, качала головой и цокала языком. Говорила она при этом так: ай-яй-яй. И больше уже к этому графинчику не прикасалась.
Ежели в графинчике оказывалась водка, Розалинда Карловна удовлетворенно вздыхала, кивала головой, после чего употребляла графинчик уже полностью. Потом она промокала губы кружевным фартуком и, не обращаясь ни к кому, шептала так: Данке шон.
При этом ее старая черепаха из вида Geochelone elephantopus abingdoni, предметом мебели стоящая в углу, вытягивала шею из панциря и подмигивала Розалинде Карловне.
Тогда Розалинда Карловна краснела, кокетливо грозила черепахе пальчиком, поворачивалась и шла в кухню, виляя огромными бедрами и поправляя сбившуюся прическу на голове.
Казалось, она что-то напевала и уж совершенно точно забывала в эти минуты, что она давным-давно как умерла, в квартире ее обитают совсем чужие и не знакомые ей люди, которые вначале и удивлялись, а потом перестали, отчего старая запылившаяся черепаха в углу временами ни с того ни с сего вытягивает морщинистую шею и подмигивает кому-то, слепо глядя мимо них.
Или, что даже точнее, сквозь них.
?
плачь, бодяжь святую воду.
знаки Дао на заборе.
воздух жмется к небосводу
моряки уходят в море.
выход ангелов наружу
губы сжато ритму вторят
мужики уходят в стужу
моряки уходят в море
в край, где глина и ухабы
у хранителей в фаворе,
насовсем уходят бабы
моряки уходят в море
что ж так хочется в Минатом
облученным априори
просвещать туземцев матом
моряки уходят в море
слово – чтобы загудело,
песней растворилось в хоре
и кому какое дело
моряки уходят в море
—
а за вишней
третий лишний
через слой дождя,
три снега
спит и видит сны Всевышний
души – место для ночлега
в море – что бы там не плыло —
брызг осколками утешусь
а не то – веревка, мыло
скучно тут
пойду повешусь
Точное время /Теперь, когда не время для стационарных связей/
В поселке Парголово на домах отродясь не водилось обычных табличек с адресами (типа круглых таких с номером по центру и названием улицы по дуге с затейливой крышей). Дабы новый раз в столетье почтальон не попадал в неловкое положение, владельцы домов писали масляной краской – кто на дверях, кто на калитках, кто на заборе – «Пляжевая (sic!) ул., дом 14а», «Заводская, 4», «Ул. Ломоносого, д.28».
Вот как раз на углу той самой улицы «ломоносого» и той самой «пляжевой» находилась одиноко стоящая телефонная будка.
Летними вечерами ко всеобщему изумлению будка начинала подсвечиваться тусклой лампочкой под потолком и к ней, неспешно обмахиваясь какими-то веточками, собирались дачники позвонить в город и рассказать, что у нас всё хорошо, саша всё ещё кашляет, но температуры нет, нет-нет, какое купаться, конечно, как у вас?, и, ну ладно, тут народу много в очереди.
Народу много терпеливо ждало, выделяя из себя следующего, который, зайдя в будку, закрывал за собой скрипучую дверь (смысла в этом не было никакого – хоть одно стекло, но обязательно было выбито), раскладывал на неровно покрашенной металлической полочке чуть правее и чуть ниже аппарата растрепанную записную книжку, готовил двушки, прислоняя к уху теплую от предыдущего говорившего трубку, и ждал сквозь гулкий шорох того самого гудка.
Потом вертел непослушный циферблат, иногда застревая в отверстиях пальцем, а иногда упираясь в железный ограничитель (дальше цифр нет!) и ждал момента, когда в ухо раздастся нетерпеливое «аллё» и можно будет опустить в чрево аппарата теплую монету (раньше времени не следует – может сожрать). Монета щелчками преодолевала несколько препятствий на своем пути и исчезала навсегда: никто и никогда не видел, чтобы к будке подъезжали люди с мешком и опустошали аппарат, об этом только рассказывали.
Очень плохо было, если там – на другом конце – оказывалось занято. Ведь понятно, что мама-сестра-тетя-бабушка там обязательно должна в это время сидеть на табуретке около своего аппарата на тумбочке с подстеленной какой-нибудь тряпочкой, может, даже с кружевами и вставленной в специальную секцию бумажкой с собственным номером – ждать звонка. И если вдруг кто-то позвонит ей, закричать «ой, я перезвоню, мне сейчас петя-даша-мои должны звонить». А тут вдруг занято. Звонящий тогда осуждающе качал головой, демонстрируя всем окружающим, что вот мол какие они там, в страхе, что стоящие в очереди начнут нетерпеливо стучать монетами по стеклу. Ужас как неловко. А иногда ещё звонящий поворачивался к очереди и говорил виновато «нет связи». Очередь тогда добрела и говорила «а вы попробуйте ещё».