– Я тоже прошу даже не Новгород, а лишь одной Костромы.
– Кострому я тебе даю. Но не в волость, а в держание.
– И затем отберешь.
– И затем не отберу, она будет твоей до моей смерти, а после будет твоей как область великого княжения, а еще после, Андрей, ты сам поймешь, что я был прав, и станешь поступать, как и я.
– Поклянись!
– Пусть принесут Евангелие.
Андрей ударил рукой в подвешенное у двери серебряное блюдо.
Принесли тяжелое непрестольное Евангелие, призвали священника. Дмитрий положил руку на переплет и произнес:
– Клянусь не хотеть ми под братом моим волости, в держание ему данной, ни града Костромы, ни иных градов и весей до живота моего! Но и ты поклянись, что не преступишь ряда и не будешь хотеть власти подо мной!
Андрей помедлил. Перед ним лежал костромской удел покойного дяди Василия, и надо было только протянуть руку, чтобы взять его. Он положил ладонь на тяжелый кожаный переплет и глухим голосом повторил клятву.
Почему-то в глазах у него встала при этом красная, будто пролитая на ступени, дорожка, по которой они с Дмитрием шли сегодня впереди всех.
Глава 32
Дмитрий так долго ждал, столько сил положил на уговоры и встречи, что только сейчас, когда кони бежали домой и возок колыхался, изредка проседая то правым, то левым полозом в рыхлеющий снег, когда позади остались шумный Владимир, где он был торжественно возведен на стол новым владимирским епископом Федором, трудные споры с братом, трудная тризна в Костроме и самое трудное – переговоры с ордынским баскаком, – только теперь он начинал чувствовать, что вот оно произошло, свершилось! Вот он стал великим князем во след отца, и деда, и прадеда, великим князем Золотой Руси! И вперекор всему – раздражению на татар, заботам власти, зависти брата Андрея, – вперекор всему в нем подымалась радость. Он лежал, закинув руки за голову, на пышном соломенном ложе, застланном попонами и шубами, вдыхал талый, уже слегка весенний дух, пробивавшийся внутрь возка, и молча улыбался. Он знал, умудренный опытом прошлых лет, что будет трудно. Перед ним проходили княжества и города, лица князей и бояр, и он улыбался трудностям. Судьба не страшила его, раз нынче, в Успенском соборе, он наконец получил силы и власть, чтобы бороться с судьбой.
В Переяславле нового великого князя ожидало новгородское посольство. Бояре Прусского, Неревского и Славенского концов приглашали Дмитрия на новгородский стол. Исполнялась и эта мечта. Двенадцать лет назад его удаляли из Новгорода, «зане мал бяше». Шесть лет назад он сам отказался от приглашения, дабы не спорить с дядей Ярославом. Четыре года назад, в споре с Василием Костромским, он вел их на Тверь, был брошен в Торжке и воротился с соромом.
И вот они сидят перед ним за пиршественным столом, и подымают чары за него, и хитровато улыбаются. Послы в бархате и атласе, у иных серебряные и золотые цепи на оплечьях, твердые парчовые наручи пышных сборчатых рукавов затканы жемчугом, и все это для него, для его радости и веселия. Послы привезли поминки, и веские шероховатые гривны новгородского серебра пополнили опустевшую переяславскую казну. Послы привезли меха и кречетов, поставы драгоценных ипских сукон и дорогой «рыбий зуб». Послы приглашали его на всех прежних грамотах, а это означало, что ни черного бора, ни печорских даней ему не видать. Дмитрий согласился, он сейчас соглашался на все. Что и как будет он делать в Новгороде – об этом надлежало подумать позднее.
Дмитрий пировал, и у него лишь порою мелькала мысль о давешнем разговоре с боярином отца, Федором Шимановым. Разговор шел про Данилу, младшего брата, которого Федор Юрьич Шиманов, приставленный к Даниле еще покойным отцом, просил выделить и наделить уделом. Речь шла о Москве. Дмитрий отвечал, что подумает. Брата наделить, конечно, было нужно, но охотнее он дал бы ему – и не в удел, а в кормление – Кострому. Костромой, однако, пришлось поступиться, чтобы утишить Андрея. Москва же была нужна как путь на Смоленск, на Чернигов и Киев. К тому же и дани с московских черных волостей росли и росли. Крестьяне с юга, с Черниговщины и Рязани, все бежали и бежали туда, на север под защиту болот и лесов. Думая о Москве, Дмитрий начинал морщиться. В конце концов через того же Федора Юрьича он передал брату, что готов дать ему владельческие доходы от Москвы, а жить предлагал по-прежнему в Переяславле.
С новгородскими гостями засиделись допоздна. Заглянув к детям, Дмитрий прошел в изложницу. Жена приподнялась – никогда не засыпала без него:
– Матушка прошала, Митюша.
– Завтра, завтра!
Он скинул платье. Повалился в постель. Заключил жену в объятия… Уже засыпая, спросил:
– Почто прошала мать?
– Хотела поговорить о Даниле.
«Тоже о Москве!» – догадался Дмитрий и опять недовольно поморщился, засыпая.
Однако назавтра Данил явился к нему сам, прежде матери.
