И если философствование западного типа стремится определить предмет своего рассмотрения по его границам, в пределе, то можно попытаться действовать и иначе. Можно обратиться к самой сути устанавливающего жеста, который определяет исходные точки отсчета для любой возможной меры, пропорции, границы познания. Такой способ обращения как раз и будет использован здесь в качестве основного. Чтобы его как-то персонифицировать, он будет именоваться «естественным пониманием русского языка», в отличие от его грамматического понимания, которое соответственно будет называться «искусственным» по отношению к русскому языку.
История русского языка в различных его ипостасях достаточно древняя. История грамматик русского языка, напротив, насчитывает всего несколько веков. И возникает закономерный вопрос: существовал ли в русской культуре имманентный способ понимания языка – такой способ, который непосредственно опирался на специфику русского миросозерцания? Уникальную возможность обнаружить следы существования естественного понимания русского языка предоставляет обращение к истории развития русского языка, точнее, к многочисленным дискуссиям по вопросам книжной справы, которые длились на протяжении XIV–XVII веков, в которых принимали участие русские книжники с одной стороны и греческие грамматики с другой. Это был не спор между греческими учителями и их учениками, а столкновение различных принципов и познавательных установок.
На первый взгляд, растянувшийся на несколько веков спор о языке – всего лишь простое недоразумение. Установки греческой грамматики предполагают строгое соответствие между буквами и звуками, различение определенным образом частей речи. Образованный книжник должен был обладать подобными навыками и использовать их, что свидетельствовало бы о его учености и языковой компетентности. Русские писцы противились этому. Соответственно, греческие грамматики делали вывод, что русские книжники еще недостаточно грамотны и требуют постоянной опеки со стороны своих греческих наставников. В свою очередь, русские писцы, вместо того чтобы усерднее налечь на грамматическое учение и освоить все необходимые книжному человеку премудрости, отмахиваются от греческих наставлений и саму грамматическую науку называют не иначе как «эллинские борзости». Более того, эти русские писцы даже самих своих учителей пытаются уличить в невежестве и незнании грамматики. Ученые наставления их считают еретическими и решительно отвергают их «грамматические хитрости и философство»[17 - См.: М. Грек «Сочинения». Пр. Соб.,1862 г., ч. 1, N 1–4.].
Может показаться, что невежественные люди протестуют против сложностей иноземной учености. Но если мы внимательно рассмотрим вовлеченную в этот исторический спор аргументацию сторон, то легко заметим, что аргументация русских книжников выстраивается и удерживается не силой эмоционального отторжения сложного иноземного знания, а теоретически определенной позицией. Суть спора определил инок Савватий в своих челобитных к царю. Он писал, что греческие учителя «мелкой грамматике» противопоставляют «совершенное учение грамматики». Это различение на «мелкую» и «совершенную грамматику» было принципиальным для русских книжников, потому что «мелкая грамматика» требовала соответствия языка его же собственным имманентным законам, которые были созданы людьми. А «совершенное учение грамматики» – Богом данное и содержащееся в Священном Писании. Греческая познавательная установка, которой соответствовала «мелкая грамматика», давала возможность разложить язык на составляющие его части, быть уверенным, что это создает условия для понимания языка и алгоритм реконструкции его законов. А сформулированные таким образом законы позволят продуцировать бесконечное число текстов, не имея никаких существенных ограничений.
«Коварством» называл такой подход Ив. Вишенский[18 - См.: Вишенский Ив. Сочинения. М.-Л., 1955. С. 23.]. Для русских книжников была очевидна иллюзорность такого подхода. Они знали, что человек, говорящий по законам языка, не властен над смыслами, которые этот язык порождает. По законам языка можно сказать многое, но всегда будет тайной, что в конце концов сказалось. Поэтому на Руси культивировали иной подход к языку. Петр Скарга пишет, что никто не может понимать русский язык в совершенстве, ибо никто не говорит на нем, точнее никто из людей не говорит на нем[19 - Петр Скарга Русская историческая библиотека У11, стлб. 485–486.]. «И грамота руская нiкiмъ не явъленна, но токмо самим Богомъ Вседъеръжителемъ, Отцемъ и Сыномъ и Святымъ Духомъ», – пишет его современник[20 - Цитата по книге В. Ф. Мареша «Сказание о славянской письменности». М.-Л., 1963. С. 176.]. Эти высказывания с очевидностью говорят, что в русской культуре было особое представление и о языке, и о допустимых методах работы с ним.