Дмитрий, постоянно встречая Данилу играющим с Ваняткой, как-то не замечал, что брат растет, и тут вдруг поразился, какой он уже большой. Данил стоял перед ним худой, мосластый и носатый. Нос как-то неприметно выгорбился за последние годы. Старики, кто помнил, говорили, что носом младший Александров сынок пошел в деда, Ярослава Всеволодича. Голос у него тоже преломился и вместо прежнего, мальчишечьи-звонкого, стал глубже и глуше. Серые глаза потеряли былую прозрачную детскость, зрачки потемнели, и взгляд стал упорным, «думающим».
Дмитрию пришло в голову, что Данил, на которого он, в сущности, почти не обращал внимания, рос все время рядом с ним, и все, что случалось: наезды послов, советы боярские, торжества, брани, дела семейные, – все происходило у младшего брата на глазах…
Только низ лица – красивый, яркий рот со светлым пухом на подбородке и верхней губе – был еще совсем детским, особенно когда Данилка смеялся. Но сейчас он не смеялся, а, сжав зубы, отчего резче выступили припухлые желваки по углам рта, и хмурясь, исподлобья глядел в лицо старшему брату, по временам раздувая крылья носа.
– Ты что же думашь, я так и помру тута, в Переяславли, да? И не женюсь, и все такое, как покойный Василий, как наш старший брат?
– И ты тоже! – чуть не крикнул Дмитрий, вскипая.
– Кричи, кричи! – двигая кадыком и бледнея, но не уступая брату, отвечал Данил. – Кричи на меня! Я никогда ничего у тебя не просил! Меня, вон, и учили дома, и все такое! А Москву мне тятенька завещал, спроси хоть кого, вон, Федора Юрьича спроси, он тебе скажет! Твои бояра и то боле имеют, чем я: и села, и волости у их! Меня тута все деревенские парни дразнят «московским князем»! А не хошь наделять, отошли к Андрею, в Кострому!
Дмитрий свирепо глядел на этого сосунка, который тоже не понимает, не хочет понять…
– Ладно, поди.
– И уйду! – выкрикнул Данила, выбегая из покоя. В глазах у него стояли злые слезы. Мало что соображая, он побежал к себе, отпихнул старуху няньку:
– Давай мое, дорожное!
Он стал раскидывать порты, шапки, рукавицы. Трясущимися пальцами натягивал дорожное платье, сапоги. Вызвав холопа, велел седлать коня…
Уехать ему не дали. Прибежала мать, совсем поседевшая и согнувшаяся. Александра всплескивала руками, обнимала его, плакала. Данил, утихая, бормотал:
– Ну ладно, мам, не нать, не реви, не нать!
У него еще дергались губы и глаза горели обидой, и он боялся разрыдаться в свой черед.
К вечеру дело уладили. Федор Юрьич обошел бояр, собрали думу. Дмитрий почувствовал, что зарвался. Посадить родного брата у себя в городе, почти как пленника, было нелепо и ни с чем не совместно. Данилу требовался удел, как и всякому другому, и Дмитрий, раскаиваясь уже в своей необдуманной крутости, отпустил брата на Москву, удержав, впрочем, за собою часть владельческих доходов и тысяцкое, тем самым привязывая Москву к великому княжению. Данил, изобиженный прежним решением брата, стал спорить и против последнего, но тут его уже не поддержал никто из бояр, и сам Федор Юрьич начал уговаривать согласиться. И Данил, уже несколько успокоенный за будущее, поутихнув сердцем, наконец смирился.
Порешили, что он поедет смотреть Москву тотчас, как установится летний путь, а пока пусть подберет себе бояр и дружину.
Чуть только апрель согнал снега и обнажившаяся земля начала подсыхать, Дмитрий налегке, с небольшою свитой ускакал в Новгород, наказав боярам отправить после сева дружину и обоз к нему, на Ильмень, а иным, как урядили заранее, вкупе с другими князьями выступить на Низ, в помочь ордынскому царю, Менгу-Тимуру.
Уже тридцатого мая он подписывал в вечевой избе ряд с Новгородом и целовал крест перед избранными горожанами, посадником, тысяцким и боярами, а тридцать первого был торжественно возведен на новгородский стол в Софийском соборе новгородского Детинца при стечении толп горожан и звоне всех софийских колоколов.
Глава 33
Просыхала земля. Первые черные борозды ложились по серым, кое-где затравеневшим полям.
В эту весну в Княжеве не умолкали толки и пересуды. Поход на Низ предвиделся долгий. Кому выпал жребий идти туда, заранее прикидывали и уряживались, кто и как без них уберет урожай, заготовит лес, кто и на чем вывезет потом дрова и сено. Бояре обещали помочь рядовым ратникам, соседи – родичам, княжеские волостели выдавали кое-кому, по рассмотрению, оружие и коней…
Русичам – не то что ордынцам, у которых и конь и дом – все с собой. Приходилось думать и думать, ежели поход, как обычно, не укладывался в срок между уборкою хлеба и севом или между севом и уборкою урожая (по летней поре). Да и поход был не свой, никому не нужный здесь, во Владимирской земле, и шли только, чтобы удоволить татарскому хану.
Козел отправлялся в поход. Он сидел в Михалкиной избе как гость, как мужик, ел и пил, хлопая по плечу Федора, как с равным, толковал с Грикшей и с дядей Прохором. Мать подавала на стол пироги и молочную лапшу. Пили медовую брагу. Прощались, разговаривали. Фрося, еще более огрузневшая, то присаживалась, то вставала помочь матери.
– Ты сиди, сиди! Ты гостья нонче! – останавливала ее мать. Спрашивала:
– Совсем отсеялись?
– Совсем. И лук посадили, – отвечала Фрося.