Прежде всего язык представлялся как уникальный Божественный дар. Русский язык понимался не как язык среди других языков, а единственно возможный для русского человека. Это тот язык, на котором с нами говорит Бог. Поэтому искать человеческий закон для Божественного языка было бы и бессмысленно, и кощунственно. Бог и Божественный язык уже сами по себе есть основной и вечный закон языка, который в свою очередь должен определять и разговорный язык.
Здесь необходимо внести уточнение. На Руси практически до XVII века существовала диглосия. Смысл этого явления в том, что в рамках одной культуры одновременно сосуществуют два языка, которые представляют единый континуум, но служат для разных целей. Подобная ситуация не предполагала переводы с одного языка на другой, поскольку само взаимодействие языков задавало единую целостность церковнославянского и русского разговорного языков. Церковнославянский служил для общения человека с Богом и исполнения различных литургический действий, русский разговорный использовался для мирского общения. Смешение этих языков было и невозможно, и недопустимо. В ситуации диглоссии церковнославянский язык и был универсальным языковым законом и, соответственно, законом для разговорного языка. Поэтому русскому человеку было очевидно, что люди в принципе не могут ни реконструировать, ни даже адекватно понять законы языка в полном объеме. Человеку предначертано лишь следовать этим законам, не нарушая их и сохраняя в Священных текстах.
Поэтому закономерно появление челобитных царю, в которых обвиняются московские книжники «в злоупотреблениях грамматическим учением», в том, что, основываясь на грамматике, они портят Священные книги, то есть в результате обращения к грамматике эти книги оказываются наполненными еретическими смыслами. Савватий, в частности, упрекает справщиков в том, что они «совершенно грамматики не умъютъ, и обычай имъютъ того своего мелкого грамматикого Бога опредъляти мимошед времены, и страшному неописанному Божеству его, гдъ не довлъетъ, лица налагаютъ»[21 - Цитата по книге «Три челобитныя: справщика Савватия, Саввы Романова и монахов Соловецкого монастыря», изданной Д. Е. Кожанчиковым в 1862 году. С. 22–23.]. Поводом для этого выступления послужила регулярная замена в новоисправленных книгах аористой формы «бысть» на «был еси» во 2-м лице единственного числа при обращении к Богу. С точки зрения Савватия и других противников никоновской книжной реформы, которые исходят из традиции употребления, а не из грамматики, форма «был еси» неправомерно ограничивает Божественное бытие во времени: эта форма относится к «мимошедшему времени» и означает состояние, отмеченное в своем конце, то есть то, что случилось, но более уже не имеет места. Савватий хорошо знаком с аргументацией справщиков, которые используют грамматические правила, позволяющие отличать на письме 2-е лицо от 3-го лица. Но эти искусственные (созданные человеком), с его точки зрения, правила не могут прилагаться к существующим богодуховным текстам, в которых смысл изначально задан, а применение подобных правил приводит к искажению этого смысла. Савватий утверждает, что к Божественной сущности нельзя прилагать человеческую грамматику. Ведь грамматика позволяет даже слово «Бог» склонять по числу («будите яко боги»), а это можно рассматривать не иначе как дьявольское наваждение.
Примечательно, что подобная дискуссия со сходными по своей сути аргументами возникает всякий раз, когда совершаются попытки строгого определения норм русского языка по законам греческой грамматики. Достаточно сравнить вышеописанную полемику с полемикой периода второго южнославянского влияния. Например, Максим Грек явно ориентируется в своей языковой практике на греческую языковую модель, согласно которой текст порождается на основании определенных грамматических правил. Максим Грек стремится грамматическим способом избавиться от омонимии 2-го и 3-го лица аориста, поскольку ее нет в греческом языке, а он искал соответствия между славянским и греческим текстом. При этом языком-посредником служила латынь. Противники правки Максима Грека исходили не из грамматических правил, а из собственных внутренних интуиций языка, которые строились на корпусе Священных церковнославянских текстов.